71953.fb2
(67) Мне кажется, что я уловил такой образ мыслей нашего общего отца как из содержания его речи, так и из самой манеры ее произнесения. Сколько веса в его суждениях, сколько неподдельной правдивости в его словах, сколько убедительности в голосе, сколько выразительности в лице, во взгляде, в манере держать себя, в жестах, во всех телодвижениях. Он всегда сдержит свои обещания, и сам будет уверен в том, что мы, стоит нам только вкусить свободы, которую он нам даровал, всегда будем в его повиновении. И не придется опасаться того, что он сочтет нас неосторожными, если мы будем настойчиво использовать в своих интересах прочность нашего века, так как ведь он помнит, что при дурном правителе мы жили по-другому. Мы ведь привыкли произносить обеты за вечность нашей державы и благополучие государей, или даже прежде за благополучие государей, а ради них и за вечность нашей империи. А в каких именно выражениях произносились теперь наши молитвы за вечность империи? Стоит того, чтобы об этом напомнить: мы молились за нее, "если ты хорошо будешь управлять государством и притом на общее благо". Вот слова обета, достойные того, чтобы их постоянно произносить и постоянно осуществлять. А при тебе, о цезарь, само государство с твоего соизволения вступило в договор с богами о твоем благополучии и невредимости, на том условии, чтобы и ты обеспечил их всем остальным гражданам, следовательно, если этого не будет, то и они отвернут свои взоры от тебя, перестанут охранять неприкосновенность твоей особы и предоставят тебя действию таких обетов, которые не произносятся открыто! Другие государи хотели пережить свое государство и этого добивались; для тебя же ненавистно твое благополучие, если оно не связано с общим благополучием всего государства. Ты не допускаешь никаких пожеланий для себя, если они не сопряжены с пользой для молящихся за тебя; ты каждый год привлекаешь богов к совещанию о тебе и требуешь, чтобы они изменили свое мнение о тебе, если ты перестанешь быть таким, каким ты был избран. Но с твердым сознанием, цезарь, ты вступаешь с богами в договор, чтобы они охраняли тебя, если ты этого заслуживаешь, так как ты знаешь, что никто так это не примечает, как боги. Разве не кажется вам, отцы сенаторы, что он и днем и ночью сам с собой размышляет: "Если общая польза этого потребовала бы, то я вооружил бы против себя и руку префекта и, конечно, не осмелился бы просить богов, чтобы они отвратили от меня справедливый гнев или немилость. Наоборот, я прошу и заклинаю, чтобы никогда государство не брало на себя обязательств за меня против своей воли, а если бы когда и взяло вопреки своим желаниям, чтобы не чувствовало себя вынужденным их исполнять".
(68) Итак, о цезарь, ты пользуешься самым славным плодом своей безопасности с соизволения богов. В самом деле, если ты принимаешь условие, чтобы боги тебя берегли, только если ты сам хорошо управляешь государством и на благо всех остальных граждан, то ты можешь быть уверен, что ты хорошо им управляешь, раз боги хранят тебя. Таким образом безопасно и радостно прошел для тебя тот день, который внушал другим государям страх и заботы, когда они с волнением и напряжением, плохо доверяя нашему долготерпению, ожидали появления с разных мест вестников о всеобщей рабской покорности. А если случайно кого-нибудь задерживали в пути потоки, снега или бури, они тотчас начинали думать, что это есть признак пренебрежения, которое они заслужили. И не было при этом для них никакого спасения от страха, потому что если дурной государь боится каждого, кто лучше его, видя в нем своего преемника, приходится бояться всех без исключения, раз нет никого, кто не был бы лучше их. Но для твоей безопасности не имеет никакого значения ни медлительность вестников, ни запаздывание посланий. Ты твердо знаешь, что всюду тебе принесена присяга, так как и ты сам связал себя присягой на благо всех. Всякий знает об этом сам за себя. Мы любим тебя в той мере, как ты этого заслуживаешь, и делаем это не из любви к тебе, а к себе. Никогда не настанет такого времени, когда обеты за тебя заставят нас принять не соображение о нашей собственной пользе, а чувство долга перед тобой, цезарь. Постыдна для государя такая его охрана, которую можно записать ему в счет. Можно сетовать на то, что наши тайные помыслы выведывают только те государи, которых мы ненавидим. Ведь если бы хорошие государи так же стремились к этому, как дурные, то сколько бы ты услыхал повсюду восторженных отзывов о себе, сколько радости и удивления! Сколько разговоров о тебе всех граждан не только с их женами и детьми, но и с домочадцами перед домашними жертвенниками и очагами! Ты бы узнал, как мы щадим их крайне чуткий слух. И если вообще противоположны друг другу такие чувства, как любовь и ненависть, то и они имеют то сходство между собой, что мы там с особенной сдержанностью любим хороших государей, где с наибольшей свободой ненавидим дурных.
(69) Ты испытал на собственном опыте и наше расположение и наше мнение о себе, насколько ты сам мог это подметить в тот день, когда проявил такую заботливость о совестливых и встревоженных искателях должностей, чтобы ничья печаль не омрачила ничьей радости. Одни из них ушли домой с радостью, другие с надеждами; многих можно было поздравить, никого не пришлось утешать. Но нисколько не менее вследствие этого ты увещал наших юношей обращаться к сенату, просить милости у него и надеяться на почести от государя, если им удастся выпросить их у сената. Одновременно с этим ты добавил, что если кому нужен в этом пример, пусть подражают тебе. Но это трудный пример, о цезарь, и ему так же мало могут подражать кандидаты, как и государи. Какой же кандидат сената был хотя бы в течение одного дня более достоин уважения, чем ты, как в течение всей твоей жизни, так и в самый момент, когда ты высказывал суждение о кандидатах? Разве чему-нибудь другому, а не уважению твоему к сенату обязаны мы тем, что ты стал предоставлять юношам знатнейших родов подобающие их происхождению почетные должности и даже раньше положенного возраста? Наконец-то знатных людей государь не затирает, они выдвигаются государем; наконец-то цезарь не запугивает больше внуков великих дедов, потомков свободы и сам не боится их. Мало того, он возвеличивает их преждевременными почестями, умножает их число и делает равными их предкам. Если кто принадлежит к древнейшим родам, наследует прочную славу он привлекает их к себе, лелеет и выдвигает на пользу всего государства. Громкие имена в почете у людей, в почете у молвы, выдвинуты они благодаря снисходительности цезаря из мрака неизвестности, ведь ему свойственно и беречь старую знать, и создавать новую.
(70) Во главе управления одной провинции был поставлен один квестор из кандидатов сената; он отлично организовал управление и заложил в этой провинции основы обильных доходов. Ты счел нужным приписать эту заслугу сенату. Почему бы в твое управление, когда ты доблестью превзошел славу своего рода, условия существования тех, которые заслужили честь иметь знатных потомков, были бы хуже, чем у тех, которые имели знатных предков? Как это достойно тебя, который постоянно применяет это положение ко всем нашим должностным лицам и делает людей добрыми не тем, что карает дурных, но и награждая хороших. Воспламенена этим наша молодежь, поднимает в ней дух то, что она видит, как награждается полезная деятельность. Нельзя было бы указать на кого-нибудь, кому не приходили бы на ум такие мысли, так как все знают, что тебе известно обо всем, что кем сделано полезного в какой-либо провинции. Очень полезно и выгодно, чтобы начальники провинций имели уверенность в том, что за их честное и усердное исполнение обязанностей им уготована величайшая награда: доброе суждение о них государя, его голос за них. В прежнее же время всех даже вполне честных и прямых людей если не совсем сбивало с правильного пути, то все же сильно тормозило жалкое, но верное рассуждение такого рода: "Разве всем не видно, что если я даже сделаю что-нибудь хорошо, то еще неизвестно, узнает ли об этом цезарь, а если узнает, то засвидетельствует ли?". Таким образом пренебрежение, или даже злая воля государей, гарантируя безнаказанность дурным умыслам и лишая всех наград добросовестное усердие, не удерживали первых от преступлений и не поддерживали последних похвалой. Если же теперь кто хорошо управляет провинциями, тому предоставляется заслуженная доблестная почесть. Поприще чести и славы открыто перед всеми; каждый может достигнуть на нем того, чего желает, и, достигнув, быть обязан самому себе. Ты освободил провинции на все дальнейшее время от страха притеснений и от тяжелой необходимости обвинять своих управителей. В самом деле, если им были полезны те, кому они воздали благодарность, то не на кого им больше жаловаться. Во всяком случае для каждого искателя должности ничто не будет столь легко открывать путь к дальнейшим почестям, как почет уже им достигнутый. Это наилучший порядок, если каждая следующая должность и каждая следующая почесть подготавливаются другими уже проведенными должностями и заслуженными почестями. И я бы хотел, чтобы тот, кто собирается управлять провинцией, заботился не столько о рекомендательных письмах друзей и о ходатайствах, с лестью, тайными путями добытых в столице, сколько о постановлениях целых городов и племен в провинциях. К голосам консуляров легко присоединят свои голоса и целые города, народы, племена. Самый верный путь к цели для искателя должности состоит в том, чтобы внушать другим чувство благодарности к себе.
