71844.fb2
— Ну что вы! Это чисто условное название: коробки. На самом деле такие же квартиры, как ваша, даже лучше, современнее. Теперь самое главное — это найти механизмы, способные носить коробки к остову дома, поднимать и закреплять их. Мне пришлось заняться механикой, чтобы попробовать создать такой механизм. И вот посмотрите.
Юрий развертывает чертеж. В такой паутине я наверняка не разберусь.
— А вы присядьте, — говорит Юрина мама и, вытерев руки передником, пододвигает мне стул. — В ногах правды нет. И ты, Юрий, сядь. Обедать пора. С режима сбился.
Режим висит на стене. Там, в режиме, все помечено, когда есть, чем заниматься, сколько раз делать зарядку. Это кажется мне и странным, и интересным. Но вот уж совсем странным кажется мне, что над чертежным столом Юрия висит список дел, которые он должен сделать в течение месяца и конкретно в течение ближайшей недели. В этом списке значится и дополнительное изучение сопротивления материалов и механики, и какие-то конспекты по марксизму. А в конце одного столбика даже написано: выжать 25 килограммов. На окне лежат цветные гири, похожие на муляж. Я трогаю их. Гири настоящие, и Юрий, наверное, действительно выжимает их каждый день.
— Времени мало, чертовски мало, — говорит Юрий, глотая суп. — Отказываешь себе в самом необходимом. Книг не читаю. Только по специальным вопросам.
Я таращу глаза. Впервые вижу человека, который не читает книг. Если кто-нибудь и не читает, так разве признается в этом? А он говорит открыто, как будто гордится этим. Настоящий военный коммунизм. Время военного коммунизма представлялось мне именно таким: все усилия направлены в одну точку, книг никто не читает, театры закрыты, музеев нет. Юра явился как будто из эпохи военного коммунизма. Он кажется мне воплощением революции: то железным Феликсом, то Робеспьером.
Я робею перед ним и перед его суровой мамой и тороплюсь домой.
Все переводчики разбиты на группы: английская, французская, скандинавская… В каждой группе есть свои корифеи. Никто, конечно, не присваивает им такого звания и зарплата у них такая, как у всех, однако же самые важные и ответственные туристы, переводы на конференциях и приемах поручаются им. Корифеи давно работают в «Интуристе», прекрасно знают язык. Их берегут, ими дорожат. Это «золотой фонд» «Интуриста».
То, что у Коли Смирнова над верхней губой модные усики, ни о чем еще не говорит. Он самый настоящий корифей. Нет переводчика, который хоть раз в жизни не обратился бы к нему с вопросом. Его стол стоит у самого окна, широкого и незатворенного, за окном кипит жизнь, но Коля даже не поднимет головы и не посмотрит на эту жизнь. Он изучает последние английские газеты, что-то записывает в записную книжку, задумывается над чем-то и при этом потирает лоб двумя пальцами, указательным и средним. Зойка сидит за соседним столом, лениво перелистывает роман Франсуазы Саган, потом захлопывает книжку и начинает пудриться перед маленьким ручным зеркалом.
Я сижу за одним столом с Валей. Хотя у нас разные языки, у нас много общего. Даже ящик в столе. В одной стороне этого ящика лежат мои методички, лексика, словари, в другой — Валины. Мы любим сидеть рядом, касаясь друг друга плечом, и заниматься каждый своим делом. Мы не мешаем друг другу. Сейчас утро, и мы еще только раскачиваемся, еще только раскладываем на столе книги и тетради, устраиваемся поудобнее, разговариваем вполголоса о посторонних вещах, хотя некоторые, как, например, Ирка, уже углубились в работу. Ирка станет корифеем. Мы с Валей — никогда.
Гоша появляется некстати. «Гоша» — так между собой называем мы нашего старшего переводчика. Раз он стоит у двери, всматриваясь в наши лица, значит, кого-то нужно послать на экскурсию. А можно было бы и подождать еще часок-другой…
— Полякова! Экскурсия по городу с туристом «люкс» на русском языке, — говорит Гоша.
