72065.fb2
В этой статье перед исследователем в полной мере раскрывается творческая мастерская «краеведа-киевлянина» и принципы композиционной целостности ПВЛ, созданной по принципу переплетения сюжетных нитей, протянутых к топографическим ориентирам. Последние возникают в рассказе как бы случайно, на самом же деле предвосхищая грядущие события и указывая их топос. Таков «двор теремной», впервые упомянутый в новелле о первой мести Ольги («и бе вне города двор теремныи… за святою Богородицею надъ горою, бе бо ту теремъ камень»), на котором в последующем происходит расправа с Ярополком («Володимиръ же… вшедъ въ дворъ теремьный отень, о немъ же преже сказахомъ») и который станет ориентиром, уточняющим местоположение будущих «кумиров Владимира» («и постави кумиры на холъму, вне двора теремнаго»). Точно так же и «Перунов холм», только упомянутый при описании ратификации договора 6453/945 г., обретает свой истинный смысл в качестве языческого капища уже при Владимире. Однако автор, упреждая события, тут же говорит о последующем искуплении пролитой жертвенной крови («на томъ холме ныне церкы есть святаго Василья, якоже последе скажемъ»), что позволяет ему уточнить место действия для читателя и в то же время подчеркнуть отдаленность этого действия во времени. Подобную же роль играет и вскользь брошенное примечание к имени Рогнеды, «юже посади на Лыбеди, идеже есть ныне сельце Предславино», подготавливая тем самым внимание читателя к событиям 1015–1016 гг., в которых активным действующим лицом выступала дочь Владимира, Предслава/Передслава.
Также этот автор поступил и в рассказе о мучениках-варягах, искусно предпослав ему топографическую привязку к храму Богородицы Десятинной, «юже създа Володимиръ» [Ип., 69]. Этот рассказ, отмеченный стилистическими особенностями «краеведа», как и обрамляющие его краткие заметки о походах Владимира, представляет безусловный интерес своей последовательно проводимой идеей, что «теломъ апостоли суть зде не были», находящейся в полном согласии с его же дополнением к рассказу о «грамоте словенской» и в резком противоречии с «хождением» апостола Андрея, еще раз подчеркивая неизвестность ему данного сюжета, который одним из последующих авторов в конце XII в. был подведен к его «горам Киевским». Что же касается легенды о построении Владимиром Десятинной церкви на том месте, где по преданию погибли мученики-варяги («бе же варягь тъ пришел от грекъ»), то она оказывается тесно связанной с «варягами» Ярослава и Владимира, а потому и не могла возникнуть ранее первой половины XII в., когда русская Церковь стала обзаводиться собственными мартирологами.
Завершив цикл рассказов о Владимире-язычнике его возвращением в Киев с Добрыней после похода на болгар, «краевед-киевлянин» самой логикой повествования должен был перейти к рассказу об обращении князя. Два сочинения, которые исследователи традиционно выделяют из состава ПВЛ как имеющих собственное происхождение и свою литературную судьбу, — «Испытание вер» и «Речь философа» — до сих пор остаются в определенном смысле «камнем преткновения», поскольку в них можно усмотреть самостоятельные произведения[64], привлеченные составителем ПВЛ и адаптированные им для рассказа о крещении Владимира. Специально занимавшийся языком «Речи философа» А. С. Львов нашел в ней элементы западнославянские, восточноболгарские, греческие и русские, заключив, что первоначально она была написана на греческом языке Константином-Кириллом, переведена Мефодием для мораван, использована в Болгарии, а затем, будучи переработана русским книжником, прижилась на Руси «не позднее середины XI в.»