(71) С каким одобрением со стороны сената, с какой всеобщей радостью было принято то, что ты всякий раз шел с открытыми объятиями для приветствия назначенного на должность кандидата и сам при этом становился как бы на один уровень с ним, как бы смешивался с толпой других поздравителей! Не знаю, больше ли следует удивляться тебе или порицать других, которые вели себя так, что заставляли считать великой милостью даже и то, что будто приросшие к своим креслам подавали вновь избранным на должность одну только руку, да и это делали медленно и неохотно, ставя это себе в большую заслугу. Нам же выпала на долю наблюдать своими глазами необычайную картину, как государь стоял на равном положении рядом с кандидатом, как дающий почести уравнивал себя с получающими их. Как искренне было удивление всего сената по поводу такого, твоего поведения, как справедливо восклицание: "Тем выше, тем божественнее стал наш государь!". И действительно, перед кем не остается больше никаких недостигнутых высот, тот может вырасти только на том, если сам спустится со своей высоты, не заботясь при этом о своем величии. Ведь из всех опасностей меньше всего угрожает государям опасность унижения своего достоинства. Мне же не столь удивительной казалась твоя гуманность, как то, к чему она направлена. Когда ты выбираешь подходящие для твоей речи взоры, голос, жесты, ты пускаешь в ход все приемы своей любезности, как если бы это было все предписано тобою кому-нибудь другому. И еще когда проводился подсчет поданных голосов с подобающим этому делу почетом, ты тоже был среди тех, кто их вынимал из урны, и решение сената произносилось устами государя, и то свидетельство об успехе кандидата, которое нам было бы радостно сообщать государю, сообщалось нам самим государем. Итак, ты назначал людей, потому что считал их за наилучших, и при этом похвалу от тебя получала не только их жизнь, но и суждение о них сената, который радовался, видя в этом большую похвалу себе, нежели даже тем лицам, которых ты выдвигал.
(72) В твоих молитвах, чтобы совещание комиций прошло благополучно прежде всего для нас, для государства и, наконец, для тебя, не следует ли изменить самый порядок твоих просьб и не следует ли молить богов, чтобы все, что ты делаешь и что будешь делать, складывалось благополучно прежде всего для тебя, потом для государства и, наконец, для нас? Или, если короче выразить все это: чтобы все складывалось благоприятно только для одного тебя, от благополучия которого зависит и наше благо и благо всего государства? А было такое время, и продолжалось слишком долго, когда то, что было благоприятно для государя, было во вред нам, и наоборот. Теперь же все у нас с тобой общее, как радости, так и печали, и в такой же мере мы не можем быть счастливы без тебя, как и ты без нас. А если бы и мог, не стал ли бы ты прибавлять в конце своих молитв, чтобы боги исполняли их, только если ты все время будешь заслуживать нашу любовь? Любовь граждан настолько для тебя дороже и важнее всего остального, что ты прежде хочешь заслужить ее, а уже потом милость богов, да и о ней ты просишь, только если уже заслужил любовь с нашей стороны. И в самом деле, судьба прежних государей учит нас, что и боги любят только тех, кто заслужил любовь людей. Трудно было воздать тебе равную похвалу за такие твои пожелания; но все же это сделали. Какая пылкая любовь, какие побуждения, какие пламенные чувства подсказали нам эти восклицания! Эти голоса рождались, о цезарь, не от нашего ума, а от твоих доблестных заслуг, их не могла бы придумать никакая лесть, ничей страх. Разве мы боялись раньше кого-нибудь настолько, чтобы так притворяться, разве любили кого-нибудь так сильно, чтобы могли в этом признаться? Ты сам знаешь принуждение рабства: но слыхал ли ты когда-нибудь что-нибудь подобное, вынужденное рабством? Говорил ли сам? Ко многому принуждает страх, но всегда видно, что такие слова вынуждены у людей против их воли. Слова, вызванные беспокойством, всегда звучат иначе, чем слова людей в безопасности. В одном случае они выражают наши горести, в другом - наши радости. Этого нельзя скрыть никаким притворством. Люди в горести подбирают одни слова, в радости - другие, но даже если бы произносились слова одинаковые, они все же звучали бы по-разному.
(73) Ты сам свидетель того, сколько счастья отражается на всех наших лицах. И это не только праздничные одежды на ком-нибудь или маски, которые люди только что на себя надели. Потому-то и кровли наши оглашаются нашими радостными возгласами и нет нигде места, куда бы не достигали наши клики. Кто в это время остался спокойным и на своем прежнем месте? Кто отдавал себе в этом отчет? Многое мы сделали сознательно, но гораздо больше по инстинкту и подчиняясь внутренней воле. Ведь и радости присуща властная сила. Разве смогла положить ей предел хотя бы твоя скромность? Разве, наоборот, не пылаем мы сильнее, чем больше ты нас сдерживаешь? И это не упрямство, цезарь. Поскольку в твоей власти сделать так, чтобы мы ликовали, постольку не в нашей власти определить меру нашей радости. Но ведь ты и сам одобрил непритворность наших ликований искренностью своих слез. Мы ведь видели, как увлажнились твои глаза, как ты опустил от смущения взоры, как щеки твои залила краска, в то время как душа твоя была полна скромности. И это тем более вдохновило нас обратиться к богам с мольбою, чтобы у тебя никогда больше не было причины проливать слезы, чтобы никогда больше чело твое [не омрачалось]. Мы опрашивали эти места, эти кресла, как если бы они были в состоянии дать нам ответ, видели ли они когда-нибудь слезы принцепсов. Но знаю, они часто видели слезы сенаторов. Ты наложил тяжелые обязательства на последующих государей, но также и на наших потомков. Ведь и они потребуют от своих государей, чтобы они заслуживали такие же слова, а те будут гневаться, если не будут их слышать.
(74) Я бы не мог выразить наши чувства лучше, чем как выразил их весь сенат в словах: "О счастливый!". И когда мы это восклицаем, мы удивляемся не твоему могуществу, но твоей душе. Ведь это истинное счастье казаться достойным счастья. Много мудрого и значительного было сказано в тот славный день, но лучше всего было сказано: "Верь нам, доверяй самому себе!". В этом сказалась большая уверенность в нас самих, еще большая в тебе. Другого еще, пожалуй, можно обмануть, самого себя никто не обманет. Пусть только вникнет в свою жизнь, пусть спросит сам себя, чего он достоин. Поэтому то, что в глазах добрых государей придавало веру нашим словам, в глазах дурных зарождало сомнение. И хотя бы мы делали все, что полагается делать любящим, они сами не верили в то, что их любят. Вследствие этого мы молили богов, чтобы они возлюбили тебя так же, как мы любим тебя. Кто мог это сказать о себе или в лицо государю, если бы в нем самом и в государе не было полной меры любви? Да и для нас самих высшее пожелание от богов было в том, чтобы они полюбили нас так, как любишь ты. И разве несправедливо было бы нам о себе самих сказать при этом: "Вот счастье нам!". Может ли кто-нибудь считаться счастливее нас, после того как нам приходится просить не о том, чтобы нас полюбил наш государь, а о том, чтобы боги полюбили нас, как он нас уже любит? Все граждане, преданные религии, всегда удостаивавшиеся за свое благочестие милости богов, приходят к сознанию, что нечего больше добавить к их благополучию, как только чтобы боги подражали их государю!
