72065.fb2 «Повесть временных лет» как исторический источник - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

«Повесть временных лет» как исторический источник - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Столь устойчивый авторитет взглядов А. А. Шахматова в советской исторической науке был обусловлен его специфическим подходом к «букве летописания» и стремлением максимально идеологизировать работу древнерусских летописцев (княжеская цензура, политический заказ, перенос летописи из одного монастыря в другой, как если бы существовал только единственный список, с содержанием которого каждый день сверялись киевские князья, и пр.), что оказалось весьма созвучным самым мрачным временам советской идеологической цензуры. Можно сказать, что по Шахматову история русского летописания предстает историей борьбы политических и идеологических партий с помощью записанного слова, которое вымарывается, уничтожается, снова вписывается и т. д., тогда как в действительности исследователь имеет дело с текстами, постоянно подвергавшимися при переписке сокращениям и контаминациям остатков, в первую очередь, из-за дороговизны пергамена и трудоемкости работы[30].

Стиль «идеологизированных гипотез», внесенный Шахматовым в изучение русского летописания, нашел своих последователей в советское время, в том числе и в вопросе «третьей редакции ПВЛ». Основанием для работы в этом направлении послужили споры об авторе так называемой «Повести об ослеплении Василька теребовльского», рассказывающей о событиях 1097–1110 гг. Написанная отстраненно, как и большинство новелл, входящих в состав ПВЛ, она содержит фрагмент рассказа некоего «Василия», который передает свой разговор с

Давыдом Игоревичем и уже ослепленным Васильком во Владимире Волынском:

«Яко приближися пость великый, и мне ту сущю оу Володи-мере (волынском. — А. Н.); оу едину нощь присла по мя князь Давыдъ, и придохъ к нему, и седяху дружина около его, и посади мя, и рече ми: се молвилъ Василко сы ночи ко Вланови и къ Колчю, реклъ такс Василко: се слышу, оже идеть Володимеръ и Святополкъ на Давыда; да же мене Давыдъ послушал, да быхъ послалъ мужа своего к Володимеру, воротится, ведаю, бо ся с нимъ что молвилъ, и не поидеть; да се, Василю, шлю тя, еди к Василкови со сима отроками, и молви ему тако: оже хощеши послати мужа своего и воротится Володимеръ, то вдам ти которыи любо город, любо Всеволожь, любо Шеполь, любо Перемиль; азъ же идохъ к Василкови и поведахъ ему всю речь Давыдову; он же рече: сего есмь не молвилъ, но надеяся на Бога послю к Володимеру, да быша не прольяли крови меня деля; но сему ми дивно: даеть ми градъ свои, або и Теребовль моя волость, пождавши и ныне; яко же и бысть: въскоре бо прия власть свою; мне же рече: иди къ Да-выдови и рци ему: пришли ми Кулмея, азъ его пошьлю к Воладимеру; и не послуша его Давыд, и посла мя, река пакы: нету Кулъмея; и рече ми Василко: посиде мало; и повеле слузи своему ити вон; и седе со мною, и нача глаголати <…> по семь же приходящю великому дни, и поиде Давыд, прияти хотя власть Василкову» [Ип., 239–240].

АА.Шахматов считал этого «Василия» духовником Василька теребовльского, который якобы сопровождал князя на Любечский съезд, отправлен им был с обозом в Киев, а «во Владимире дождался и встретил своего князя». «Что Василий был спутником Василька Ростиславича и после своей беседы с ним, видно из того подробного описания (которое мы имеем, конечно, благодаря Василию) событий, разыгравшихся в 1098 и 1099 году на Волыни и у Перемышля», — писал исследователь[31]. Все эти фантазии, не имеющие никаких оснований в тексте, справедливо отмел в свое время Б. А. Рыбаков, указав на вероятность того, что Василий был «муж Святополка»[32], т. е. его доверенное лицо. Следует отметить, что данная «повесть» существует не обособленно в тексте ПВЛ, как то обычно представляют, извлекая из контекста ту или иную новеллу, а является частью своего рода «хроники княжения Святополка», которая начинается смертью

Всеволода Ярославича в 1093 г. и завершается (?) примирением действующих лиц в 1100 г. в Уветичах (т. е., скорее всего, в принадлежавшем Святополку Витичеве на Днепре). Через эту «хронику» проходят одни и те же лица, начинающие с раздоров и кончающие полным примирением и закреплением княжений. Это — существенно. Однако и «хроника», и «повесть» во время многочисленных переписок испытали различного рода сокращения — в результате дефектов протографов и просто сокращений для экономии места, как можно видеть не только на всех без исключения летописных текстах, но даже на текстах юридического характера, вроде Правды Руской, причем остается неизвестно, что именно было сокращено. Так, при общей полноте «хроники» в Ипатьевской летописи, текст «повести» исправнее в Лаврентьевском списке, где в обращении Давыда к «Василию» сохранилась синтагма «к тезу своему» («да се, Василю, шлю тя: иди к Василкови, тезу своему, с сима отрокома» [Л., 265]), которая дала основание АА.Шахматову предположить, что «тьзу» — «позднейшее чтение, заменившее первоначальное „сыну“»[33]. При этом, как часто бывает, наибольшее количество сокращений было сделано к концу повествования, в рассказе о военных действиях, почему не всегда легко разобраться, о ком из действующих лиц, носящих одинаковые имена, идет речь.

Дело в том, что в этом сюжете задействованы три Василия — князь Василий Ростиславич (Василек) теребовльский, Василий, боярин Давыда Игоревича, оклеветавший Василька, позднее повешенный и расстрелянный со своим соучастником Лазорем, и еще один Василий — посадник Святополка Изяславича в том самом Владимире Волынском, в котором происходит встреча «Василия» с Давыдом Игоревичем и Васильком. Признание тождества «Василия» с посадником Василием объясняет, каким образом он очутился во Владимире, почему именно к нему обращается за помощью Давыд, форму этого обращения (служилый человек!), отношение к нему Василька, а, равным образом, и последующие перипетии судьбы посадника Василия. Давыд Игоревич его признает и терпит во Владимире лишь до того момента, когда Святополк Изяславич, вынужденный отмежеваться от Давыда Игоревича и взять обязательство изгнать его из Русской земли («яко реша Святополку: яко Давыда сколота, то иди ты, Святополче, на Давыда: любо ими, любо прожени и» [Л., 264–265]), идет на Давыда, а тот, естественно, изгоняет его по садника из города. Ситуация меняется, когда «Святоша и Путята перелета городъ и посадника Святополча Василия посадиста» [Ип., 247]. Когда же Давыд с помощью половцев Боняка вернул себе Луцк и подошел к Владимиру, Василию пришлось бежать уже в Киев [Ип., 247–248][34].