[65] Но так ли это? Основанием подобной датировки для филолога стала работа И. П. Еремина о сочинениях Феодосия Печерского, в частности, «Слова о латинех», фрагмент которого, по словам автора, оказался интерполирован в «Речь философа»[66]. Однако здесь безусловная ошибка, поскольку текстуальные совпадения двух фрагментов «Слова к Изяславу о латинех» находятся не в «Речи философа», а в «Исповедании веры», преподанном Владимиру в Корсуни[67], где они выглядят явной интерполяцией, одна из которых приурочена к осуждению иконоборчества, а другая — к расколу между восточной и западной Церковью, о чем я скажу ниже. Что же касается собственно «испытания вер» и «речи философа», то, будучи органично слиты с окружающими текстами, они, скорее всего, были подвергнуты литературной обработке тем же «краеведом». Это подтверждается параллелями с принадлежащими ему текстами, вроде фразы «еяже нелзе писати срама ради» [Ип., 72], повторенной в рассказе о «детище», выволоченном рыбаками из Сетомли («а иного нельзе казати срама ради» [Ип., 153]), и оборотом «бе бо сам любяше», характерным для этого автора. Однако и здесь можно найти следы поздней редактуры вроде фразы о «болгарех веры Бохъмичей» в «испытании вер», которые, по-видимому, заменили стоявших здесь изначально «козар». В этом плане особенно примечателен эпизод с развернутой перед Владимиром «запоной», несущей изображение Страшного суда [Ип., 92], которая, надо думать, являлась обязательной принадлежностью странствующих миссионеров не только при жизни «краеведа», но и гораздо раньше. И всё же, прототипом данного «философа» вряд ли мог быть Константин-Кирилл, даже если видеть здесь отражение его деятельности в Моравии или Болгарии, как потому, что в Моравии его задачей было обеспечение уже существующей Церкви богослужебными книгами, так и потому, что для обращения в христианство Бориса-Михаила таких увещеваний уже не требовалось.
Естественным продолжением новеллы о крещении Владимира, скорее всего, лишь пересказанной «краеведом», являются ст. 6495/988 и 6496/989 гг., содержащие историю выбора веры и так называемую «Корсунскую легенду», заключающую в себе рассказ об осаде Корсуня, требовании «царской невесты», крещении Владимира, возвращении в Киев, низвержении кумиров, распределении городов между сыновьями и начале войн с печенегами. В отличие от изложения Священной истории, рассказ об осаде Корсуня был заимствован «краеведом» у одного из своих предшественников, о чем свидетельствуют характерные для него дополнения, комментарии и полемика, проступающие в тексте «крести же ся в церкви святое Софьи, и есть церкви та стояще в Корсуни граде, на месте посреде града, идеже торгь деють корсоуняне; полата Володимеря воскраи церкви стоить и до сего дни, а цесаричина полата за олътаремь». И тут же он заключал категорически: «Се же не сведуще право глаголють, яко крестился есть в Кыеве, инии же реша — в Василеве, друзии же реша инако сказающе; крещену же Володимеру в Корсуни» [Ип., 97].
Не подвергая специальному критическому рассмотрению вопрос о действительном месте крещения Владимира, чему по-священа обширная литература, хочу обратить внимание исследователей на некоторые факты, в частности, на «церковь святой Софии» и стоящее рядом с нею упоминание «Василева» в качестве ее возможного местонахождения. Попытку Д. С. Лихачева истолковать последний топоним как неправильно понятый греческий термин «базилика», т. е. ‘церковь’[68], вряд ли можно считать продуктивной уже по одному тому, что крещение и так подразумевалось совершаемо в церкви. Здесь же отголосок совсем иной ситуации. Учитывая значение, которое придавалось крещению князя росов и его беспрецедентной женитьбе на византийской принцессе (в первую очередь, за получение Константинополем срочной военной помощи в виде десятитысячного корпуса росов), можно полагать, что обе церемонии (крещение и бракосочетание) имели место не в захолустном Корсуне, а в центральном храме столицы империи, Цесареграде, что является точной калькой греческого [69], при последующей редактуре превратившегося в «Василев». Поскольку же память об этом событии уже почти стерлась, то упоминание в предшествующем тексте было понято «краеведом» как указание на пригород Киева.