(75) Но что же я выискиваю и собираю отдельные случаи? Точно я могу охватить в своей речи и собрать в памяти все то, сенаторы, что вы решили включить в официальные публичные акты, чтобы не забылось что-нибудь, и вырезать на меди! До этого времени такого рода памятниками увенчивались обыкновенно только речи государей. Наши же речи и восклицания раздавались лишь в стенах курии. Ведь это были такие слова, которыми не могли бы похвалиться ни сенат, ни сами государи. А то, что эти наши слова выйдут в народ и будут сохранены для потомства, послужит всем на пользу и будет соответствовать достоинству нашего государства. Прежде всего, чтобы весь наш мир был призван в свидетели нашего уважения к государю; затем, чтобы стало общеизвестно, что мы имеем смелость судить о хороших и дурных принцепсах не только непременно после их смерти. Наконец, чтобы на опыте подтвердилось, что мы и раньше не были неблагодарны, но, к несчастию, не имели возможности открыто выражать свою благодарность. И с какой настойчивостью, с какой твердостью, какими доводами мы требовали от тебя, чтобы ты не пренебрег нашим к тебе уважением, чтобы ты не преуменьшал своих заслуг, наконец, чтобы ты позаботился о поучительном примере для потомства. Пусть и государи учатся различать искренние и притворные выражения почтения и пусть приписывают тебе в заслугу то, что они уже не смогут в дальнейшем быть введены в заблуждение. Им не придется заново пролагать путь к доброй славе, а только надо будет не сбиваться с него, не устранять лесть, а только не восстанавливать ее. Уже установлено, что им надо делать и что слушать, если они действительно будут так поступать. О чем мог бы я теперь еще просить тебя от лица сената кроме того, о чем я уже просил вместе с сенатом, как не о том, чтобы ты запечатлел в душе своей ту радость, которая виделась в твоих собственных глазах. Полюби тот день и все же продолжай одерживать победы, приобрети новые заслуги, и ты услышишь новые хвалы, так как ведь говорить одно и то же можно только об одинаковых делах.
(76) Сколько ценного, достойного древности и консула в том, что сенат, следуя твоему примеру, заседал целых три дня подряд, хотя ты еще не исполнил никаких других обязанностей, кроме консульских. Каждый спрашивал, о чем хотел, каждый мог в полной безопасности разойтись с общим мнением, уйти, принести на пользу государству все свои мнения. У всех нас спрашивали мнение, голоса всех перечисляли, и побеждало мнение не то, которое было высказано первым, а лучшее. А прежде разве осмеливался кто-нибудь говорить или даже раскрыть рот, кроме тех несчастных, которых опрашивали первыми? Остальные, устремив взоры вниз, парализованные страхом, сидели молча. С каким душевным страданием и даже с содраганием тела переносили они эту тягостную необходимость давать на все свое согласие, сидя и не раскрывая рта! Мнение свое подавал только один, к нему должны были присоединяться все остальные, но все могли не одобрять этого мнения, и прежде всего тот, кто сам его предложил. Ничто не вызывает у всех такого протеста, как именно то, что преподносится им, точно принятое всеми. Может быть император в сенате притворно выражал уважение консульскому достоинству, но зато, выйдя из сената, сейчас же превращался опять в государя и обычно отказывался от консульских обязанностей, пренебрежительно и даже презрительно относился к ним.
Этот же наш государь так исполняет консульские обязанности, как если бы только и был консулом, и считает ниже своего достоинства только то, что ниже достоинства консула. Прежде всего, когда он выступает из дома, его никогда не задерживают никакие условия этикета; не бывает никакой суеты среди выступающих перед ним людей. Единственно, что его задерживает при выходе из дома, это наблюдение за птицами и исполнение предуказаний богов. Никого перед ним не расталкивают, никого не разгоняют. Всем путникам предоставляется спокойно двигаться вперед, ликторы призываются к действию весьма редко, наоборот, часто консула и принцепса задерживала своим движением толпа. А почет, который оказывается ему самому, так скромен, так сдержан, что кажется, что под видом доброго государя выступает какой-нибудь древний великий консул. Путь его чаще всего лежит на форум, но иногда и на Марсово поле.
(77) Ведь на консульских комициях он часто присутствует лично. Такое же удовольствие доставляет ему присутствовать при сложении консулами должности, как и при ее получении. Стоят кандидаты у курульного кресла, как он и сам когда-то стоял перед креслом консула; к присяге они приводятся в тех же словах и выражениях, в каких не так давно присягал и сам принцепс. Ведь он сам придает такое большое значение клятве, что и от других ее требует в точности. Остальная часть дня посвящается трибуналу. И там тоже как строго соблюдается справедливость, как соблюдаются законы! Если к нему обращались как к государю, он говорил, что он консул. Он не сократил ни прав, ни авторитета никаких должностных лиц, наоборот, увеличил их. Если он посылает много дел к преторам, называя их при этом своими коллегами, то делает это не потому, что это популярно и приятно для слуха граждан, но потому, что сам так чувствует. Он придает столько достоинства этой должности, что не видит больше почета в том, что кто-нибудь назван коллегой принцепса, чем в том, что он сам претор. При этом он так усидчиво работает на трибунале, что кажется, что он отдыхает на этой работе. Кто из нас вкладывает в свою работу столько забот, столько усердия, кто так соответствует занимаемой должности, кто ее так хорошо исполняет? И, конечно, справедливо, чтобы тот, кто сам признает консулов, стоял несколько выше всех консулов. Ведь недостоин был бы своей судьбы тот, кто, имея возможность раздавать должности другим, сам не смог бы их исполнять. Тот, кто назначает консулов, пусть учит тех, кто принимает от него эту должность, и убедит их в том, что он сам хорошо сознает, какое значение имеет та должность, которую он им поручает. Отсюда получится то, что и они будут сознавать значение получаемой от него должности.
(78) Тем более справедливо сенат просил и настаивал, чтобы ты принял консульство в четвертый раз. Своим послушанием докажи, что это был голос власти, а не лести, потому что ни в каком другом деле ни сенат не может потребовать от тебя столько повиновения, ни ты не должен оказывать его в такой степени сенату. Как жизнь других людей, так и жизнь государей, даже тех, которые считают себя богами, коротка и непрочна. Поэтому всякий достойный человек должен стараться и стремиться к тому, чтобы и после своей смерти приносить пользу своему государству памятью о своей умеренности и справедливости; а больше всего таких примеров может показать именно консул. Ведь, конечно, твое намерение состоит в том, чтобы восстановить и вернуть свободу. Но какой же почет ты должен ценить выше, каким должен пользоваться титулом, как не тем, который был создан первым после завоевания свободы. Нет никакого ущерба для гражданского достоинства в том, чтобы быть одновременно и консулом, и государем, а не только одним консулом. У тебя есть еще основание для этого в скромности твоих коллег; я так выражаюсь, потому что ты и сам так говоришь и хочешь, чтобы и мы так говорили. При их скромности им будет тягостно вспоминать о том, что они стали консулами в третий раз, если при этом они не будут видеть тебя консулом еще больше раз, чем они. Да и не может простым людям не казаться чрезмерным то, что подходит только для государя. Удовлетвори, цезарь, наши просьбы и, поскольку ты обычно предстательствуешь за нас перед богами, исполни наши молитвы в той мере, в какой сам можешь это сделать.