К сожалению, увидев в Василии «мужа Святополка», Б. А. Рыбаков на этом не остановился, решив переиграть домыслы А. А. Шахматова о «летописи галицкого попа Василия» в «третью редакцию ПВЛ», заказанную Василию якобы Мстиславом Владимировичем, и это при том, что рассказ Василия о встрече с ослепленным Васильком явно имеет вставной характер. В результате под пером историка Василий оказался талантливым писателем, у которого «драматизм описания сочетается с протокольной точностью», поскольку он писал «по свежим следам». Согласно Рыбакову, Василий «был в Звенигороде и слышал сам, как „троскотали“ кости несчастного князя, придавленного досками к полу в момент ослепления»; он «знал, как Боняк ночью выл волком» и всё это время был «агентом Мономаха», после чего стал «явным обличителем Святополка», от которого бежал к Мстиславу Владимировичу, а вернувшись после смерти Святополка в Киев, исполнял «заказ Мономаха» в качестве летописателя, т. к. «за 20 лет литературный кругозор Василия мог расшириться»[35]. Поскольку никаких доказательств всему этому нет и быть не может, следует признать, что подобные фантазии не имеют никакого отношения ни к науке, ни к ПВЛ. Однако путь был проложен, и первой жертвой доверчивости к авторитету академика стал М. Х. Алешковский, который, сохранив за Василием редактуру ПВЛ в 1118–1119 гг., превратил «мужа Святополча» уже в «новгородца Василия», усвоив ему выдержки из хроники Георгия Амартола, легенду о Кие, обнаружение договоров Олега, Игоря и Святослава с греками, легенду об апостоле Андрее, рассказ о Любечской битве и переработку чуть ли не всего текста ПВЛ, как то должен был сделать редактор «свода Мстислава» и создатель «третьей редакции ПВЛ»[36]. Не слишком ли много для посадника Святополка, который, безусловно, лучше управлялся с мечом, чем с пером?

Отказавшись от полемики с Л. Мюллером, который, как вынужден был признать исследователь, высказал «детально аргументированное сомнение в самом существовании так называе мой третьей редакции Повести временных лет», Алешковский попытался спасти положение, указав, что немецкий историк «не отвел и даже не упомянул одного, самого важного, на наш взгляд, аргумента великого ученого» (А. А. Шахматова. — А. Н.), а именно того самого отсчета «преже сих 4 лет» не от 1096, а от 1114 г., получая, таким образом, 1117 г., под которым в летописи находятся приписки о событиях 1118 г. Поскольку, считал Алешковский, они могли быть сделаны только в 1119 г., то от этой даты и следует отсчитывать назад четыре года, что дает 1116 г., под которым в НПЛ мы находим «правильную» дату строительства крепости в Ладоге и, стало быть, пребывания автора на северо-западе русских земель. «В этом убеждает нас и то, — писал исследователь, — что в новгородском летописании сохранился авторский текст Повести временных лет 1115 г.»[37] Но так ли это? Обращаясь к работе Н. Г. Бережкова о хронологии русского летописания, Алешковский должен был знать уничижительные для него выводы исследователя о «вторичности» новгородских известий в НПЛ, не только заимствованных из ПВЛ, но и внесенных с ошибочными датами, что, по наблюдению ученого, вообще характерно для хронологии НПЛ, содержащих безусловные ошибки по сравнению с ПВЛ[38], поэтому ни о каком «авторском тексте Нестора» в НПЛ не может быть и речи. То же самое, только с других позиций и на другом материале достаточно подробно показал А. Г. Кузьмин [39].

Иными словами, вся аргументация исследователя оказалась основанной на ошибочных посылках.

Позднее в заметке, появившейся в «Археографическом ежегоднике за 1968 г.», М. Х. Алешковский, опираясь на предшествующий тексту Комиссионного списка НПЛ перечень «кто колико княжилъ» русских князей, попытался обосновать датировку «первой авторской редакции ПВЛ» 1115 годом, и, соответственно, «второй редакции» 1119 годом[40]. И то, и другое, как легко можно проверить, оказывается безусловным недоразумением, основанном на неверных расчетах сводчика, не сообразующихся ни с хронологическими выкладками и самоповеркой ПВЛ, откуда заимствована часть цифр, ни с суммарными итогами самого списка, в чем нетрудно убедиться каждому, повторив эти расчеты. Более того, по данному списку оказывается, что Ярополк (Святославич), кроме 8 лет, отведенных ему ПВЛ, еще «в крещении кьняжи 17 лет», Святополк (Владимирович) — «3 лета», которых у него не было, и т. д. [НПЛ, 466].

Примечательно, что, выбирая тексты ПВЛ, носящие на себе признаки одного автора или переработчика, М. Х. Алешковский, как я покажу это в дальнейшем, во многом был прав. Ошибался же он в главном — в том неисторическом подходе к тексту, когда целью оказывается не выяснение его внутренней структуры и истории, а поиски того единственного человека, который его мог написать. В его работе есть много интересных наблюдений, которые могут найти свое место в построении общей картины, однако всё это было направлено на утверждение ошибочного положения о рубеже 1118/1119 гг. в качестве завершающего этапа создания ПВЛ. Такая постановка вопроса оказалась самой тягостной по своим последствиям ошибкой А. А. Шахматова, не увидевшего (и не давшего увидеть остальным исследователям), что, во-первых, структура и содержание ПВЛ (чередование погодных хроникальных заметок о событиях и явлениях с новеллами о тех же событиях, написанными спустя годы, по памяти) и после 1118 г. (по крайней мере, до конца 40-х гг. XII в.) свидетельствуют о едином архетипе, к которому восходят протографы как Лаврентьевского, так и Ипатьевского извода списков, заставляя вспомнить замечание А. Г. Кузьмина, что некоторые вставки в ПВЛ «отражают политическую и идеологическую борьбу более позднего (чем 1118 г. — А. Н.) времени, может быть даже конца XII в.»[41], а, во-вторых, что тексты ПВЛ могут нести и несут следы редактур, вставок и прямых переработок еще более позднего времени, поскольку они дошли до нас в составе сводов уже конца XIV и первой половины XV вв.[42]