Однако самой примечательной чертой поучения, преподанного Владимиру при крещении, оказывается его яркая антилатинская направленность, проступающая во вставке, разорвавшей «символ веры» и вряд ли принадлежащей перу «краеведа» («не приимаи же от латыне оучения, их же оучение развращено: влезъше бо вь церковь, не покланяються иконамъ, но стоя поклониться, напишеть крест на земли и целуеть, и вьстанеть простъ ногама на немь, да легь целуеть, а вьставь попираеть» и пр. [Ип., 100]. Такая позиция по отношению не только к латинянам, но и к другим религиям, прослеживаемая здесь, требует нового специального рассмотрения, которое может привести к пересмотру традиционных взглядов на время сложения окончательной редакции ПВЛ, поскольку попытки связать эти выпады с известным «Вопрошанием Изяслава Ярославича о латинстей вере»[70] были в свое время подвергнуты уничтожающей критике в работе К. К. Висковатого, показавшего принадлежность этого поучения не Феодосию Печерскому, а Феодосию Греку, писателю второй половины XII в.[71] Другими словами, эта вставка может служить достаточно веским аргументом в осторожно высказанном А. Г. Кузьминым предположении о возможности окончательного сложения текста ПВЛ уже к 1204 г.[72]
Исход Владимира из Корсуня с «царицей», Настасом Корсунянином, мощами Климента и всем прочим, что было захвачено в качестве военного трофея, передан «краеведом» в характерной для него обстоятельной «топографической» манере с указанием, что поставленная Владимиром в Корсуне на украденной «приспе» церковь Иоанна Предтечи (в честь чего?) «стоить и до сего дни», а привезенные им оттуда «4 коне (иконы? — А. Н.) медяны, иже и ныне стоять за святою Богородицею, якоже не ведуще мнятся мраморяны суща» [Ип., 101]. Триумфальное возвращение князя в Киев позволило автору свести воедино намеченные ранее сюжетные линии путем «свержения Перуна», поставления церкви святого Василия, о которой было заявлено много ранее, и рассредоточения по городам сыновей Владимира, общее количество которых только теперь достигло 12 человек[73]. Насколько такое распределение «столов» соответствует представлениям первой четверти XII в., показывает тот факт, что Святополку Владимировичу достался г. Туров, где в конце XI в. находился другой Святополк, сын Изяслава Ярославича [Ип., 199 и 208]. Естественно, что исследователь не имеет права использовать эти перечни имен и распределение княжений в качестве исторического источника, не доказав предварительно их достоверность или хотя бы возможность данных княжений, ссылаясь лишь на «припоминания» поздних списков ПВЛ, как то делается до сих пор весьма часто. К тому же стоит напомнить, что современник Владимира, Титмар из Мерзебурга, насчитывает у него только трех сыновей, из которых один — Святополк — был женат на дочери Болеслава Храброго[74].
Примечательной чертой Корсунской легенды и всего цикла сюжетов, связанных с принятием Владимиром христианства, начиная со сказания о варягах-мучениках, оказывается отсутствие имени Добрыни, выступавшего ранее в качестве «кормильца» (‘дядьки’) князя. Между тем, этот цикл, похоже, имел продолжение, поскольку тот же «краевед», как известно, отправил Добрыню на посадничество в Новгород для установления там культа Перуна [Ип., 67]. Подтверждением такому предположению может служить разработанная для Новгорода версия о «низвержении кумиров» по образцу киевского сказания, где главным действующим лицом оказывается Иоаким (Аким) корсунянин[75]. Ее отражением является известный сюжет Иоакимовой летописи о крещении новгородцев Добрыней и Путятой, возможно, заимствованный из того же цикла сказаний, однако дополненный столь любимыми «краеведом» топографическими ориентирами и, что особенно важно, фрагментом сообщения некоего духовного лица об исполнении им данной миссии. Этот текст носит характер явного заимствования из подлинного донесения или отчета и вряд ли был сочинен позднейшим книжником, как были сочинены «договоры» 907 и 971 гг.: «Мы же стояхом на торговой стране, ходихом по торжисчам и улицам, учахом люди, елико можахом. Но гиблюсчим в нечестии слово крестное, яко апостол рек, явися безумием и обманом. И тако пре-быхом два дни, неколико сот крестя»[76].