(79) С тебя, может быть, и достаточно трех консульств, но нам этого мало. Твое третье консульство произвело на нас такое впечатление и так нас настроило, что мы хотим иметь тебя консулом еще и еще раз. Мы бы меньше стремились к этому, если бы не знали заранее, каким оно будет. Нам было бы легче отказаться от первого испытания твоих качеств, нежели теперь, когда мы уже узнали их на опыте. Будет ли нам дано снова увидеть такого консула? Будет ли он так выслушивать наши просьбы и так быстро давать на них ответы, будет ли доставлять нам столько радости, сколько сам их испытывает? Возглавит ли он наше общее ликование, которому сам окажется и зачинщиком, и причиной; будет ли пытаться сдерживать, как обычно, наши изъявления чувств, хотя не сможет? Борьба сената со скромностью государя, какая бы сторона ни победила, представляет для нас зрелище радостное и знаменательное. Но я предвижу какую-то новую радость, еще больше той, которую мы испытали недавно. Найдется ли такой неразумный человек, чтобы не надеяться на то, что консулы бывают тем лучше, чем чаще их избирают. Всякий другой дает себе после трудов, если только не предается непрерывной праздности и наслаждениям, отдых и покой, ты же, освободившись от обязанностей консула, принимаешь на себя заботы государя и притом так высоко ценишь умеренность, что в качестве государя не присваиваешь себе обязанностей консула, а будучи консулом не претендуешь на права государя. Мы видим, как такой правитель идет навстречу пожеланиям провинций, как отзывается на просьбы даже отдельных государств. Не представляет никакой трудности добиться у него аудиенции, ответ его никогда не заставляет себя ждать; люди сейчас же к нему допускаются, и он их незамедлительно отпускает. Наконец-то пришло такое время, когда двери государя не осаждаются толпою отвергнутых посетителей.
(80) А что сказать о той мягкости и вместе строгости, о том мудром снисхождении, которые видны во всех твоих судебных разбирательствах? Ты заседаешь в суде не для обогащения своей казны, и нет для тебя другой награды за произнесение приговора, как собственное сознание, что ты правильно рассудил дело. И тяжущиеся стороны стоят перед твоим трибуналом, беспокоясь не столько о своем имуществе, сколько о том, какое ты вынесешь о них мнение, и не так боясь твоего приговора, как твоей оценки их нравственности. Поистине почетным долгом государя и даже консула является примирять враждующие между собой государства и усмирять возгордившиеся народы не столько силой власти, сколько доводами разума, препятствовать несправедливости должностных лиц, задерживать исполнение того, чему не следует совершаться; им подобает, наконец, с быстротой небесного светила все самим осматривать, ко всему прислушиваться и куда бы ни позвали - тотчас же, подобно какому-нибудь божеству, являться лично и оказывать помощь. Мне думается, что именно так разрешает все дела своей божественной волей сам отец мира, когда обращает взоры свои на землю и удостаивает судьбы людей считать наравне с небесными делами. Теперь же, избавленный от этих забот, на свободе он заботится только о небесном, после того как поставил тебя исполнять свои обязанности по отношению к человеческому роду. И ты исполняешь этот долг и удовлетворяешь поручителя, так как каждый день твой ознаменован каким-нибудь полезным для нас делом и приносит тебе величайшую славу.
(81) И если ты когда-нибудь исполняешь все, что накопится из государственных дел, ты считаешь отдыхом для себя перемену вида труда. Нет для тебя других развлечений, как исследовать лесные дебри, выбивать диких зверей из берлог, переходить через высочайшие горные хребты, подниматься на устрашающие своей высотой утесы, и притом не пользуясь для помощи ничьей рукой, ничьими следами, и между этими занятиями благочестиво посещать священные рощи, вступать в общение с божеством. Когда-то в этом состояли упражнения юношей, это доставляло им удовольствие, на этих занятиях вырабатывались будущие полководцы: они состязались в беге с быстроногими зверями, в силе - со смелыми и нападающими на человека, в хитрости - с лукавыми. И немалой считалось заслугой в мирное время обезопасить поля от нападения хищных зверей и освободить труд земледельца как бы от какой-то враждебной осады. Эту славу незаконно присваивали себе те государи, которые не могли сами ее заслужить; и присваивали они ее себе тем, что зверей, уже раньше укрощенных и усмиренных в клетках, выпускали для своей забавы и гонялись за ними, притворяясь настоящими охотниками. А для тебя одинаковое удовольствие доставляют как выслеживание, так и поимка зверя, а самым приятным, хотя и самым трудным занятием является для тебя самому найти зверя. А если когда-нибудь этому человеку захочется обратить свои силы на стихию моря, то он не довольствуется тем, чтобы только глазами или движениями рук следить за надувающимися парусами, но он то подсаживается к рулю, то состязается с сильнейшими из своих спутников в рассекании волн, или в борьбе с бушующим ветром, или в том, чтобы, напирая на весла, преодолеть высокие морские валы.
(82) Как не похож он на того [Домициана], который не мог спокойно переносить плавание по тихому Албанскому озеру и даже по заснувшему в тишине Байянскому, не мог слышать ни удара, ни всплеска весел без того, чтобы каждый раз не содрогаться в постыдном страхе. Изолированный от всех звуков и предохраненный от всех толчков, он, находясь в полной неподвижности, ездил на корабле, крепко привязанном к другому кораблю, точно это везли какую-нибудь искупительную жертву. Позорное это было зрелище, когда повелитель римского народа следовал за другим судном, подчинялся другому кормчему, точно корабль его был захвачен в плен неприятелем. Не остались чуждыми этому безобразию и реки: даже Дунай и Рейн тешились тем, что на их волнах видно было такое посрамление римского имени. Не столько приходилось стыдиться за нашу империю потому, что это видели римские орлы, римские знамена, наконец, римские берега, сколько потому, что это наблюдали и берега врагов, тех врагов, у которых вошло в привычку разъезжать по этим же рекам, как по студеным от мороза, так и по широко разлившимся по полям, и по быстро текущим в своих берегах, на простых челнах, а подчас и просто вплавь. Я бы не стал чрезмерно восхвалять самое по себе выносливость тела и крепость рук; но если ими управляет дух, которого не смягчит ни снисходительная судьба, не соблазнит к бездействию и к роскоши обилие средств у государя, тогда я стану сам восхищаться и полным жизни телом, окрепшим от трудов и развившимися от упражнения членами, содействовали ли тому восхождения на горы или плавания по морям. Отсюда мне становится ясно, что и издревле супруги богинь и дети богов16... не столько славились своими браками, сколько именно таким искусством. Вместе с тем я думаю, что если таковы развлечения и забавы нашего государя... то как же должны быть серьезны и напряженны его труды, после которых он обращается к такого рода отдыху?! А ведь именно удовольствия и наслаждения лучше всего позволяют судить по их характеру о достоинстве, возвышенности и умеренности каждого человека. Кто же может быть настолько легкомыслен, чтобы в его занятиях не проявилось никакой доли серьезности? Нас выдает характер нашего отдыха. Разве большинство наших государей не сменяли серьезных своих занятий на увлечения пороками, отдавая все свое время азартной игре, сладострастию и роскоши?