3. Краевед-киевлянин в ПВЛ

Одним из наиболее сложных, до конца не разрешенных вопросов изучения ПВЛ остается проблема «авторства Нестора» и, более широко, выделения авторов отдельных сюжетов и существования различных редакций ПВЛ. Отсылая интересующихся к последнему по времени, наиболее полному историографическому обзору этой темы, представленному в работе А. Г. Кузьмина[43], можно констатировать согласие большинства исследователей в невозможности отождествить Нестера/Нестора, создателя «Чтений о Борисе и Глебе» и «Жития Феодосия», с автором ПВЛ из-за противоречий в изложении и освещении одних и тех же фактов. Более того, представленные в ПВЛ главы «Жития Феодосия», которые в Успенском сборнике XII–XIII вв. и в Патерике Киево-Печерского монастыря маркированны именем Нестера/Нестора, отличаются и по своей лексике, что только увеличивает сомнения в идентичности их автора.

И всё же такое единодушие по одной из кардинальных проблем источниковедения вызывает желание если не решить ее (что в настоящее время представляется нереальным), то хотя бы наметить возможные пути к такому решению в дальнейшем. Сложность в том, что древнейший, но не лучший список ПВЛ, представлен Лаврентьевской летописью 1377 г.[44], тогда как более полный, Ипатьевский, известен в списке только начала второй четверти XV в., т. е. оба они несут на себе отпечаток многочисленных изъятий, вставок, а главное — недатированных редакторских правок и переработок более ранних списков. Попытка А. А. Шахматова использовать для реконструкции раннего этапа древнерусского летописания НПЛ, продержавшись довольно долго в отечественном летописеведении благодаря авторитету исследователя, в конечном счете была оставлена, как несостоятельная, равно как и его идея о трех редакциях ПВЛ, поскольку наблюдения за списками убеждают, что Лаврентьевский (с записью Сильвестра) и Ипатьевский изводы представляют одну и ту же редакцию, отличающиеся только своими сокращениями общего архетипа. Последнее обстоятельство позволяет использовать для анализа именно Ипатьевский вариант, как более полный, обращаясь к Лаврентьевскому только по мере необходимости.

В этой ситуации было бы логично начать изучение текста ПВЛ с конца, как археолог снимает и разбирает более поздние напластования, чтобы добраться до ранних, т. е. вычленяя поздние вставки и «расслаивая» текст. Однако столь естественный путь оказывается трудноисполнимым потому, что неизвестно, где именно заканчивается текст произведения, названного «Повестью временных лет», поскольку не только «запись Сильвестра», но и сообщение о его смерти в 6631/1123 г. не совпадают со сколько-нибудь ощутимым рубежом летописания. Кроме того, в отличие от археологического объекта, где отложившиеся слои имеют свои индивидуальные характеристики, позволяющие выявлять их позднейшие нарушения, литературный текст подвергается не механическому воздействию, а смысловой и стилистической обработке, внедряющей в ранние сюжеты анахроничные термины и излюбленные синтагмы позднего редактора-обработчика. Собственно говоря, только эти лексемы и синтагмы, неоднократно всплывающие в тексте, и дают возможность производить с большим или меньшим успехом то «расслоение», о котором идет речь, причем лишь там, где они не стерты последующими редакторами и сводчиками.

Вот один из таких примеров.

Среди разнообразных и разновременных текстов ПВЛ внимание исследователей всегда привлекали краткие пояснения, связанные с Киевом, его топографией и его жителями, имена которых давали возможность датировать их 70-ми гг. XI в. Такие дополнения имеются в тексте рассказа первой мести Ольги в ст. 6453/945 г. (дубл.), где упоминание дворов «Никифорова» и «Чюдина» позволили в свое время М. Н. Тихомирову сопоставить эти имена с лицами, указанными в заголовке «Правды Ярославичей» («Правда оуставлена роуськои земли, егда ся съвокоупилъ Изяславъ, Всеволодъ, Святославъ, Коснячко, Перенег, Микыфоръ кыянинъ, Чюдинъ, Микула»), приурочив ее появление к переносу останков Бориса и Глеба в 1072 г., а затем и связать всё это с событиями 1068 г. в Киеве[45].

Столь же важным хронологическим ориентиром оказывается упоминание в ст. 6390/882 г. церкви св. Ирины, построенной Ярославом после 1037 г., как можно понять из ст. 6545/1037 г., которая, будучи написана безусловно позднее 1054 г., является своего рода итогом строительной деятельности этого князя [Ип., 139–141]. Важность таких «краеведческих» примет для выяснения авторской структуры и внутренней хронологии ПВЛ не подлежит сомнению, однако до сих пор они не стали объектом специального исследования. Никто не попытался проследить их, насколько то возможно, по всему тексту ПВЛ, в том числе и в ее недатированной части, где история Киева напрямую связана с историей полян так что остается неясным, представляют ли такие привязки событий к топографии более позднего Киева своего рода глоссы, вошедшие в предшествующий текст, или ему синхронны.

Расширяя наблюдения над фрагментами текста, в которых встречаются подобные топографические указания, легко обнаружить обязательно присутствующие здесь же устойчивые стилистические обороты (синтагмы) пояснительного типа «бе бо тогда…», а вместе с ними часто и полемику с «невегласами», например, по поводу «перевозника Кия», места действительного крещения Владимира или «коней медяных», которые он вывез из Корсуня. Всё это позволяет, во-первых, выделить тексты, в которых такие признаки оказываются вставными, дополняющими уже существовавший ранее текст, а, во-вторых, выводит на тексты, принадлежащие перу этого «краеведа», время жизни которого приведенными выше примерами определяется не ранее конца 60-х гг. XI в. Речь, таким образом, может идти об одном из авторов ПВЛ, условно названным мною «краеведом-киевлянином», который жил во второй половине XI и в первой четверти XII в. в Киеве, и чье во многом определило наши представления о древнейшей эпохе русской истории.