Весной переводчики скучают по «своему» языку. Пока еще не подоспел сезон, и времени вдоволь, и сил накопилось за зиму — хорошо получить туриста и поговорить всласть, попрактиковаться, получая удовольствие от того, что не утратил, оказывается, ни беглости, ни свободы в разговоре. Хорошо поговорить финскому переводчику с финном, английскому — с англичанином или американцем, немецкому — с немцем. А от экскурсии на русском языке стараются увильнуть. Экскурсия на русском языке — это значит у туриста уже есть свой переводчик из Москвы или, может быть, из Киева на все время его пребывания в стране. А переводчику разговаривать с туристом через переводчика — кому охота? Корифея на такую экскурсию не пошлют. Посылают кого-нибудь из «зеленых»…
Полякова вот уже три дня подряд водит экскурсии на русском языке.
— Ну и что же? Кому-то ведь надо водить! — тихо говорит Валя.
Она всегда одобряет то, что делает Гоша. А я почти всегда не одобряю. Это единственное расхождение в наших взглядах.
— Я не поеду, — говорит Полякова. И все смолкают. Все смотрят на Полякову. Никто до сих пор не перечил Гоше так открыто. Тем более Полякова — самая тихая, самая исполнительная в «Интуристе». Естественно, что Гоша краснеет — сначала краснеет шея, потом уши, потом лицо. И естественно, что все мы сидим затаив дыхание и с интересом ждем, что будет дальше.
— Почему? — спрашивает Гоша.
— Я ездила вчера. И позавчера ездила тоже.
— Ну и что же? — спрашивает Гоша. Краска сбегает с его лица, и оно снова становится белым. Белым становится и крепкая, гладкая шея и большие уши.
— Ничего.
Это Полякова сказала еле слышно, и мы подумали: «Сдает, сейчас поедет!»
Гоша обрадовался:
— Собирайтесь и поезжайте.
Полякова покачала головой:
— Вон сколько людей сидит, а вы заладили: меня и меня. Не поеду. Пусть другие едут. Пусть каждый хотя бы по разу…
Короткая пауза, после которой Гоша отрывисто бросает Поляковой:
— Зайдите в бюро обслуживания…
К Соколовой, на проработку! Лучше десять экскурсий по городу подряд.
Гоша оглядывает комнату. Он смотрит на Зойку, и та начинает ерзать под его взглядом. Он смотрит на Смирнова, потом на Валю, потом на меня. Так я и знала!
— Майкина! — говорит Гоша. — На экскурсию!
«Проходящий турист» редко запоминается переводчику. Вот они сидят в машине, волею случая соединенные на три часа. Они непроницаемы друг для друга: только что встретились и скоро навсегда расстанутся. Что привело туриста в этот город, чего он ищет здесь, как складывалась его жизнь до этого и как сложится дальше — все это останется неизвестным, потому что машина движется беспрерывно, беспрерывно разворачивается за окном город и переводчик беспрерывно говорит, а турист записывает или просто слушает. Если бы машина остановилась, и замер бегущий за окном город, и прервались бы мысли, и переводчик и турист внимательно посмотрели бы друг на друга, тогда, быть может…
Тогда турист спросил бы, наверное: «Простите, мисс. Что случилось? У нас так мало времени, а вы остановились на полпути».
Машина плавно сдвигается с места и несет нас к Неве — меня и мою американку. Американка седая, тщательно причесанная и крепко надушенная. Она понимает по-русски и даже немного говорит. Она слушает мои объяснения и задает вопросы, но не поглощена экскурсией целиком. Мы сидим рядом в глубине машины, очень близко друг от друга, но между нами нет доверия. Я жду не дождусь, когда кончится экскурсия.
У Эрмитажа машина останавливается, мы выходим и оказываемся на пустынной, продуваемой ветрами, набережной. Солнца нет, и город весь в голубых тенях. На расстоянии тени сгущаются, скрадывают детали и части зданий. Утонула в тумане Петропавловская крепость, и только шпиль ее тускло мерцает, как будто парит в воздухе, ни на что не опираясь. Мы привыкли к такой игре освещения, не замечаем ее — ведь наша память неизменно дополнит недостающее: подведет купол под парящий шпиль Петропавловки, а под купол подведет стены собора. И вот уже нет никакой тайны, а есть крепость с собором, построенным архитектором Трезини в первой четверти восемнадцатого века. А для того, кто здесь впервые, тайна есть тайна, и Петропавловская игла рождается прямо из тумана.