(83) Признаком высокого положения является прежде всего то, что оно не допускает ничего скрытного, ничего тайного, а высокое положение государей делает доступным молве не только то, что находится в их доме, но и все тайное, что происходит даже в спальне и в самых интимных уголках. Но для твоей, цезарь, славы нет ничего лучше, как чтобы тебя можно было наблюдать со всех сторон и до конца. Правда, достаточно славно и то, чтo ты делаешь перед всеми, но не менее значительно то, чтo ты сохраняешь за дверями своего дома. Велика твоя заслуга, что ты сам себя удерживаешь от соприкосновения со всем порочным; но еще больше значения имеет то, что ты так же оберегаешь своих домашних. Насколько труднее отстаивать других, нежели самого себя, настолько больше заслуги в том, что ты, сам безупречный, заставил и всех окружающих тебя приблизиться в этом отношении к тебе. Многим славным людям служило к позору то, что они или слишком опрометчиво выбрали себе супругу, или слишком снисходительно терпели ее в своем доме. Таким образом людей, прославившихся вне дома, позорили неурядицы личной семейной жизни, и не позволяло им стать действительно великими гражданами то, что они были слишком слабыми супругами. Твоя же, цезарь, жена17 хорошо подходит к твоей славе и служит тебе украшением. Можно ли быть чище и целомудреннее ее? Или более достойно вечности? Если бы великий понтифик должен был выбрать себе супругу, разве не на ней остановился бы его взор или на какой-нибудь другой, но во всем ей подобной, если бы только можно было найти такую? Ведь твоя жена из всей твоей судьбы и славы берет на свою долю только личное счастье! Она с удивительным постоянством любит и уважает тебя самого и твое могущество! Ваши взаимные отношения все те же, как и раньше, вы в равной степени заслуживаете уважения, и ваша счастливая судьба прибавила только то новое, что вы стали понимать, с каким достоинством вы оба умеете переносить свое счастье. Как бережлива твоя жена в частной жизни, как скромна в окружении свиты, как проста в своем обращении! И это тоже заслуга мужа! Ведь это он так наставил, так направил ее, а ведь для супруги достаточная заслуга и повиновение. Разве она сама придерживается скромности и молчания не потому, что видит, что вокруг тебя нет никакого страха, ни честолюбия, и разве не старается подражать ходящему пешком мужу, насколько ей позволяют делать это ее женские силы. Но это ей пристало бы, если бы даже ты поступал по-другому. При такой скромности мужа сколько уважения оказывает ему жена, сколько в этой женщине уважения и к самой себе!
(84) Такова же и сестра твоя 18! Она никогда не забывает своего положения сестры. Как легко признать в ней твою простоту, твою правдивость, твою прямоту. А если кто-нибудь начнет сравнивать ее с твоей супругой, у того сейчас же возникает сомнение: что лучше для добродетельной жизни - счастливое происхождение или хорошее руководство. Ничто так не порождает вражду, как соперничество, особенно среди женщин. А соперничество возникает чаще всего на почве близких отношений, поддерживается сходностью положения, разгорается от зависти, которая обычно приводит к ненависти. Тем более приходится считать удивительным, что между двумя женщинами, живущими в одном доме и на равном положении, не происходит никаких столкновений, никаких ссор. Они взаимно уважают друг друга, взаимно во всем уступают одна другой, и в то же время как обе тебя горячо любят и уважают, не задаются вопросом, какую из них ты больше любишь. У обеих одинаковые стремления, одинаковый образ жизни, между ними нет ничего такого, что бы позволило считать их за двоих. Ведь они стараются подражать тебе, приноравливаться к тебе. Потому и характер и нравы у них одинаковые, что они у той и другой твои. Поэтому они обе так скромны, так спокойны. Не бывает опасности стать простыми женщинами для тех, которые никогда не переставали быть таковыми. Сенат предложил им титул август, но они отклонили его, поскольку ты отказался от титула отца отечества, или потому, что считали более для себя почетным называться твоими женой и сестрой, нежели августами. Но каково бы ни было то соображение, которое привело их к такой скромности, они тем более кажутся нам достойными, что в сознании нашем они и действительно являются августами и почитаются за таковых, хотя и не носят этого титула. А что может быть более похвально для женщин, как полагать истинный почет не в пышных титулах, но в одобрениях людей, и оказываться достойными великих титулов, даже отказываясь от них?
(85) Но уже и в душах частных людей заглохли древние возвышенные чувства дружбы, на место которой вселились лесть, подслуживание и лицемерная любовь, что хуже даже ненависти. Таким образом и во дворце государей оставалось только наименование дружбы, пустое, осмеянное. Ибо какая же могла быть дружба между такими людьми, из которых одни считали себя господами, а другие рабами? Но ты вернул истинную, отвергнутую было, блуждавшую бездомно дружбу. У тебя есть настоящие друзья, потому что и сам ты для них истинный друг. Ведь нельзя предписать своим подданным любовь, как предписывается все другое да и нет другого чувства, столь возвышенного и свободного, не допускающего деспотизма, нет другого чувства, в такой же мере требующего взаимности. Может быть государь и бывает иногда ненавидим, несправедливо, конечно, но все же бывает, даже если сам не показывает ненависти к своим гражданам, но любимым, если сам не любит, никогда не бывает. Итак, ты сам любишь, когда тебя любят, и в этом-то чувстве, которое для обеих сторон является самым возвышенным, и заключается вся твоя слава. Если ты, занимая высшее положение, снисходишь до исполнения дружеских обязанностей и из императора превращаешься в друга, то ты именно тогда и становишься больше всего императором, когда выступаешь в роли друга. В самом деле, если положение государя таково, что больше всего нуждается в друзьях, то и главной заботой государя является создавать себе друзей. Пусть всегда будет тебе приятно это правило и, подобно тому как ты соблюдаешь остальные свои доблести, свято и неизменно придерживайся также и этой. Никогда не позволяй убедить себя в том, что якобы унизительно для государя не испытывать чувства ненависти. Самое приятное в человеческих переживаниях это быть любимым, но не менее прекрасно и самому любить. Тем и другим ты пользуешься так, что хотя сам любишь весьма горячо, все же тебя любят еще больше. Во-первых, потому, что одного любить легче, чем многих, затем потому, что у тебя есть такая способность привязывать к себе людей, что разве только самый неблагодарный может не отвечать тебе еще сильнейшим чувством.
(86) Достойно упоминания, какие ты себе доставил мучения, лишь бы ни в чем не отказать другу. Ты отпустил со службы самого дорогого для тебя друга, отличнейшего человека, отпустил с грустью и против своей воли, как если бы не в состоянии был удержать его при себе. Силу своей любви к нему ты узнал по чувству тоски, которую ты испытывал после того, как разлучился с ним, остался один и терзаешься. Таким образом произошло неслыханное дело: когда пожелания государя и друга государства разошлись между собой, осуществилось то, чего желал друг. Вот случай, достойный памяти и занесения в литературу! Префект претория был назначен тобой не из людей, напрашивавшихся на эту должность, а из уклоняющихся от почестей, и он же был отпущен тобой на покой, которого неизменно себе желал, и все это при твоей крайней занятости общественными заботами и при отсутствии какой-либо зависти к отдыху других. Мы сознаем, цезарь, сколько мы тебе обязаны за этот многотрудный и беспокойный пост, когда у тебя просят отпуска как самой желанной награды и получают его от тебя. Я слышал о том, в каком ты был душевном смятении, когда провожал уходившего от тебя друга. Ты все же вышел его проводить и не мог удержаться, чтобы, обняв его, не поцеловать уже на самом берегу моря. И вот стоял цезарь на сторожевом посту своей дружбы, провожая друга пожеланиями спокойного морского путешествия и скорого возвращения, если бы, конечно, этого пожелал сам отъезжающий, не удержался и от того, чтобы, проливая слезы, не произносить вслед отъезжающему все новые и новые пожелания счастливого пути. Не говорю уже о твоей щедрости! Какими услугами можно воздать государю за такие заботы, за такое терпение? Ты заслужил, чтобы твой друг показался самому себе слишком решительным, слишком жестоким. Я не сомневаюсь, что он боролся с самим собой, не повернуть ли ему своего корабля обратно, и, конечно, сделал бы так, если бы не подумал, что тоска о государе, который и сам тоскует, лучше и приятнее непосредственной близости к нему. А теперь и друг твой наслаждается не только сознанием, что ему была доверена должность, но с большим удовлетворением еще и тем, что ты его освободил от нее. Ты же сам своей уступчивостью достиг того, что уже никто не скажет, что ты держишь кого-нибудь на должности против его воли.