Наиболее ярко и определенно характер его работы в недатированной части ПВЛ проявился в истории полян, насыщенной толкованиями легендарных топонимов Киева, и полемике о Кие, эпониме его родного города, который вовсе не был «пере-возником», а «княжаше в роду своем» [Ип., 7–8], в последующей истории обров и дулебов, которая завершается характерным замечанием, что «есть притча в Руси и до сего дни». Эта синтагма «и до сего дни», воспринимаемая многими исследователями в качестве некоего хронологического рубежа[46], тесно связана с творчеством «краеведа», возникая по поводу улутичей и тиверцев, которые «седяху по Бугу и по Днепру и приседяху к Дунаеви». Так как последний фрагмент, посвященный происхождению полян, деревлян, радимичей и вятичей безусловно разорвал текст, начинающийся словами «поляномъ живущимъ особе, якоже ркохом» и продолжающийся «имеяхуть бо обычая своя», вопрос о принадлежности последнего «краеведу» может быть решен пока только предположительно, как и в отношении вставки из Георгия Амартола[47], хотя замечание «яко же и ныне при насъ половци законъ держать отець своихъ» указывает, скорее всего, уже на XII в. Более определенно его руке принадлежит продолжение рассказа о полянах и «козарех», традиционно заканчивающегося сентенцией, что «володеють бо козары русьтии князи и до днешняго дне» [Ип., 12].

Тот факт, что в основание дошедшей до нас редакции ПВЛ была положена история «земли полян» с ее центром в Киеве, не вызывает сомнений уже потому, что эта история прослеживается и далее в рассказе о приходе «варягов», первыми вестниками которых являются Аскольд и Дир, затем — Олег, выступающий законным преемником династии Полянских князей, после чего поляне, как известно, становятся «русью».

Не имея фактов, прямо указывающих на авторство «краеведа» в изложении легенды о призвании «варягов», т. е. наличия излюбленных им синтагм, я всё же считаю возможным отнести на его счет сюжет о Рюрике с братьями, которые «придоша къ словеномъ первее» [Ип., 14], в то же время оставляя открытым вопрос о принадлежности ему комментария к этнониму «русь», уже непонятного читателю XII вв. и объясняемого при помощи лексемы «варяги» («сице бо звахуть ты варягы „русь“, яко се друзии зовутся „свее“, другии же „урмани“, „аньгляне“, „готе“, — тако и си»), которое ставило «русь» в один ряд с другими этносами Северной Европы, хотя явное противоречие между утверждением, что «от техъ варягь прозвася Руская земля», и сообщением о приходе Рюрика с братьями в Новгородскую землю, которая никогда не называлась «Русью», указывает на возникновение данной концепции в Киеве, а не в Новгороде на Волхове.

Интерес «краеведа-киевлянина», направленный на упорядочение истории его родного города и окружающей его земли, особенно ярко проявился в полностью переработанной им ст. 6390/882 г., насыщенной киевскими топонимами и привязками событий к современным ему ориентирам, начиная с «гор Киевских», на которых, судя по всему, уже после него появился апостол Андрей, и кончая церквами св. Николая и св. Ирины [Ип., 16–17]. Стоит заметить, что в естественном продолжении ее текста под 6392/884 г., сообщающего о походе Олега на «севяр» или «севереан», содержится синтагма «азъ имъ противень», которая второй раз использована в ст. 6586/1078 г., будучи вложена в уста Бориса Вячеславича, безусловно, «краеведом», поскольку в описании битвы на Сожице, предшествующей битве на Нежатине ниве, в числе павших ее участников перечислены имена ранее названных им киевлян: «Тоукы, Чюдин брат» и «Порей» [Ип., 291].

Методы «краеведа», используемые им при обработке уже имевшегося текста и для его адаптации к собственно Киеву, проступают и в ст. 6406/898 г., излагающей «Сказание о грамоте словенской», как назвал это произведение А. А. Шахматов. Она начинается объяснением киевского топонима «Угорское», происходящего якобы не от «угора», т. е. ‘высокого берега’, а от «угров» («идоша угре мимо Киевъ горою, еже ся зоветь ныне Угорьское, и пришедше к Днепру, сташа вежами; беша бо ходите яко и половой» [Ип., 17–18]). Благодаря этой фразе, которая так затрудняла А. А. Шахматова в его реконструкциях «Сказания о преложении книг»[48], мы видим, с одной стороны, объяснение топонима, уже известного читателю по ст. 6390/882 г., а с другой — получаем возможность, благодаря сравнению угров с половцами, не только отнести обработку текста ко времени не ранее конца XI в., но и связать с этим автором дополнение к интерполяции из хроники Амартола в недатированной части ПВЛ о нравах народов от «яко-же се и ныне при насъ половци законъ держать отець своихъ кровь проливати, а хвалящеся о семь, и ядуще мертвечину и всю нечистоту, хомякы и сусолы; и поимають мачехы своя и ятрови, и ины обычая отець своихъ» [Ип., 11–12], что было отмечено выше.

Однако в данном случае не так примечательна сама статья о «грамоте словенской», как страстное к ней дополнение, утверждающее тождество «словенского» и «руского» языков, принадлежащее этому же автору. В эмоциональной заметке, где Мефодию отводится роль только «настольника Андроникова», «просвещение словен» (а от них — «руси») связано с апостолом Павлом: «ту бо есть Илурикъ, его же доходилъ апостолъ Павелъ; ту бо бяша словени первее; темь же словеньску языку учитель есть Павел; от него жеязыка и мы есме русь; тем же и намь, руси, оучитель есть Павелъ апостол… от варягь бо прозвашася русью, а первее беша словене», и пр.

[Ип., 20]. Этот постулат об отсутствии прямой апостольской проповеди на Руси прослеживается и далее в текстах «краеведа», подтверждая, с одной стороны, введение именно им в киевское летописание фигуры Рюрика и «варягов», а с другой — более позднее включение в недатированное «введение» ПВЛ легенды об апостоле Андрее, прямо опровергающей постулаты «краеведа».