Возвращаясь к творчеству «краеведа-киевлянина», надо отметить, что рассказ о крещении Владимира в Корсуне положил начало новой сюжетной линии, определяемой Настасом Корсунянином и «корсунскими попами», выведенными в Киев с иконами, книгами и предметами культа. Развитием этой темы, началом которой можно считать рассказ о варягах-мучениках («и бяше варягь один, бе дворъ его, идеже бе церкви святыя Богородица, юже созда Володимиръ; бе же варягь тотъ пришелъ от грекъ и держаше веру в тайне крестьяньскую, и бе оу него сынъ, красенъ лицемъ и душею»), стала история строительства «церкви святыя Богородица», ее украшения и установления к ней десятины от всех городов русских, изложенная в ст. 6499/991 и 6504/996 гг. и дополненная рассказом об установлении праздника Преображения Господня, нищелюбии и дружинолюбии Владимира [Ип., 109–111]. Свое завершение эта сюжетная линия получила только в ст. 6526/1018 г., где сказано, что Болеслав I, уходя из Киева, «воизма имение, и бояры Ярославле, и сестре его две, и Настаса пристави десятиньнаго к имению, бе бо ся ему вьверилъ лестью» [Ип., 131]. Таким образом, не приходится сомневаться в разработке всей композиции «краеведом», тем более, что в указанных статьях хорошо прослеживается его «почерк» («бе бо праздник преображению Господню въ день, егда си бысть сеча», «бе бо любяше Володимиръ дружину… и бе живя с князи околными») [Ип., 109 и 111][77]. Вместе с тем, стилистическое единство текста о Владимире и его особенности, повторяющие особенности структуры фраз и лексику основного текста «Корсунской легенды», заставляют предполагать, что «краевед-киевлянин» в ряде случаев и здесь использовал текст своего предшественника.
Такой взгляд находит определенную поддержку в разрывах текста, перемежающегося рассказами о военных столкновениях с печенегами, которые оказываются как бы второй сюжетной линией, заявленной в конце ст. 6496/988 г. известием о строительстве городов «по Десне и по Устрьи (т. е. по р. Остер, притоку Десны — А. Н.), по Трубешеви, и по Суле, и по Стугне… бе бо рать отъ печенегь, и бе воюяся с ними и одоляя имъ» [Ип., 106]). Это позволяет предположить бытование в конце XI или в первой четверти XII в. в Киеве цикла рассказов о печенегах (рассказ о воеводе Претиче, отнесенный ко времени Ольги и Святослава, о юноше-кожемяке и о «белгородском киселе»), связанных преданием с именем Владимира, который, тем не менее, не выступает в них главным действующим лицом (в первом случае он только назван, а последний сюжет прямо связан с его отсутствием), что напоминает поздние былины, где действие только приурочено к «пирам князя Владимира». Судя по живости рассказов о печенегах, все они принадлежат перу «краеведа», использовавшего их для литературной мотивации поступков своих героев: в первом случае для возвращения Святослава Игоревича из Болгарии, чтобы похоронить Ольгу и распорядиться судьбами своих детей и Русской земли; во втором случае, чтобы объяснить имя Переяславля Южного (город на Трубеже!). С другой стороны, история об основании Переяславля и рассказ о «белгородском киселе»[78], который должен был читаться следом за сообщением о заложении Белгорода, представленном сейчас краткой заметкой в ст. 6500/992 г. Всё это позволяет думать, что изначально они составляли цикл, рассказывающий о строительстве городов на южных рубежах в связи с печенежской опасностью, — цикл, подчеркнуто легендарный, в котором имя Владимира оказывается лишь одним из элементов используемой «знаковой системы» или «клише».
Но вернемся к завершающей части ст. 6505/997 г., которая представляет интерес как мыслью о превосходстве человеческого фактора над материальным («яко сребромъ и златомъ не имамъ налести дружины, а дружиною налезу сребро и злато» [Ип., 111]), что подтверждается позднее судьбою изгнанного Изяслава Ярославича («иде в Ляхы со имениемь многимъ… оуповая богатьствомъ многымь, глаголя, яко симь налезу воя, еже взяша оу него ляхове, показаша ему путь от себе» [Ип., 173]) и скептическим вердиктом «немецких послов» под 6583/1075 г. («се бо лежить мертво; сего суть кметье лучьше, мужи бо доищуть и болша сего» [Ип., 190]), так и наличием проступающих здесь «двух итогов» жизни и деятельности Владимира. Похоже, что «краевед-киевлянин», перерабатывая текст своего предшественника и завершая рассказ о князе любовным отношением его к дружине, с которой тот советовался об «уставе земляном и о ратехъ», а также жизнью в мире и любви с «околными князи», захотел сохранить и прежнюю концовку, сообщавшую о попытке судебной реформы князя. В результате завершающая фраза «и живяше Володимиръ по строенью дедню и отню» оказалась в разительном противоречии со всеми предшествующими действиями князя, прямо отрицающими прежний языческий порядок.