(87) Никогда никого ни к чему не принуждать и всегда помнить, что никому не может быть дано такой власти, чтобы свобода от нее не была для других еще приятнее, является признаком гражданственности и особенно подходит для отца отечества. Ты, цезарь, один только умеешь ставить на должность людей, несмотря на то, что они хотели бы сложить ее с себя; ты же, хоть и против своей воли, отпускаешь с нее тех, кто об этом просит; и ты не считаешь при этом, что друзья твои, просящиеся на покой, покидают тебя: ведь ты всегда умеешь найти и таких, кого можно призвать к работе из отпуска, и таких, кому можно предоставить покой. И вы, которых отец наш удостаивает такого дружеского отношения, дорожите тем мнением, которое он о вас имеет, в этом ваш труд и долг. Если государь докажет хотя бы по отношению к одному из нас, что он умеет любить по-настоящему, то уже нет на нем вины, если он других любит меньше. Но кто же может недостаточно любить его самого, раз он не предписывает законов любви, а принимает их от других. Один предпочитает быть любимым в общении с любящими, другой - заглазно - в разлуке с ними. Пусть каждый получит то, что сам желает; пусть никому не будет в тягость присутствие, пусть никто не будет забыт в отсутствие. Пусть за каждым останется раз заслуженное им место: легче забыть, как выглядит лицо отсутствующего, чем выбросить его из своего сердца.
(88) Многие государи, будучи господами над своими гражданами, были рабами своих отпущенников: они следовали их советам, исполняли их желания, через них они выслушивали других, через них вели переговоры; через них выпрашивались претуры, жреческие должности и консульства, мало того, - этих должностей просили у самих вольноотпущенников. Ты ставишь своих отпущенников на весьма почетное место, но все же считаешь их не более как за отпущенников и полагаешь, что с них достаточно и той награды, что их считают честными и скромными. Ведь ты хорошо знаешь, что слишком возвеличенные отпущенники свидетельствуют о не слишком великом государе. Прежде всего, ты пользуешься услугами только тех, кто любезен тебе самому, или кто был уже близок твоему отцу и вообще может быть близок к каждому доброму государю, а затем ты все время направляешь их неизменно и каждодневно так, что они привыкают оценивать свое достоинство не по твоей судьбе, а по своим заслугам. А тем более бывают эти люди достойны всякого почета с нашей стороны, что нас никто не принуждает это делать. Разве не на справедливом основании дал тебе римский сенат и народ прозвище "наилучшего"? Это понятный и очень популярный титул, и все же совершенно новый. Знай, что никто раньше не заслужил его, потому что если бы его кто-нибудь раньше заслужил, его не пришлось бы измышлять. Достаточно ли было бы назвать тебя "счастливым"? Но ведь этот титул дается не за нравы, а за удачу. Может лучше было назвать тебя "великим"? Но этот титул больше вызывает зависть, чем украшает. Наилучший из государей при усыновлении дал тебе свое имя, сенат же наградил титулом "наилучшего". Это имя так же подходит к тебе, как и отцовское. Если кто называет тебя Траяном, то этим обозначает тебя нисколько не более ясно и определенно, называя тебя "наилучшим". Ведь точно так же когда-то Пизоны обозначались прозвищем "честный", Леллии - прозвищем "мудрый", Метеллы - прозвищем "благочестивый". Все эти качества объединяются в одном твоем имени. Да и никто не может казаться наилучшим, если он не превосходит всех лучших в хороших качествах каждого из них в отдельности. Поэтому справедливо тебе было дать это имя после всех предыдущих прозвищ, как более всех значительное. Ведь меньше ценности в том, чтобы быть императором, и цезарем, и августом, нежели в том, чтобы быть лучше всех императоров, цезарей и августов. Поэтому и отец всех людей и богов прославляется сначала именем "наилучшего" (или "всеблагого"), а уже потом "величайшего" (или "всемогущего"). Тем славнее и похвала тебе, что ты, как всеми признано, в такой же мере "наилучший", как и "величайший". Ты заслужил такое прозвище, которое не может перейти к другому, разве только для того, чтобы оказаться для хорошего государя чуждым, для дурного - лживым. Им, может быть, будут несправедливо пользоваться и другие, но все же всегда оно будет считаться твоим. Подобно тому как титул августа всегда напоминает нам о том, которому это имя было дано впервые, так и этот титул "наилучший" всегда будет вызывать в памяти людей твой образ, и всякий раз, как наши потомки будут вынуждены дать кому-нибудь этот титул, они будут вспоминать о том, кто впервые получил его по заслугам.
(89) Как велика должна быть твоя радость, о божественный Нерва, когда ты ныне видишь, что действительно наилучшим оказался и был назван тот, кого ты сам избрал! Как должно быть тебе приятно, что при сравнении тебя с твоим приемным сыном последний оказался твоим победителем! Ничто другое не может доказать величие твоей души, как то, что ты, сам будучи наилучшим, смог избрать такого, какой оказался еще лучше тебя. Да и ты, родной отец Траяна 19 (ибо и ты занимаешь место, если не на самых звездах, то в непосредственной близости от них), какое ты получаешь удовлетворение, когда видишь своего сына, когда-то трибуна, когда-то простого солдата, то полководцем, то, наконец, государем и дружественно вступаешь с тем, кто его усыновил, в спор, в чем больше славы: в том ли, чтобы родить такого человека, или чтобы избрать его. Пусть величайшая заслуга государству будет признана за вами двоими. Ведь вы оба принесли ему столько блага. Если доблесть вашего сына доставила одному из вас триумф, а другому - место на небесах, то ваша слава не становится меньше от того, что она дана вам по заслугам сына, а не по вашим собственным заслугам.
(90) Я знаю, сенаторы, что как другим гражданам, так особенно консулам следует сознавать себя более связанными общественными обязательствами, нежели частными. Поэтому, как ненависть к дурным государям бывает вызвана больше их несправедливостями по отношению ко всему обществу, нежели в их частной жизни, так и добрые правители особенно заслуживают нашей любви за то хорошее, что они делают для всего рода человеческого, а не для отдельных лиц. А так как вошло уже в обыкновение, чтобы консулы, высказав государю свою благодарность от имени всего общества, после этого выражали еще и все, чем они обязаны государю сами лично, то разрешите мне исполнить этот долг не столько от своего имени, сколько от имени коллеги, достоуважаемого Корнута Тертулла. Почему бы мне, в самом деле, не высказать благодарность за того, за кого я чувствую себя не менее обязанным, чем за самого себя? В особенности, когда император по своей крайней снисходительности, при полном нашем единомыслии предоставил нам обоим столько почета, что если бы даже он был предоставлен только кому-нибудь одному из нас, мы оба чувствовали бы себя в одинаковой мере ему обязанными. А ведь тот гонитель и палач всех добропорядочных людей [Домициан] опалил обоих нас, осыпая своими перунами все пространство вокруг нас и сражая наших друзей. Ведь мы хвалились одними и теми же друзьями, оплакивали потерю одних и тех же людей и как теперь у нас общие надежды и радости, так тогда общие были страхи и горе. Божественный Нерва обратил такое внимание на пережитые нами гонения, что захотел выдвинуть нас, хоть и вовсе не из-за наших выдающихся качеств. Но ведь признаком новых времен было, между прочим, также и то, что стали процветать такие люди, самым сильным желанием которых в прежнее время было остаться незамеченными государем. (91) Не прошло еще полного двухлетия со времени исполнения нами труднейшей и ответственнейшей обязанности претора, как ты, лучший из государей, отважнейший император, предоставил нам и консульство, чтобы к высокому почету прибавилась еще и быстрота нашей карьеры. Так велико различие между тобою и теми государями, которые старались придать ценность своим милостям из сравнения их с тягостью положения граждан и считали, что почести будут тем приятнее для лиц, удостоенных их, чем больше было перед тем их отчаяние, безнадежность и долгое ожидание почести, равносильное отказу в ней, что могло навлечь на них нарекание со стороны цензоров и наложить пятно позора. Скромность наша не позволяет нам перечислить, какими отзывами ты украсил нас обоих, когда сравнивал в отношении любви к отечеству с древними консулами. Мы не можем сказать, по заслугам это нам досталось или нет, потому что, с одной стороны, недозволено нам опровергать сказанного тобою, а с другой стороны, тягостно нам самим признать справедливыми все высказанные тобою по отношению к нам похвалы. Но это свидетельствует о твоем собственном достоинстве, что ты выбираешь в консулы таких людей, о которых можешь сказать нечто подобное. Не взыщи с нас за то, что среди всех твоих благодеяний самым для нас приятным является то, что ты снова разрешил нам быть товарищами по службе.
