72062.fb2 Поверх различий - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Поверх различий - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Он всемогущ. Он болезнь оборет,

Вызволит из огня

Душу мою, или, взвыв от боли,

Он отсечет меня.

Пусть. Лишь бы Сам, лишь бы смысл Вселенной

Бредя, не сник в жару.

Нет! Никогда не умрет Нетленный.

Я

за Него

умру.

В метафорах Зинаиды Миркиной нет места для скуки. Бог сгорает в муке творчества, создавая мир, и мы сгораем в огне любви, отвечая Богу. В этом огне Бог причащается нашей конечности и смертности, а мы - его бессмертию и вечности.

А.П.Назаретян хочет овладеть бесконечностью, оставаясь обеими ногами на поверхности бытия, где А = АєВ. Но в такой бесконечности и А, и В тонут, становятся нулем: А: ~=0, В: ~=0. И весь сфайрос, созданный разумом, становится нулем, и вся этика тонет в ничто. Назаретян простодушно рассказывает, что его гуманистический оптимизм основан на обаянии личности Сократа. У Сократа, действительно, сила мысли сочеталась со здоровой нравственной интуицией. Это, однако, личная особенность Сократа. Философия осевого времени кончилась не Сократом, а Гогезием, Ставригиным Александрии, испробовавшим себя и в добре, и в зле, нашедшим то и другое одинаково скучным и покончившим с собой! Увы! Скука следует за безрелигиозной философией, "как тень или верная жена".

Этический минимум, необходимый после распада племен в империи, был восстановлен не на учениях философов, а на откровении, данном сыну плотника, в словах которого не заметно знакомство с учениями йованов (как евреи называли греков). Я думаю, что глобальный этический минимум современности тоже не обойдется без диалога с Богом Экклезиаста, Иова и распятого Христа. Богом, который присутствует в нашем мире как бесплотный дух любви и имеет меньше физической власти, чем полицейский. С Богом, который зажигает глубину сердца и действует через нас. С Богом, которому надо помочь.

***

Что на это скажет Акоп Назаретян? А он уже ответил мне, полемизируя с моей репликой в журнале "Педология" No 7 (полемика эта помещена в No 10). Приведу решающее место, в котором достаточно чувствуется его религиозная немузыкальность. Пусть читатель сам судит, на что это больше похоже: на Юргена Хабермаса или воинствующее безбожие Емельяна Ярославского...

"Чуть ли не первое, что сделали христиане, добившись власти в Риме, создали (усилиями Блаженного Августина) концепцию священных войн. Для этого в Библии, как и в любом богооткровенном учении, имелось более чем достаточно оснований.

Различие между религиями, которое очень часто гипертрофируется, в действительности гораздо поверхностнее, чем сходство между ними. Каждая из них теми или иными словами требует: "Не убий" - и тут же ограничивает сферу применимости этого требования: "Кто не со Мною, тот против Меня". "А когда встретите тех, которые не уверовали, - вторит Христу Магомет, - то - удар мечом по шее; а когда произведете великое избиение их, то укрепляйте узы". В политике эту мысль проще всех выразил Ленин: "Прежде чем объединиться, нам надо размежеваться..."

В этом и состоит лейтмотив всякой религии. Объединение через размежевание, солидарность, выстроенная на образе врага. Сказанное чуть менее выражено в средневосточных религиях (Григорий Соломонович не случайно вспомнил Будду), но исследователи отмечают, что и буддийская идеология, подобно исламской, "разделяет весь мир на правоверных (область мира) и неверных (область войны)" (В.И.Коренев).

Только такие, достаточно двусмысленные учения, сочетавшие в себе призыв к любви между своими с требованием ненависти к чужим, и становились по большому счету востребованными. Учения же, отвергавшие социальное насилие полностью, оставались достоянием эзотерических сект (типа квакеров).