Столь преждевременное подведение итогов деятельности Владимира объясняется не просчетом «краеведа», а отсутствием у него материала для рассказа о последующих восемнадцати годах жизни князя. Не было таких сведений и в текстах его предшественников, хотя именно здесь можно было бы ожидать цикл «печенежских» новелл, рассказывающих о построении городов и обороне южных рубежей от набегов. Поэтому после легенды о «белгородском киселе» и вплоть до рассказа о смерти Владимира всё пространство ПВЛ занято воистину «пустыми годами», изредка перемежающимися краткими заметками, почерпнутыми, скорее всего, из архива Десятинной церкви. В результате остается думать, что и сама смерть Владимира «на Берестовом», послужившая «краеведу» основанием для обширного панегирика киевскому князю [Ип., 115–118] (сокращенного в Лавренть-евском списке ПВЛ), перекликающегося по содержанию и стилю с «похвалой Ольге» [Ип., 55–56], открывала собой отдельное повествование о Ярославе и его борьбе со Святополком, став завязкой очередного сюжета.
Последнее кажется тем более вероятным, что Ярослав появляется в тексте ПВЛ как deus ex machina, пусть даже и упомянутый в «распределении столов» в конце ст. 6496 г. Описание ситуации 6522/1014 г., что «Ярославу сушу въ Новегороде, и оурокомъ дающю 2000 гривенъ от года до года Кыеву, а тысячю Новегороде гривенъ раздаваху, и тако даху вси посаднице новьгородьстии, а Ярослав поча сего не даяти Кыеву отцю своему» [Ип., 114–115], оставляет читателя в неведении, по какой причине Ярослав отказался от ежегодных выплат Киеву после 25 лет княжения в Новгороде (если следовать ст. 6496/988 г.). Впрочем, еще более загадочно, что он делал в эти годы. Если учесть, что общая сумма лет его княжения равна 40 годам, а умер он 76 лет в 1054 г., то получается, что на княжеский престол Ярослав вступил в 1014/1015 г. в возрасте 36 лет, о содержании которых никто ровным счетом ничего не знал уже в конце XI в. (или еще позднее?), когда работал «краевед-киевлянин».
Отсюда можно заключить, во-первых, что в его руках был текст, рассказывающий о событиях, последовавших за смертью Владимира, центральной фигурой которых был Ярослав и предпринятые им шаги к овладению киевским престолом, а, во-вторых, этот текст был или дефектным, или вся его предшествующая часть по каким-то причинам была отброшена переработчиком. Последнее можно понять из настойчивых указаний на родственные отношения между Владимиром и Ярославом уже в ст. 6522/1014 г., когда отказ давать «урок» Киеву сопровождается пояснением «отцю своему», а приказ Владимира «мосты мостить» — пояснением «хотяше бо ити на Ярослава, на сына своего» [Ип., 115].
Трудно сказать, что своего внес «краевед», приступая к описанию борьбы Ярослава со Святополком, поскольку он заранее готовил к ней своего читателя, начав с рассказа о борьбе Яро-полка с Олегом, где впервые появляется «расстриженная грекиня», становящаяся после гибели Ярополка матерью Святопол-ка, обреченного по замыслу автора нести в себе «корень зол». Поскольку вся эта расстановка и предопределенность действующих лиц оказывается подчинена, в конечном счете, сюжетной схеме «Сказания о Борисе и Глебе», можно думать, что весь рассказ о смерти и похоронах Владимира принадлежит нашему автору, в том числе версия о нахождении Святополка в Киеве («и бе бо Святополкъ в Кыеве»), противоречащая «Чтению о Борисе и Глебе» Нестера/Нестора, и последующая «рокировка», сделавшая Святополка противником Ярослава. Об этом говорит летописная «Повесть об убиении Бориса и Глеба», являющаяся сокращенной переработкой текста «Сказание и страсть и похвала святюю мученикоу Бориса и Глеба» (далее — «Сказание о Борисе и Глебе»)[79], которая разорвала его текст, продолжающийся с повтора, что по вокняжении в Киеве Святополк «созвавъ люди и нача даяти овемь корьзна, а другимъ кунами» [Ип., 127], как то нашло свое отражение в начальных строках «Повести об убиении…»: «седе в Кыеве по отци своемь, и созва кыяны, и нача имение имь даяти» [Ип., 118].