Этого требовало наше взаимное уважение, одинаковый распорядок жизни, одинаковые наши стремления, сила которых такова, что сходство наших характеров уменьшает заслугу нашего взаимного во всем согласия. Ведь если бы один из нас стал противоречить своему товарищу, это было бы так же удивительно, как если бы мы стали противоречить самим себе. Это не случайность, это не неожиданность, что каждый из нас радуется назначению своего коллеги в консулы, как если бы это было вторичное назначение его самого, с тем, однако, только различием, что тот, кто вторично становится консулом, чувствует себя по крайней мере дважды обязанным, но в различные сроки, мы уже удостоены двух консульских должностей одновременно, вместе исполняем эти должности, и каждый из нас является консулом в своем лице и в лице другого и вторично и одновременно.
(92) Также и то является выдающимся обстоятельством, что ты предоставил нам консульство, когда мы оба были начальниками государственного казначейства, и даже прежде, чем назначил нам преемников по той должности. К одному достоинству прибавилось другое, и почетные наши должности не только последовали друг за другом без перерыва, но удвоились и, словно мало чести в том, чтобы одна должность сменила другую, новая опередила окончание прежней. Так велико было твое доверие к нашей честности, что ты не сомневался в том, что не нарушишь никаких планов твоей бдительности, если не допустишь, чтобы мы после исполнения столь важной должности сделались бы частными лицами. А какое это имеет значение, что ты приурочил наше консульство к одному году с тобой? Это означает, что имена наши будут написаны на той же странице истории, как и твое имя, и будут внесены в те же фасты, во главе которых записан и ты. Ты удостоил нас председательствовать на наших комициях, читать нам священные слова присяги; по твоему предложению мы были избраны в консулы, твоим голосом были провозглашены после избрания, так что ты же подавал за нас голос в курии, ты же объявлял наши имена на Марсовом поле. Какое для нас украшение, что ты назначил нас именно в тот месяц, который украшен днем твоего рождения20. Ведь нам выпадает на долю прославить декретом и зрелищем тот день, который ознаменован тройной радостью: тем, что он унес наихудшего принцепса, дал нам наилучшего и, наконец, наилучшего сделал еще прекраснейшим. Перед твоими глазами нас примет колесница, более торжественная, чем обычно, и нас повезут при добрых предзнаменованиях и пожеланиях, наперебой произносимых в твоем присутствии в честь тебя, так что мы в радости своей не сможем даже разобрать, с какой стороны до слуха нашего доходит больше кликов.
(93) Но выше всего, кажется, надо поставить то, что ты позволяешь быть настоящими консулами тем, кого ты сам сделал таковыми. Ведь не существует никаких опасностей для консулов нашего времени, нет никакого страха перед государем, который мог бы подавить и сломить их дух. Им не приходится ничего выслушивать против своей воли, не приходится принимать никаких решений по принуждению. Эта почетная должность сохраняет и навсегда сохранит подобающее ей уважение, и благодаря нашему авторитету не будет утрачена и наша безопасность. А если в чем-нибудь и будет нанесен ущерб высоте консульского авторитета, то это будет наша вина, а не вина нашего века. Что касается нашего государя, то он допускает, чтобы консулы в наше время вели себя так, как они вели себя до появления принцепсов. Сможем ли мы когда-нибудь воздать тебе благодарность, соответствующую твоим заслугам, цезарь? Разве только тем, что всегда будем помнить, что мы были консулами, и именно твоими консулами, будем так думать и выносить такие решения, которые достойны нас как бывших консулов, так будем отдаваться нашему государству, как это соответствует нашему убеждению, что у нас есть наше государство, наша республика, не будем отказывать ей ни в совете, ни в усердной службе, не будем считать себя освобожденными и как бы отставленными от должности консулов, но, наоборот, как бы неразрывно связанными с ней всеми нашими интересами, будем относиться к труду и заботам так же, как относимся к своей почетной и авторитетной должности.
(94) В конце своей речи я как консул обращаюсь с молитвой о наших людских делах к богам покровителям и хранителям нашего государства, особенно к тебе, о Юпитер Капитолийский, чтобы ты не оставил нас твоей милостью и придал бы вечность своим благодеяниям. Ты раньше слышал, как мы молились за своих дурных государей, выслушай же теперь, чего мы просим для наилучшего, совсем на них не похожего. Мы не затрудняем тебя своими обетами. Мы не просим ни мира, ни согласия, ни безопасности, ни богатств, ни почестей. Наша молитва от имени всех проста и охватывает все это, мы молимся о благополучии нашего государя. Ты уже тогда взял его под свою защиту, когда вырвал его из пасти алчного разбойника21. Ведь не без твоей помощи остался он невредимым, когда потряслось и рушилось все самое возвышенное, хотя он и выделялся над всеми своей высотой. Остался незамеченным для дурного принцепса тот, кого не мог не заметить наилучший. Ты явил ясные признаки твоего попечения о нем, когда сопутствовал ему, отправлявшемуся к войску, своим именем, своим высоким покровительством. Ты, выражая свое желание устами императора, избрал ему сына, нам отца, себе великого понтифика. Поэтому с тем большей уверенностью я прошу и молю в той молитве, которой он сам приказал молиться о нем, что если он правит нашим государством во благо, на общую нашу пользу, то чтобы прежде всего ты сохранил его для наших внуков и правнуков, затем, чтобы ты послал ему наконец преемника, рожденного им самим, им же воспитанного, уподобленного ему через усыновление, или, если уже судьба в этом откажет, чтобы ты помог ему советом при выборе, указал бы ему, кого ему усыновить себе в святынях Капитолия.
(95) А скольким я обязан вам, сенаторы, это записано в общественных документах. Вы все дали наилучшие доказательства вашего спокойствия во время моего трибуната, вашей сдержанности в мое преторство, а при исполнении той должности, которую вы возложили на меня в связи с заботами об интересах наших друзей, - вашей стойкости22. В ближайшем прошлом назначение мое в консулы вы приняли такими знаками одобрения, что я понял, что мне надо приложить еще больше старания, дабы дать ответ на такое ваше ко мне сочувствие, сохранить его за собой и еще увеличить. Ведь я хорошо знаю, что самое правильное суждение о человеке, заслуживает ли он почета или нет, высказывается в тот момент, когда почет этот ему предоставляется. Отнеситесь благосклонно к моему намерению и поверьте мне, что если тот коварнейший государь и продвинул меня несколько по службе еще до того, как он открыто объявил о своей ненависти ко всему доброму, то после этого объявления моя карьера остановилась: увидев, как краток путь к почету, я предпочел идти дорогой более длинной. Если в тяжелые времена я был среди печальных и охваченных страхом, а в хорошие времена я числюсь среди благоденствующих и радующихся; если, наконец, я в такой же степени предан наилучшему нашему государю, в какой был ненавистен дурному, то, верьте, я всегда буду оказывать всем такое уважение, как если бы я сам себя считал не консулом, не консуляром в ближайшее же время, а только кандидатом в консулы.