Причина этого обстоятельства, в общем-то, ясна. Войны отвечали глубинным социальным и психологическим потребностям людей, и историческая задача религий состояла в упорядочении насилия. Значительно более трудная задача устранения политического насилия впервые встала перед человечеством, приобретающим небывалые средства взаимного истребления, только в самые последние десятилетия. Поэтому сохранение цивилизации в значительной мере зависит от того, успеют ли люди "вырасти" из религиозного мышления, прежде чем сочетание инфантильного ума с взрослой мускулатурой обернется необратимыми последствиями...

И.Кант разделил благие человеческие поступки на две категории: красивые и моральные. Первые совершаются по душевной склонности, из любви или симпатии. Вторые - вопреки эмоциональному порыву, из чувства долга, ответственности, дисциплины. Красивые поступки приятны и желанны, но на них не построить надежных социальных отношений (в поисках дантиста, который нас полюбит, мы рискуем остаться без зубов).

Поэтому общество тысячелетиями вырабатывало и совершенствовало более надежные, чем своевольная "любовь", механизмы консолидации: мораль, право и правовое сознание, самоконтроль, взаимоуважение, терпимость, взаимопонимание, чувство ответственности, личного, профессионального долга. Анализ показывает, что все это генетически основано на развитии интеллектуальных способностей, умения оценивать отсроченные последствия. По-моему, главную проблему современного человечества составляет дефицит не любви, а именно разума, трезвого самостоятельного мышления..." (Акоп Назаретян).

Идея, что любовь - разновидность агрессии, сперва вызвала у меня негодование, но потом я понял, что всякая научная теория опирается на опыт и важно понять, на какой опыт опирается наука Акопа Назаретяна. Это опыт любви как жажды обладания. Любовь ли это в самом деле, можно спорить, но так часто думают и говорят. Клайв Льюис довел это понимание до гротеска в "Письмах Баламута". Возможно, в другом переводе книга называется иначе. Черт-дядюшка там объясняет племяннику, что такое любовь: желание схватить любимого и сожрать его.

Так выглядит - в зеркале гротеска - наше генетическое наследство. Но любовь, если она есть, укрощает, приручает зверя, очеловечивает его. Глубокое любовное чувство граничит с почитанием Бога в его живой иконе. Такая любовь складывалась в племени узритов, в доисламской Аравии, в Индии средних веков, на средневековом Западе. Кроме того, есть платоническая любовь, любовь к детям и детей к родителям (она подчеркнута в китайской культуре) и даже привязанность собаки к хозяину и хозяина к собаке можно иногда назвать любовью.

У любви тысячи оттенков. Греки, как я уже говорил, превратили эти оттенки в предметы и поделили любовь на агапе, филе и эрос. Христиане сбросили эрос в преисподнюю, к чертям, и довели агапе до неба. А постхристианская культура стала бунтом раскованного эроса. По-моему, бесполезно возвращаться к тому, что однажды уже пало. Любовь без эроса безусловно возможна (любовь к незримому Богу, к иконной красоте природы). Но как единственный идеал она сразу становится надрывом, и не один отец Сергий споткнулся на этом пути. Меня привлекает к себе расширение пространства любви, стирание граней между личным и вселенским, между мирским опытом и религиозным поиском. Я сознаю, что слова мои недостаточны ясны, но они постепенно разъяснятся.

Хочется повторить и развить мысль, уже высказанную в моей реплике: личность можно описать как залив некоторого мыслящего и чувствующего океана. У залива индивидуальные очертания берегов, но он открыт океану, он одно с океаном. Одно - до тех пор, пока работа мысли не перегораживает горловины залива. С годами перемычка становится прочней, и ее прорывает только эстетическое потрясение. Если прав Тиллих (а я думаю, что он прав), то все эти потрясения входят в область религии - при разной степени близости к ее центру, но входят, так или иначе входят. Религиозное Тиллих определяет как предельно глубокое в любой области культуры, безразлично, связано ли это напрямую с культом или только перекликается с ним.