История похода Олега на Царьград в 907 г. также несет на себе явственный отпечаток индивидуальности этого автора, который дважды использовал текст Продолжателя хроники Георгия Амартола[49] для описания ужасов нашествия «росов» — в ст. 6415/907 г. и в ст. 6449/941 г., слегка их разнообразив, а конструируя текст «договора 907 г.», ввел в него имена наиболее важных городов киевской Руси первой половины XII в., на которые греки якобы обязаны давать «слебное». Трудно сказать, был ли он автором всего этого текста вместе с анекдотом о парусах, однако ему должно принадлежать определение Олега «вещим», поскольку здесь им использована редкая лексема «невеголось», встреченная только в его текстах: «бяху бо людие погани и невеголось» [Ип., 23]. Думаю, что именно им при переработке легенды о смерти Олега было сделано необходимое пояснение о коне и предсказании волхвов — сюжет, к которому он и в последующем будет не раз возвращаться в ст. 6532/1024 и 6579/1071 гг., «бе бо преже въпрошалъ волъхвовъ кудесникъ: от чего ми есть оумьрети» [Ип., 28]. Естественно, по смерти князя «краевед» не преминул заметить, что «погребоша и на горе, иже глаголеться Щековица; есть же могила его до сего дни, словеть могила Ольгова, и бысть всехъ леть его княжения 33» [Ип., 29], после чего привел большую выписку из хроники Амартола об Аполлонии Тианском.

Как полагал А. А. Шахматов, для описания похода Игоря в 941 г. на Константинополь автор использовал два переводных греческих текста — Продолжателя Амартола и «Житие Василия Нового»[50], однако «краеведу» с уверенностью можно усвоить только ст. 6452/944 г., содержащую оригинальный рассказ на тему похода 941 г., и новеллу о ратификации договора 6453/945 г. В пользу этого говорит комментарий относительно «церкви Ильи», как видно, совершенно неизвестной киевлянам конца XI в., поскольку потребовалось указать ее местоположение, «яже есть над ручьем», и ее значение «се бо бе сборная церкви, мнози бо беша варязи хрестьяни», готовя читателя, таким образом, к рассказу о варягах-мучениках, с чем перекликался и «холъм, кде стояше Перун» [Ип., 42], хотя, как следует из текста, идол будет поставлен Владимиром только через 45 лет, чтобы «осквернися требами… холмъ тъ» [Ип., 57].

Трудно сказать определенно, был ли «краевед» автором данного описания (что мне представляется весьма вероятным) или только его обработчиком, однако появление Перуна среди «ру-си» с германоязычными именами, так же как утверждение его культа именно Владимиром, заставляет полагать, что картины русского язычества в обоих случаях принадлежат одному автору и, соответственно, одинаково не аутентичны. В то же время синтагма «конецъ Пасыньце беседы и козаре» указывает на бесспорную порчу имеющегося текста, поскольку лексема «беседа» никогда не обозначала в древнерусской письменности ‘улицы’. Скорее всего, перед нами здесь случайно внесенная с полей маргиналия, связанная с «пастырской беседой [„о“, „и“, „для“, „по поводу“] хазар», но никак не обозначавшая «место в Киеве»[51].

История смерти Игоря, представленная в Ипатьевском и Лаврентьевском списках ПВЛ в усеченном виде, как о том можно судить по НПЛ, в отличие от них содержащей перечень даней, отданных Игорем Свенельду, из-за чего и возникло недовольство его собственных дружинников («Игорь же седяше в Киеве княжя, и воюя на древяны и на угличе; и бе у него воевода, именемь Свенделдъ; и примучи углече, възложи на ня дань, и вдасть Свеньделду <…> и дасть же дань деревьскую Свенделду, и имаше по черне куне от дыма; и реша дружина Игореве: се далъединому мужеве много» [НПЛ, 109]), подводит читателя к безусловно заимствованному откуда-то тексту о мести Ольги[52]. Так в ст. 6453/945 г. (дубл.) безусловным дополнением «краеведа» является фрагмент, объясняющий причину гибели Игоря и его дружинников и сообщающий о местонахождении Ольги, Святослава, Свиндельда и Асмуда, причем последний персонаж назван впервые: «бе бо ихъ (т. е. дружинников. — А. Н.) мало; и погребен бысть Игорь; и есть могила его у Искоростиня города в Деревах и до сего дни; Ольга же бяше в Киеве съ сыномъ своимъ детьскомъ Святославомъ, и кормилец бе его Асмудъ, и воевода бе Свинделдъ, тоже отец Мстишин» [Ип., 43].

Особого внимания заслуживает комментарий «краеведа» к рассказу о первой мести Ольги, дающий возможность более точно определить время его появления. Речь идет о том, почему деревлянские послы «приста под Боричевомъ в лодьи: бе бо тогда вода текущи возле горы Кьевьскыя, и на Подоле не седяхуть людье, но на горе; город же бяше Киевъ, идеже есть ныне дворъ Гордятинъ и Никифоровъ, а дворъ княжь бяше в городе, идеже есть ныне двор Воротиславль и Чюдинъ, а перевесище (о котором ничего нет в тексте, заставляя подозревать его в числе очередных сокращений. — А. Н.) бе вне города, и бе вне города дворъ теремный и другый, идеже есть дворъ демесниковъ, за святою Богородицею над горою, бе бо ту теремъ каменъ» [Ип., 43–44]. Если упоминание церкви св. Ирины в ст. 6390/882 г. датировало работу «краеведа-киевлянина» эпохой после Ярослава, поскольку о строительстве этого храма сообщалось под 6545/1037 г. [Ип., 139], то в данном случае, следуя за М. Н. Тихомировым, можно попытаться рассмотреть более подробно описываемую ситуацию и сам комментарий.