Указание на Святополка, захватившего Киев, в качестве противника Ярослава (в соответствии со «Сказанием о Борисе и Глебе») с неизбежностью ставит вопрос о времени сложения и переработки всего этого комплекса сведений о событиях 1015–1019 гг., поскольку современник этих событий, оставивший их описание, Титмар, епископ Мерзебурга, сообщает, что к моменту смерти Владимира «его королевство» было разделено между двумя сыновьями, в то время как третий, Святополк, был заключен вместе с женой, дочерью Болеслава I, в темницу, из которой сумел освободиться только некоторое время спустя после смерти отца и тотчас же бежал к своему тестю в Польшу[80]. Факт этот чрезвычайно важен, поскольку объясняет, почему Святополк не принимал и не мог принимать участие в событиях, имевших место по смерти Владимира, вплоть до того момента, когда в результате поражения Ярослава на Волыни в 1018 г. Болеслав вернул его на несколько месяцев снова в Киев[81], о чем сообщает и ПВЛ [Ип., 130–131].
Но если это так, то как могли об этом забыть киевляне, жившие всего полвека спустя? Или же это означает, что «краевед» выполнял «социальный заказ» после 1115 г., когда произошла окончательная канонизация Бориса и Глеба в Вышгороде, когда было написано «Сказание…», а Святополк окончательно стал «окаянным»? Конечно, можно предположить, что Титмару было известно только о заключении Святополка в темницу вместе с женой и епископом Рейнберном, но не об обстоятельствах и времени его освобождения, что могло произойти ранее смерти Владимира, а его бегство в Польшу последовало только после поражения, нанесенного ему Ярославом у Любеча, однако всё это относится к области догадок. Между тем, вопрос этот связан не только со «Сказанием…», но и с текстом, который предшествовал включению в ПВЛ Повести об убиении Бориса и Глеба, поскольку в ней уже зафиксирована именно такая расстановка сил. Очень похоже, что она потребовала и значительной переработки (адаптации) рассказа о Ярославе и варягах в Новгороде, который представлен во фрагментарном виде, как и текст ст. 6524/1016 г., являющийся естественным его продолжением, известный в двух версиях — киевской [Ип., 129] и новгородской [НПЛ, 15 и 174–175], где у Святополка оказывается воевода Владимира «Волчий Хвост», упомянутый в ст. 6492/984 г. о походе на радимичей [Ип., 71] тем же «краеведом».
На этом странности не кончаются. Трудно понять причину, по которой автор, приведя Ярослава в Киев после Любечской битвы, посчитал нужным указать его возраст («бе же тогда Яро-славъ лет…»), который в Ипатьевском списке «по соскобленному» читается как «18», в Хлебниковском и Погодинском — «28», тогда как, исходя из итоговой цифры в 76 лет к моменту смерти в 1054 г., Ярославу к моменту вступления в Киев должно было быть 38 лет. В таком случае наличие во всех вариантах правильной цифры единиц — «8» — свидетельствует о попытках «омоложения» Ярослава позднейшими редакторами, старавшимися оправдать рождение у него первого сына только в 1020 г., что допустимо для 22-летнего князя, но совершенно невероятно для 42-летнего. Между тем, преклонный возраст Ярослава именно в этих пределах к моменту смерти подтверждается исследованием его скелета, равно как и сведениями о его врожденной хромоте («что приидосте с хромьцемь симь» [Ип., 129]) в результате подвывиха тазобедренного сустава[82].