Приведу пример из непридуманного рассказа Светланы Эминовой "Главная любовь жизни". "За ночь забыла - простила - всех своих врагов. Так вот что значит: "Иисус - это любовь" и "полюбите врагов своих!" Будьте в любви, и ничто не покажется неразрешимым.

Каждый прохожий - мил. Все слабы - всем нужна. Сегодня я всех сильней. Обопритесь о мою улыбку. Кто тут несчастный - в записной книжке? Распоряжайтесь мной - ваша!

Расслабленность доброты. Понимаю Христа. Приходите ко мне, враги, - я прощу вас. Приходите, озлившиеся, - исцелю любовью своей. Распните покорюсь. Протеста не будет - душа, растворенная в добре, не способна протестовать. Я сливаюсь со всем, к чему прикоснусь. Я - плывущее облако добра" (С.Эминова. Я не понимаю людей. М., 2002. С. 268). Чувствуется, что христианские термины для рассказчицы непривычны, но на взлете чувства она не может без них обойтись.

На предельной глубине чувства рушатся все границы и перекличка двух сердец из плоти и крови становится перекличкой с сердцем мира, любовью к сердцу мира и через него - с каждым человеком на земле, с каждым живым существом. Томас Мертон пережил это во сне и в видении. Сперва пришел сон, о котором он писал Пастернаку; во сне он сидит "рядом с еврейской девушкой лет четырнадцати-пятнадцати, и вдруг она с глубокой, чистой любовью обняла меня. Я был потрясен до глубины души. Оказалось, что зовут ее Притча, и я подумал, что имя это - очень простое и красивое. Еще я подумал, что она - из рода св. Анны. Мы заговорили об ее имени, она им нисколько не гордилась, подружки смеялись над ним. Я сказал ей, что оно прекрасно, и на этом сон оборвался. ...Вот Вы и посвящены в скандальную тайну монаха, влюбившегося в девушку, да еще еврейскую! Чего и ждать в наши дни от монахов... перевелись подвижники былых времен".

Сон этот, продолжал Мертон, видимо, связан с тем, что произошло несколькими неделями позже, 18 марта, в Луисвилле, где он был по издательским делам. "Я шел по оживленной улице и вдруг увидел, что каждый человек - Притча, все они светятся ее красотой, чистотой, застенчивостью, хотя не знают, кто они на самом деле, и стыдятся своих имен - ведь над ними часто смеются. Они не ведают, что каждый из них - то бесценное Чадо Божие, которое от начала мира играет пред Его лицом" (с. 206).

О том, что произошло с ним тогда, Мертон писал в дневнике на следующий же день. Позже этот текст вошел в составленные из дневниковых заметок "Догадки виноватого наблюдателя":

"В Луисвилле, у перекрестка 4-й и Ореховой улиц, в самом центре торгового района, я вдруг понял, что люблю всех этих людей, что они - мои, а я принадлежу им, что - не чужие, хотя и совершенно разные. Я словно пробудился от сна, где жил сам по себе, отделенный от всех, в особом мире, где царят отречение и мнимая святость. Нельзя быть святым, живя отдельно от других. Это - сон, иллюзия. ...Я чуть было не засмеялся от радости. Какое облегчение, какое счастье - освободиться от мнимых различий! ...Как хорошо быть одним из людей, хотя род человеческий занимается всякой чепухой и делает страшные ошибки. А все-таки Сам Бог прославил его, став Человеком. Я - один из людей! Подумать только, такая заурядная мысль потрясла меня, словно выигрыш на каких-то космических бегах.

...Людям никак не расскажешь, что они светятся, как солнце. ...Чужих нет! ...Если бы только мы все время видели друг друга, прекратились бы войны, ушли ненависть, жестокость, алчность. ...Нам было бы очень трудно не упасть друг перед другом на колени. ...Врата небесные - повсюду" (с. 207).