Важной приметой, указывающей на время, после которого в текст о первой мести Ольги были внесены эти дополнения, служат имена «Чюдина», этим же «краеведом» в ст. 6580/1072 г. отмеченного в качестве наместника Изяслава Ярославича в Вышгороде, однако в подчеркнуто отдаленном прошлом («бе бо тогда держа Вышегород Чюдинъ, а церковь Лазорь» [Ип., 172]), и «Никифора», в качестве «Микифора кыянина» фигурирующего вместе с тем же «Чюдином» в заглавии известной «Правды Ярославичей», создание которой обычно датируют 1072 г. («Правда оуставлена Роуськои земли, егда ся съвокоупилъ Изяслав, Всеволодъ, Святославъ, Коснячко, Перенегъ, Микыфоръ Кыянин, Чюдинъ, Микула»[53]).

В числе «уставлявших» данную «Правду…» назван еще один киевлянин, также знакомый «краеведу» — «Коснячко», упомянутый им в ст. 6576/1068 г. ПВЛ в качестве киевского воеводы вместе с братом Чудина, «Тукы», по-видимому, начальником дружины Изяслава [Ип., 160]. Если вслед за П. В. Голубовским, М. А. Дьяконовым и М. Н. Тихомировым[54] идентифицировать «Микулу» перечня «Правды Ярославичей» со «старейшиной городников» (т. е. городовой стражи) в Вышгороде «Николой», названном в чуде о хромом и немом «Сказания о чудесах святых страстотерпцев Христовых Романа и Давида» («и бяше чловекъ Вышегороде стареиши на огородьникомъ, зовомъ же бяше Жьданъ по мирьскоуму, а въ хрыцении Никола»[55], то в «краеведе-киевлянине» можно уверенно полагать современника событий 1068–1072 гг., о которых он писал много лет спустя («бе бо тогда держа Вышеград Чюдин»), и, безусловно, после 1078 г., когда в битве «на Съжице» в числе убитых назван «Тукы, Чюдинь брат» [Ип., 191].

В этом плане особенно любопытно выглядит его утверждение, что во времена Ольги на Подоле люди «не сидели» из-за высокого стояния уровня Днепра. Представить такую ситуацию довольно трудно, однако именно этот факт был полностью подтвержден археологическими исследованиями на киевском Подоле в 70-х гг. нашего столетия, когда удалось вскрыть двенадцатиметровую толщу отложений с несколькими строительными горизонтами. Остатки деревянных срубов позволили получить надежные серии дендрологических датировок, которые показали отсутствие населения на Подоле между 913 и 972 гг. из-за высокого стояния весенних паводков[56]. Каким образом человек, живший в Киеве спустя полторы сотни лет после указанных событий, пусть даже интересующийся стариной, мог столь точно отразить гидрологическую ситуацию, остается для меня загадкой, заставляя предположить, что в его руках были какие-то записи конца X в., о которых мы ничего не знаем, — единственный факт, подтверждающий существование хроник более раннего, чем ПВЛ, времени.

Следующим комментарием «краеведа» оказывается пояснение к имени деревлянского князя — «бе бо ему имя Малъ, князю деревьскому», что служит свидетельством неясности этой фигуры и его имени уже для него самого, а также принцип распределения дани с «деревлян» («две части идета Киеву, а третья Вышегороду к Ользе; бе бо Вышегородъ Ольжинъ город» [Ип., 48]), заставляя вспомнить, что «Ольжиным» (т. е. принадлежащем не Ольге, а Олегу Святославичу) Вышгород был в 10-х гг. XII в. (в мае 1115 г. Олег Святославич принимал в Вышгороде у себя князей и духовенство в связи с перенесением в им же выстроенный новый храм Бориса и Глеба мощей этих святых), будучи получен им в 1113 г., по-видимому, за отказ в пользу Владимира Мономаха от Киева, на который Олег имел преимущественное право по старшинству.

Такие поясняющие вставки в цельный массив повествования о мести Ольги только подчеркивают его внутреннее единство, контрастирующее архаичностью своего языка и стиля с окружающими текстами, заставляя предполагать его заимствование из какого-то самостоятельного произведения, повествовавшего об Игоре, Ольге и — возможно — Святославе. Эту оговорку я делаю потому, что всё последующее повествование о сыне Игоря и Ольги в ПВЛ (так же, как и четвертая месть Ольги) представлено творчеством «краеведа», в котором, как, например, в ст. 6455/947, являющейся продолжением его текста («и сани ея стоять въ Плесъкове и до сего дни, и по Днепру перевесища, и по Десне, и есть село Ольжичи и до сего дни»)[57], отсутствуют явные фрагменты текстов заимствованных.

Рассказ о поездке Ольги в Константинополь в ст. 6463/955 г., так же как и повествование о юности Святослава в ст. 6472/964–6475/967 гг., под которые было разнесено единое повествование, не имеют ярких стилистических примет «краеведа-киевлянина», может быть, потому, что были им целиком переписаны (или написаны). Такое заключение основано на единстве стиля этих фрагментов ПВЛ, на присутствие в них свойственных ему интонаций («бе бо тогда…», «бе же имя ей наречено», «бе бо и сам…»), а равным образом и на характерный перечень идущих из Руси товаров («челядь, и воскъ, и скору» [Ип., 51]), которых ожидал от Ольги император, — перечень, вскоре повторенный Святославом киевским боярам в обоснование своего стремления на Дунай («скора и воскъ, и медь, и челядь» [Ип., 55]). Вот почему при всей соблазнительной логичности расслоения текста, предложенного А. Г. Кузьминым («мирская» основа и «клерикальные распространения») в противовес уже совсем невозможным предположениям Д. С. Лихачева о «мирских» распространениях первоначально клерикального текста[58], я склонен считать весь рассказ об Ольге единым текстом, вышедшим из-под пера одного автора, основанном на предании, а не на переработке прототипа. При этом отдаленность описываемых событий во времени от их записи оказывается столь велика, что «краевед» представляет Святослава «вечным всадником» («бе бо и самъ хоробръ и легокъ, ходя акы пардусъ… возъ бо по себе не возяше… но подъкладь постилаше, а седло въ головахъ» [Ип., 52–53]), вопреки прямому свидетельству Льва Диакона, что «росы» вместе со Святославом не умели воевать в седле[59], будучи, как сказали бы мы теперь, мобильной «морской пехотой».