Статья 6526/1018 г., содержащая рассказ о поражении Ярослава Болеславом I на Волыни, на р. Буг (в результате чего Свя-тополк смог вернуться на киевский престол, где пробыл не более года[83], после чего был окончательно изгнан Ярославом), занимает особое место в творчестве «краеведа-киевлянина». В ней достаточно явственно проступают использованные им тексты новгородского происхождения («посадникъ Костянтинъ, сынъ Добрынин», сбирание «скота» для варягов), завершение ранее обозначенных сюжетных линий, например, с Настасом Корсунянином, которого Болеслав уводит в Польшу, и даже собственные впечатления о неприязни киевлян «к ляхам», пришедшим с Болеславом II в Киев в 1069 г., которые он использовал, чтобы нарисовать картину бегства из Клева Болеслава I, что впервые подметил А. А. Шахматов[84]. Особый интерес вызывает здесь появление у Ярослава «кормильца и воеводы Буды» («и бе оу Ярослава корьмилець и воевода Боуды; и нача Буды оукаряти Болеслава, глаголя, да что ти пропоремь трескою чрево твое толъстое, бе бо великъ и тяжекъ Болеслав, яко ни на кони не моги седети, но бяше смысленъ» [Ип., 130]), описанного в столь типичных для «краеведа» выражениях, что сразу приводит на память созданного им же «воеводу Блуда» у Ярополка, задачей которого было предать его в руки Владимиру, после чего тот исчезает так же, как теперь — «Буды».
Как мне представляется, все эти наблюдения позволяют решить вопрос и о принадлежности перу «краеведа» новеллы о битве Ярослава на Альте со Святополком, находящейся также в составе «Сказания о Борисе и Глебе», причем представленной менее исправным текстом[85], чем в ПВЛ. Обычные для «краеведа» обороты («бе же пятокъ тогда», «есть же могила его в пустыне той и до сих дней»[86]) и характерный для него комментарий с ветхозаветными примерами, наличествующими и в тексте «Сказания…» (которое дважды отразилось в ПВЛ — сначала в композиции и структуре повествования о Ярополке, Владимире и Ярославе, и вторично в виде переработанной «Повести об убиении…», разорвавшей текст ст. 6523/1015 г.), в ПВЛ, оставляют открытым вопрос о первоисточнике данной статьи, которая могла быть написана в связи с построением Владимиром (Мономахом) посвященной Борису церкви на Альте в 1117 г. [Ип., 285], а затем была инкорпорирована обеими произведениями. Тот же вопрос встает и по поводу рассказа о перенесении мощей Бориса и Глеба в 1072 г., принадлежащего, скорее всего, перу «краеведа», более полный текст которого сохранился на этот раз не в ПВЛ [Ип., 171–172], а в Сказании чюдесъ святою страстьрпьцю христовоу Романа и Давида[87].
Современный исследователь лишен возможности хотя бы приблизительно представить объем источников, освещавших деятельность Ярослава до работы «краеведа». Однако столкновение Ярослава с Мстиславом в битве при Листвене позволило «краеведу» предпослать рассказу о нем под 6530/1022 г. новеллу о единоборстве Мстислава с Редедей, впервые введя в ПВЛ известия о Тмуторокане и о построенной там церкви Богородицы («яже стоить и до сего дни вь Тмуторокане»), вокруг которой будущий печерский игумен Никон создал монастырь[88], а затем и рассказать о приходе Мстислава к Киеву. Сочетание этих двух сюжетов, первый из которых был почерпнут им, скорее всего, из того же источника, что и рассказ об избиении варягов новгородцами «на дворе парамони», а второй — из рассказов о Тмуторокане одного из персонажей, отмеченных «тмутороканскими известиями» под 6572/1064–6574/1066 гг., или даже самого Никона, демонстрирует еще раз литературную виртуозность «краеведа», одинаково использовавшего тексты своих предшественников, рассказы современников и мелкие хроникальные заметки, вроде заметки 6539/1031 г., в которой сообщается о расселении «по Рси, и суть и до сего дни» пленных поляков, выведенных из Польши Ярославом.