Мы замираем у парапета. Вон там налево должна быть Биржа, но ее нет — только смутно обозначены линии портика. В такие часы, когда солнцу не пробиться сквозь туман, город теряет свою материальность.
Я забываю про экскурсию, про американку, и, наверное, точно так же американка забывает про меня. А когда мы вновь возвращаемся к реальности, мы смотрим друг на друга по-новому, как сообщники, объединенные одной тайной.
Я могу иногда плохо провести экскурсию, и то, что я обычно люблю, чем восхищаюсь, что берет меня в плен, может внезапно показаться мне неинтересным. И тогда я рассказываю вяло… Злюсь на себя, а сделать ничего не могу. Но я всегда волнуюсь, попав на Марсово поле. Оно никогда не оставляет меня равнодушной.
Мы подъезжаем к полю со стороны Невского проспекта. Сейчас он полон людей. Беспрерывно течет поток, ручьи затекают в магазины, кафе, в метро. А тогда Невский был безмолвен: хоронили героев. Их несли на своих плечах через весь Невский рабочие Петрограда. Медленно плыли красные, обитые кумачом гробы. Я показываю американке, как заворачивало это шествие по Садовой и направлялось к Марсову полю. Вот здесь их похоронили. Сейчас на могилах лежат обтесанные камни, поддерживавшие когда-то решетку, которая окружала Зимний дворец. Рабочие взяли дворец приступом. А когда похоронили на Марсовом своих товарищей, сделали надгробья из этих камней.
В чаше горит огонь. Он словно оторвался от земли и повис над нею голубым прозрачным флажком.
Мы читаем имена погибших — и нас завораживает даже простой их перечень, как будто незримая армия встает за нашей спиной.
«Не жертвы, герои лежат под этой могилой, не горе, а зависть рождает судьба ваша в сердцах всех благодарных потомков. В красные страшные дни славно вы жили и умирали прекрасно.»
Напряженность и недоверие между нами тает. Может быть, это сделало время, а может, пытливая серьезность старой американки. А может, город, который одинаково действует на меня и на нее.
…Этот дом не занесен ни в какие туристские реестры. Я и сама не знаю, почему я везу сюда американку. Ведь я показала ей все примечательные места. Наконец, если бы она хотела узнать о Пушкине, можно было бы повезти ее на Мойку, в квартиру-музей. Так, наверное, и сделали бы все переводчики нашего «Интуриста». Но мне дороже не тот дом, из которого вынесли великого поэта, а тот, из которого когда-то выбежал губастый, курчавый мальчик. Выбежал и пошел по Фонтанке к Коломне, чтобы затеряться в толпе горожан и бродить среди них до позднего вечера. Его, конечно, не замечали, не знали, кто он такой. И он сам еще не знал о себе ничего. Будущее только смутно предчувствовалось ему, а листок бумаги был брошен в ящик письменного стола вместе с обгрызенными гусиными перьями. На бумаге — начало «Руслана и Людмилы».
— Разве здесь он написал свою поэму?
— Да, здесь. Ставил свечку на подоконник и писал. Вон, может, за этим, а может, за тем окном.
Есть еще одно качество, которое в глазах сухих, лишенных воображения людей, может быть, обернется недостатком: этот дом — старый, давно не ремонтированный, штукатурка облупилась на нем, и стерлись ступени каменной парадной, и потрескался в парадной камин. А кое-где от камина и вовсе отвалились куски мрамора. И, смотря на этот дом, мне легче представить себе, что в нем жил Пушкин, что по этой лестнице ходил, а к этому камину, наверное, протягивал руки.
И есть еще одно достоинство у этого дома: в нем живут люди. Хозяйки выходят на лестничные площадки и переговариваются, перегнувшись через перила. И какая-то девчонка сбегает легко по ступенькам, мы сторонимся, даем ей дорогу, она выбегает на крыльцо, и машет рукой, и кричит кому-то: «Наташка, Наташка..»
Я понимаю Соколову, она будет права, если, узнав о том, что я была здесь с американкой, станет ругать меня. Ведь есть туристы, которые только и видят что штукатурку. Сколько таких туристов я встречала! Но моя американка не такая. Не может быть такой старая американка, читающая в подлиннике Пушкина.