Заговорив о Мертоне, трудно остановиться. Хочется рассказать, что его любовь, созревшая в душе, кристаллизовалась наяву, как перенасыщенный раствор, в который брошена веточка (беру образ у Стендаля). В предисловии к русскому изданию биографии Мертона это осуждается: "Не все в Мертоне было безупречно, - пишет Форест. - Узнав о нем больше, вы увидите, что и он ошибался. На первом курсе в Кембридже он прижил внебрачного ребенка, в конце жизни, лежа в больнице, влюбился в медсестру. Это случилось вскоре после того, как аббат позволил ему жить в скиту. Оказавшись вне общего монастырского ритма, Мертон стал как никогда прежде уязвим для искушений. В первые годы монашества он идеализировал свой монастырь, а позже порывался найти "лучшее" убежище (слово лучшее - в кавычках!) и в письмах, говоря об аббате и братьях, порою не мог сдержать едкого сарказма".

Все, что ломает шаблоны, свалено Форестом в общую кучу. Факты, изложенные в книге, опровергают его. Мертон вспоминает с горечью поверхностные связи своей юности, корит себя за юношеский эгоизм, но никогда не осуждает глубокой любви, пришедшей к нему в последние годы жизни. В эссе "Любовь и жизнь" он пишет: "Мы созданы для любви. Смысл жизни - тайна, и открывается она в любви, через того, кого мы любим" (в той же биографии Фореста на с. 101).

Это можно отнести к любой любви, не только запретной для монаха, но и к ней также. Для предельно глубокой любви нет внутренних запретов. Я думаю, что самый образ Божий в мужчине окрашен его мужественностью, а в женщине ее женственностью, и тяготение друг к другу не противоречит тяготению к Богу. Андрогинная молекула любви ближе к Богу, чем каждый любящий по отдельности. Остается противоречие между любовью и отрешенностью, но здесь можно вспомнить замечание Пикара, которого Мертон цитирует в "Мыслях уединенного": "Мы созданы не для того, чтобы ликвидировать противоречия, а чтобы жить с ними", находить в глубине единство того, что на поверхности сталкивается. После одного из последних свиданий с Марджи Мертон пишет в своем дневнике: "Я могу жить только один. Одиночество - мой привычный климат. То, что мне разрешено было испытать такое полное единство, такую гармонию, такую любовь с другим человеком, с ней, - просто удивительно. Людей я люблю, но больше часа мне с ними трудно. С ней я был часами и не уставал, это чудо; но я все равно отшельник" (с. 162).

Впоследствии Мертон принял формулу, предложенную Рютер, женщиной-теологом, с которой обменялся несколькими письмами: отрешенность и созерцание перестают быть профессией, становятся частью большого ритма жизни. Но к этому ритму надо было заново идти каждый день, и Мертон шел к нему все свои последние годы.

Не все внутренне возможное было возможно внешне. Приходилось покориться традиции, которая в целом была еще живой и не допускала, до поры до времени, грубой ломки, открытого бунта. "Дорогая моя, что-то очень глубокое в нас велит нам сдаться, - писал он Марджи, - но не так, как сдаются, когда одежда падает на пол и тела приникают друг к другу. Насколько поразительней сдаться наготе любви и такому единению, когда между нами нет преграды иллюзий".

Что Мертон имел в виду, говоря о падении преграды иллюзий, не вполне ясно. Возможно, растворение человеческого в Божьем. Во всяком случае, он не считал свою любовь ошибкой, слабостью. Стихи, посвященные Марджи, были им переданы в архив; они опубликованы через 25 лет после его смерти. "Пусть знают и это, - писал Мертон, - ведь здесь часть меня самого, моя потребность в любви, мое одиночество, моя внутренняя разделенность, моя борьба, в которой уединение и "спасает", и мешает. Если оно спасает, то, видимо, не вполне" (с. 165-166).