В рассказе о печенегах и воеводе Претиче ст. 6476/968 г. обычно видят контаминацию двух текстов — первого, связанного с приходом Претича, который кончается словами «и отступиша печенезе от города», и второго, начинающегося с полуфразы, прямо опровергающей свое начало: «и не бяше лзе коня напоити, на Лыбеди печенегы» [Ип., 55], почему оказывается, что «в одном варианте печенеги были прогнаны подоспевшим Святославом, в другом — это было сделано помимо Святослава воеводой Претичем. Версия, связанная со Святославом, выглядит вполне логичной, если исключить сказание о Претиче»[60]. Однако историк здесь неправ, поскольку указанная выше полуфраза вне всякого сомнения находилась в начале новеллы (после слов «изънемогаху людье гладом и водою»), тогда как Святослав и не думал освобождать Киев, а только «съжалиси о бывшемъ отъ печенегъ», к чему последующий редактор для убедительности добавил: «прогнав их в поле».

Ситуация, с которой сталкивается исследователь в ст. 6477/969 г., аналогична рассказу о поездке Ольги в Константинополь. Будучи непосредственным продолжением текста о печенежской осаде Киева, рассказ о смерти и погребении Ольги, продолженный посвященным ей панегириком, соблазняет возможностью беспрепятственно отделить его от «светской» части новеллы. Тем не менее, внимательное сравнение этих двух частей повествования убеждает в их структурном и, что особенно важно, интонационном единстве, проявляющемся также и в тождестве употребляемых стилистических оборотов. Этот единый интонационный ритм, прослеживаемый на протяжении всего повествования об Ольге и Святославе (после первых трех мщений Ольги деревлянам), позволяет предположить наличие у автора, задачей которого было прославить Ольгу как провозвестницу православия на Руси и как «мать всем князьям рускым», какой-то повести, текст которой он использовал по своему усмотрению. Другое дело — как и в каком направлении шла переработка имевшегося в его руках текста, и тут современный исследователь может опираться только на тот внутренний комментарий имен, обстановки и событий, который уже безусловно можно отнести на счет «краеведа».

Именно такой пояснительный текст со всеми присущими ему стилистическими оборотами читатель встречает в ст. 6478/970 г., рассказывающей о распределении «столов» между детьми Святослава («посади Ярополка в Кыеве, а Олга в Деревахъ»), когда Добрыня предложил пришедшим просить князя новгородцам вакантную кандидатуру Владимира. После этого идет краткое и энергичное прояснение всей ситуации: «Володимиръ бо бе от Малуши, милостьнице Ольжины, сестра же бе Добрыни, отець же бе има Малъко любчанинъ, и бе Добрыня оуи Володимиру» [Ип., 57]. При всей, казалось бы, случайности такой информации, не играющей никакой роли в развитии рассказа о Святославе, покидающем Киев, на самом деле здесь предстает подлинное «плетение сюжетов», поскольку в этой краткой справке автором заложены основы последующего повествования о Владимире и его братьях, которые до поры исчезают из поля зрения читателя, чье внимание теперь целиком переносится на подвиги их отца.

В отличие от предыдущих новелл, ст. 6479/971 г. впервые дает почувствовать определенную связанность автора наличием перерабатываемого им текста, дающим знать о себе как постоянно возникающими шероховатостями стиля, так и возникновением у Святослава «лодий» вместо коней, что и обусловило его гибель «в порогах». Коллизия с возвращением Святослава в Киев из-под Доростола, растянувшаяся с середины лета 971 г. до весны 972 г., которую всерьез принимает вот уже не первое поколение историков, оказывается целиком на совести нашего «краеведа-киевлянина», чьи стилистические проступают на протяжении всего этого текста («суть бо греци мудри и до сего дни», «иже стоять пусты и до днешнего дни», «за маломъ бо бе не шелъ Царяграда», «бе бо ту царь рекя сице»). Среди них мы находим и фразу «уже намъ некамо ся дети», которую он использовал позднее, вложив ее в уста Святослава Ярославича перед битвой с половцами под Сновском: «потягнемь, уже нам нельзе камо ся дети» [Ип., 161][61]. Ему принадлежит и возрождение «воеводы отня Свенгельда», чье имя он даже внес в текст обязательства Святослава, похоже, им же самим и сочиненного на основании какого-то другого документа, имевшего июльскую дату, и уже использованных им договоров 6420/912 и 6453/945 гг.

В том, что имя «Свенгельда» в договор и последующее повествование внесено «краеведом», убеждает сочинение Льва Диакона. Византийский историк называет воеводой Святослава некоего «Сфенкела», занимавшего третье место после Святослава (второе место принадлежало «военачальнику Икмору») и показавшего чудеса храбрости и силы, однако этот Сфенкел погиб на поле сражения еще до начала мирных переговоров[62], так что его имя никак не могло фигурировать в подлинном тексте договора. Между тем, тот факт, что Свенельд должен сыграть определенную роль в последующем повествовании, читателя предупреждало странное замечание в ст. 6453 г. (дуб.), что он — «тоже отец мстишинъ», на основании чего АА.Шахматовым была разработана малоубедительная версия об убийстве Игоря Свенельдом и его сыном «Мстиславом Лютым», тогда как, вероятнее всего, в указанной фразе следует читать первоначальное или «тоже отец мсти сына» или же «тоже отец мести», последствия чего мы и обнаруживаем в сюжетах о борьбе Олега и Ярополка.

Все эти новеллы, включая дальнейшее повествование о Владимире, тесно связаны с рассказом о поездке Ольги в Царьград и о войне Святослава с греками наличием примет, характерных для «краеведа», как, например, комментарий в ст. 6483/975 г. к обстоятельствам убийства Свенельдича («бе бо ловы дея Олег»), или уточнений по поводу смерти Олега Святославича, начиная с указания места события («город, рекомый Вручий, и бяше мость чресъ гроблю к воротом городами») и кончая традиционным заверением, что «есть могила его у Вручего и до сего дня» [Ип., 62–63]. Характерен и такой штрих. В завершении новеллы о смерти Олега Святославича безо всякой, казалось бы, на то нужды, как и при распределении «столов» Святославом, автор сообщил, что у Ярополка Святославича «жена грекини бе, и бяше была черницею, юже бе привелъ отець его Святославъ, и въда ю за Ярополка, красы деля лица ея». Этот излюбленный композиционный прием «краеведа» закладывать начало новой сюжетной линии заранее, готовя читателя к событиям, с которыми он столкнется только в будущем (в данном случае, с захватом «грекини» Владимиром и рождением от нее Святополка, в свою очередь, появляющегося на сцене только после смерти Владимира), цементирует повествование, которое только потом будет разорвано вставками годов, «пустых лет» и мелких сообщений.