ЭПИГРАФИЧЕСКИЕ ПАМЯТНИКИ
1
Гай Плиний, сын Луция из Оуфентинской трибы1 Цецилий Секунд, консул, авгур2, легат3, пропретор в провинции Понт и Вифиния с консульскими правами, посланный в эту провинцию по постановлению сената императором Цезарем Нервой Траяном Августом Германским Дакийским Отцом Отечества 4, смотритель течения Тибра, его берегов и римских клоак5, префект Сатурновой казны6, претор, народный трибун7, императорский квестор8, севир римской конницы9, военный трибун10 третьего галльского легиона, децемвир по гражданским процессам11 [построил] термы за [...] сестерций, добавив на украшение 300000 сестерций [...] и сверх того на содержание их отписал в завещании 200000 сестерций; затем на вскормление <детей> 12 ста своих отпущенников отказал городу 1 866 666 сестерций, проценты от которых по его желанию предназначены для угощения городского плебса [...]; затем при жизни он роздал на воспитание мальчиков и девочек городского плебса 500000 сестерций13; затем на библиотеку 100000 сестерций и столько же на содержание библиотеки. детей>
21
От имени Цецилии, своей дочери, Луций Цецилий, сын Гая из Оуфентинской трибы, Секунд, префект фабров2, авгур, консул, кваттуорвир с судебной властью3, понтифик4 заложил храм Вечности, Роме5 и Августу с портиками и украшениями.
Цецилий Секунд сделал, посвятил.
ПРИЛОЖЕНИЯ
О ПЛИНИИ МЛАДШЕМ
Автор "Писем" Плиний Младший (именуемый так в отличие от своего дяди, Плиния Старшего, автора "Естественной истории") родился в 61 или 62 г. н. э. в маленьком городке Комо, лежащем на берегу озера Лария (ныне оз. Комо). Городок был богатым и цветущим; славился железными изделиями и, находясь как раз на дороге к Альпам, стал оживленным торговым и промышленным центром.
Среди старых и почтенных римских семейств давно, может быть еще во II в. до н. э. осевших в Комо, была какая-то ветвь Цецилиев. Богатые и влиятельные, они из года в год принимали участие в управлении городом и заседали в городском совете. Отец нашего Плиния занимал важную муниципальную должность в Комо; здесь он и женился на девушке из богатой и видной семьи Плиниев, сестре Плиния Старшего. Умер он рано - у сына о нем не сохранилось никаких воспоминаний, - оставив вдовой молодую жену и малютку сына, нашего Плиния. Мальчик рос под надзором матери в тиши маленького городка, где нравы были строже, а жизнь проще, спокойнее и чище, чем в Риме. Плиний на всю жизнь сохранил любовь к таким старомодным захолустьям: в своем этрусском имении он наслаждался и тем, что чувствовал себя там словно в прошлом веке. Свое Комо он любил крепко: консуляр, прославленный писатель, свой человек при дворе Траяна, он никогда не забывал о нем: часто туда ездил, заботился о своих земляках и осыпал их щедрыми дарами.
Детство Плиния было безоблачно ясным; от бурь и гроз, грохотавших в то время над Италией и Римом, в Комо долетало только эхо. С уютом и покоем родного городка приходилось, однако, расставаться: мальчик подрастал, надо было учиться, а школ в Комо кроме начальных не было. Мать вместе с сыном переехала в начале 70-х годов в Рим, к своему брату Плинию Старшему, который в это время командовал военным флотом, стоявшим в Мизене (Кампания), но много времени проводил в Риме и по делам службы и как один из ближайших советников императора Веспасиана.
Плиний Старший не был ученым исследователем, а только неутомимым чтецом и собирателем знаний. Любознательность его была ненасытной; ему нужно было знать обо всем: от устройства вселенной до способов выпечки разных сортов хлеба. Собиранию и систематизации этих знаний он отдавал все время, свободное от служебных занятий; маленький Плиний в доме дяди жил в благородной атмосфере бескорыстного умственного труда и привык уважать жизнь, исполненную этим трудом.
Мы почти ничего не знаем о его школьных годах. Дядя, конечно, нашел для него очень хорошую грамматическую школу. Главное место занимало здесь знакомство с литературой, греческой и латинской. Плиний настолько освоился с греческим языком, что в 14 лет написал по-гречески трагедию, вспоминая о которой, шутливо писал своему другу: "не знаю, что это было; называлось трагедией" (VII.42). Знание языка во всяком случае он вынес из школы основательное, греческую литературу знал хорошо и не только умел щегольнуть цитатой из Гомера или трагиков: греческих ораторов он читал и перечитывал, вдумывался в особенности их языка и стиля. Советы, которые он дает своему молодому другу Фуску относительно домашних занятий, передают, конечно, опыт его собственных школьных и домашних занятий. Дядя занимался с племянником помимо школы, давал ему задания, следил за его чтением, приучал читать, делать выписки. На мальчика влияла сама личность учителя, неутомимого труженика, девизом которого было "жизнь есть бодрствование". И дядя, видно, полюбил племянника; он усыновил его: Цецилий Секунд стал называться Плиний Цецилий Секунд.
Окончив школу грамматики, мальчик переходил в "университет": риторскую школу. Ей можно предъявить много серьезных обвинений: она не давала основательных знаний ни в одной области, приучала не "доходить до самой сути", а искать эффектного, кричащего. Но было у нее достоинство неоспоримое: она учила понимать цену слова, его силу и вес: питомцы риторской школы знали, что слово бывает и оружием, которое страшнее меча, и драгоценным камнем, который при умелой отделке чарует своим блеском и своей игрой.
Риторская школа ставила себе цель специальную: подготовить хорошего судебного оратора. При империи, когда Август, по словам Тацита, "усмирил политическое красноречие" (Диал. 38), юноша уже не мог мечтать о том, чтобы "слово его управляло умами и успокаивало сердца" (Верг. Эн. I, 149-153); полем его деятельности оставался суд, и карьера судебного оратора была почетной и доходной: "чье искусство по славе своей сравнится с ораторским...чьи имена родители втолковывают своим детям; кого простая невежественная толпа знает по именам, на кого указывают пальцем?" (Тац. Диал. 7). Удачно провести в суде, тем более в сенате, защиту или обвинение, значило положить прочное основание известности и дальнейшей судьбе. И Плиний, окончив риторскую школу, где он учился под руководством знаменитого педагога того времени Квинтилиана, решил стать адвокатом1. [1 Предварительно он отслужил обязательный срок военной службы: в качестве военного трибуна провел год в Сирии, где стоял его легион. Можно думать, что год этот прошел у него не столько в военных занятиях, сколько в беседах с местными философами и учеными.] Ему не было и 20 лет, когда его выступление в суде центумвиров (суд "ста человек", разбиравший имущественные и семейные споры) "обратило к нему уши людей, открыло его дверь славе" (1.18.3-4). В этом суде Плиний выступал много раз; он называл его "своей ареной" (VI.12,2). Адвокатом он был искусным и талантливым, о чем свидетельствует его обширная судейская практика; в минуту усталости он жаловался, что разрывается между множеством "центумвиральных дел" (II.14.1). Поэт Марциал, хорошо с ним знакомый и бывавший у него на дому, изображает молодого адвоката: целый день он погружен в судебные дела и только вечером разрешает себе передохнуть:
Целый день он Минерве строгой предан,
Речь готовя для ста мужей2, (VII. 25),
[2 Перевод Ф. А. Петровского.]
т. е. для суда центумвиров. Своими судебными речами Плиний дорожил, тщательно - после выступлений - их обрабатывал, посылал друзьям для исправления и критики, готовил к изданию. Ни одна из этих речей не сохранилась, но в "Письмах" разбросаны замечания, позволяющие судить о том, что Плиний ценил в речах и чего от них требовал.