Люди, подобные Мертону, не устают только от собеседников, с которыми можно молчать вдвоем, и такие собеседники становятся родными - иногда как супруги. Иногда - как братья и сестры, как нерожденные дети. Полная преданность Богу не мешает частным привязанностям. Она исключает только поверхностные связи; и именно этот внутренний запрет открывает дорогу предельной глубине личного чувства.

Опыт Мертона повторил опыт истории. Древние греки не знали глубокой любви к женщине. Только в средние века культ Пречистой Девы стал перекликаться с культом далекой возлюбленной, с рыцарским поклонением даме. Один из памятников истории любви - переписка Абеляра с монахиней Элоизой. Мертон и Марджи в чем-то подобны этой паре. Глубокая любовь мужчины и женщины невозможна без скрытого или явного религиозного поклонения, сдерживающего эрос. Пушкин почувствовал это в своем бедном рыцаре, и в стихотворении о встрече с А.П.Керн есть те же обертоны. Мне уже приходилось вспоминать атеиста Стендаля, угадавшего, что верующие глубже любят. Мадам де Реналь говорит Жюльену Сорелю: Чувствую к тебе то, что должна была испытывать к Богу: благоговение, страх, любовь". Фабрицио дель Донго в сане епископа умирает от любви к Клелии Конти, как Перголезе, разлученный со своей возлюбленной.

Мертон оказался в плену своего пожизненного обета. Он не мог его нарушить без скандала, без грязных сплетен и вынужден был принести свое чувство к Марджи в жертву человеческим представлениям об установленном Богом порядке. Но в душе он продолжал считать свою позднюю любовь даром Божьим, ничуть не противоречившим всему, что он искал и что нашел в отрешенности. Напротив, в диалоге с религиями Востока он находил себе оправдание. Он говорил, что чувствует себя скорее дзэнцем, чем траппистом, а дзэнская аскеза допускала возвращение в мир.

Полное приятие высокой земной любви и поразительное предчувствие встречи с Марджи можно увидеть в его эссе о Святой Софии:

"Во всем видимом есть незримая плодоносность, глубинный свет, мягкая безымянность, скрытая целостность, - Божья мудрость, матерь всего, природа творящая. Во всех вещах есть неистребимая кротость и чистота, молчаливый источник действия и радости. Это восстает в безымянной нежности и течет ко мне из незримых корней всего сотворенного, ласково встречая меня с невыразимо смиренным приветом, это и мое собственное бытие, моя собственная природа, и дар мысли и искусства Творца во мне, говорящий как Святая София, как моя сестра, Мудрость.

Я просыпаюсь, я рождаюсь заново по голосу моей сестры, посланному мне из глубины божественной плодоносности.

Представим себе, что я человек, спящий на больничной койке. Я и есть этот человек, спящий в госпитале. Второго июля, праздник явления Богородицы. Праздник мудрости.

В пять тридцать утра я спал в глубоко спокойной палате, когда мягкий голос пробудил меня от сна. Я был подобен всем людям, пробуждающимся от всех снов, которые когда-либо снились во все ночи мира. Это было подобно единому Христу, пробуждающемуся во всех отдельных душах, которые когда-либо были отделенными, изолированными и одинокими во всех странах мира. Это было подобно всем умам, приходящим вместе к ясному сознанию после всего разброда, шатаний и запутанности, к единству любви. Это было подобно первому утру мира (когда Адам был пробужден от небытия нежным голосом Мудрости и познал ее) и подобно последнему утру мира, когда все частицы Адама восстанут из смерти по зову Святой Софии и найдут свое место.

Таково пробуждение человека, однажды утром, по голосу медсестры в госпитале. Пробуждаясь от безжизненности и тьмы, от беспомощности, от сна, встречаясь с реальностью и ощущая ее как нежность.

Это подобно пробуждению Евой. Это подобно пробуждению Святой Девой. Это подобно пробуждению от первичного небытия и восстанию в райский свет.