Переходя к обработанному «краеведом» циклу сказаний о Владимире, мы впервые встречаемся с замечательным фактом сохранения за определяемыми традицией пределами ПВЛ (т. е. 1118/1119 гг.) использованного им материала, который в тексте ПВЛ представлен в сильно сокращенном и частично переработанном виде. Речь идет о ст. 6488/980 г., которая содержит большой комплекс известий о Владимире, в том числе и кажущийся случайным эпизод сватовства к Рогнеде, разрывающий историю борьбы Владимира с Ярополком. Этот сюжет, имеющийся во всех списках ПВЛ, в Лаврентьевской летописи представлен, кроме того, и значительно более полным вариантом, текст которого читается в ст. 6636/1128 г. и заслуживает быть приведенным здесь для сравнения. Вот текст ПВЛ, а вот его источник:

«И седе в Новегороде… и посла к Роговолоду Полотьску, глаголя: хощю пояти дщерь твою жене; он же рече дъщери своей: хощеши ли за Володимира; она же рече: не хощу розути Володимера, но Ярополка хочю; бе бо Рогъволодъ перешелъ изъ заморья, имяше волость свою Полотьске, а Туръ Турове, от него же и туровци прозвашася; и приидоша отроци Воло-димири и повеша ему всю рець Рогнедину, дщери Рогъволоже, князя полотьского. Володимиръ же събра вой многы, варягы и словены, и чюдъ, и кривичи, и поиде на Рогъволо-

„О сихъ же Всеславичих сице есть, яко сказаше ведущий преже, яко Роговолоду держащю и владеющю и княжащу Полотьскую землю, а Володимеру сущю

Новегороде, детьску сущю еще и погану, и бе оу него [оуи его] Добрына, воевода и, храборъ и наряденъ мужь; сь посла к Роговолоду и проси оу него дщере [его] за Володимера, он же рече дъщери своей:

хощеши ли за Володимера; она же рече: не хочю розути робичича, но Ярополка хочю; бе бо Роговолодъ перешелъ изъ заморья, имеяше волость свою Полтескъ; слышавше же Володимеръ разгневася о тои речи, оже рече, не хочю я за робичича; пожалиси Добрына и исполнися ярости, и поемше вои [и] идоша на Полтескъ, и победиста Роговолода. Рогъволодъ же вбеже в городъ; и приступивъше к городу, и взяша город и самого [князя Роговолода] яша и жену его, и дщерь его; и Добрына поноси ему и дщери его, нарекъ ей робичица, и повеле Володимеру быти с нею пред отцемь ея и матерью; потом отца ея оуби, а саму поя жене, и нарекоша ей имя Горислава; и роди Изяслава; поя же пакы ины жены многы; и нача ей негодовати; неколи же ему пришедшю к неи, и оуснувшю, хоте и зарезати да. В се же время хо-тяху вести Рогънедь за Ярополка; и приде Володимиръ на Полотескъ, и оуби Рогъволода и сына его два, а дщерь его Рогънедь поя жене“ [Ип., 63–64].

ножемь, и ключися ему оубудитися, и я ю за руку; она же рече: сжалиласи бях, зане отца моего уби, и землю его полони меня деля, и се ныне не любиши мене и съ младенцем сим; и повеле ею оустроитися во всю тварь царьскую, якоже в день посага ея, и сести на постели светле в храмине, да пришед потнеть ю; она же тако створи, и давши же мечь сынови своему Изяславу в руку наг, и рече: яко внидеть ти отець, рци, выступя: отче, еда единъ мнишеся, ходя; Володимеръ же рече: а хто тя мнелъ сде; и повергъ мечь свои; и созва боляры, и поведа им; они же рекоша: оуже не оубии ея, детяти деля сего, но въдвигни отчину ея, и дай ей с сыном своимъ; Володимеръ же оустрои городъ и да има, и нарече имя городу тому Изяславль; и оттоле мечь взимають Роговоложи внуци противу Ярославлих внуков» [Л., 299–301].

Сравнение обоих вариантов приводит к заключению, что оба текста восходят к одному архетипу, обработанному «краеведом» («бе бо Рогволодъ перешел изъ заморья, имяше волость свою Полотьске, а Туръ Турове, от негоже и туровци прозвашася»), но в ПВЛ потерявшему объяснение, что «Владимиру сущю Новегороде, детьску сущю еще и погану, и бе оу него оуи его Добрына» (от него осталась только «и седе в Новегороде»), а также эпизод с насилием над Рогнедой и всё последующее за ним. Наличие в Лаврентьевской летописи этого рассказа за пределами ПВЛ (притом, что на соответствующем месте летописи представлен и вариант ПВЛ) подтверждает существование внелето-писного цикла сказаний о Владимире и его «уе» Добрыне, несущем на себе отпечаток редакторской работы «краеведа-киевлянина», насколько эти сюжеты сохранились в ПВЛ (выбор Владимира новгородцами, сватовство к Рогнеде, поход на болгар, культ Перуна и пр.). Анализируя стилистику фрагмента рассказа о Рогнеде, можно видеть, что в ПВЛ вошла только переработка сюжета (или это всё было сокращено потом), тогда как первоначальный текст, более архаический по своей лексике, остался за пределами ПВЛ вместе с противопоставлением «Рогволожих внуков» (т. е. сыновей Изяслава) и «Ярославлих внуков», поскольку такое противопоставление противоречило концепции «краеведа», что матерью Ярослава была Рогнеда [Ип., 67 и 114]. Более того, все эти наблюдения, вместе с наблюдениями над сокращениями текста первой мести Ольги (сон князя Мала) с неизбежностью ставят вопрос о первоначальном составе и объеме ПВЛ в той части, которая преимущественно принадлежит «краеведу-киевлянину» и которая, как можно видеть, позднее была подвергнута сокращению и переработке.