Признание за «краеведом-киевлянином» авторства новеллы о Мстиславе и, соответственно, содержащегося в ст. 6542/1034 г. краткого портрета-характеристики Мстислава («бе же Мьстиславъ дебелъ теломъ, чермен лицемь, великома очима, храбръ на рати и милостивъ, и любяше дружину по велику, а имения не щадяще, ни питья ни ядения не браняше» [Ип., 138]), положенного в Чернигове «вь церкви святого Спаса, юже создалъ самъ, бе бо вьздано ея при немь вьзвыше яко и на коне стоячи рукою досячи» [Ип., 138], приводит к заключению о принадлежащих ему же других трех таких же кратких портретов умерших князей в ст. 6574/1066 и 6586/1078 гг. — Ростислава Владимировича, отравленного в Тмуторокане («бе же Ростиславъ мужь добръ на рать, вьзрастом же лепъ и красенъ лицемь, милостивъ оубогимъ» [Ип., 155]), Глеба Святославича («бе же Глебъ милостивъ на оубогыя и страньнолюбивъ, тщанье имея къ церквамъ, теплъ на вероу и кротокъ, взоромъ красенъ» [Ип., 190–191]) и Изяслава Ярославича («бе же Изяславъ мужь взоромъ красенъ, теломъ великъ, незлобивъ нравомь, кривды ненавидя, любя правду, клюкъ же а немь не бе, ни льсти, но прость оумомъ, не воздая зло за зло» и пр. [Ип., 193]), причем портрет последнего сопровождается настоящим панегириком. Схожей краткой характеристикой, однако без описания физического облика, был награжден и Ярополк Изя-славич («блаженный князь Ярополкъ кротокъ, смиренъ, братолю-бивъ и нищелюбець, десятину дая от всихъ скоть своихь святей Богородици и от жита на вся лета» [Ип., 198]). И хотя последующие описания смерти князей, в том числе и Всеволода Ярославича, в имеющихся списках ПВЛ лишены подобных характеристик, их наличие в Истории Российской В. Н. Татищева позволяет предполагать здесь не смену стиля или автора, а всего только опущение их позднейшими редакторами и переписчиками.
Особенный интерес вызывает то обстоятельство, что тождественный по стилистике портрет св. Глеба оказывается приложен к «Сказанию о Борисе и Глебе» в Успенском сборнике XII–XIII вв.: «сь оубо благоверьныи Борисъ, благого корене сын, послушливъ отцю бе, покаряя ся при всемь отцю; телъмь бяше красьнъ, высокъ, лицьмь кроуглъмь, плечи велице, тънъкъ въ чресла, очима добраама, веселъ лицьмь… рода мала и оусъ младъ бо бе еще; светя ся цесарьскы, крепъкъ телъмь, вьсячьсы оукрашенъ, акы цветь цветыи въ оуности своей; в ратьхъ хъръбръ, въ съветехъ моудръ, и разоумьнъ при вьсемь, и благодать божия цветяше на немь»[89], еще раз напоминая о возможности создания «Сказания о Борисе и Глебе» автором, работавшим над ПВЛ.
Завершение цикла новелл о Борисе и Глебе потребовало от «краеведа» использования «остаточных сюжетов»[90] как, например, битвы с печенегами «на месте, идеже есть ныне святая Софья, митрополья Роуская; бе бо тогда поле вне града», что, с одной стороны, позволило упомянуть любимую ему Сетомлю (под 6542/1034 г.) [Ип., 138–139], а с другой — написать панегирик Ярославу, построенный на многообразных сравнениях его деятельности с деятельностью Владимира, не упустив при этом раскрыть символическое значение его градостроительной и храмоздательной деятельности: «сии же премудрый князь Ярославъ того деля створи Благовещение на вратех, дать всегда радость градоу тому святым благовещениемь Господнимь и молитвою святыя Богородица» [Ип., 139].
Можно полагать, что «краеведу-киевлянину» принадлежит и восторженный гимн «оучению книжному» и книгам: «се бо суть рекы, напаяющи вселенную всю, се суть исходяща мудрости; книгамъ бо есть неищетная глубина» и пр. Устроение монастырей святого Георгия и святой Ирины в Киеве, за которым находится «могила Дирова», как это было упомянуто еще в ст. 6390/882 г. о захвате Киева Олегом, украшение Софии Киевской, умножение церковных школ, «понеже тому есть поручено Богомъ», — всё это можно посчитать заключительным аккордом к повествованию о Ярославе, если бы не наличие кратких хроникальных записей о событиях последующих десятилетий, которые частично вошли в новеллы, а частично заполнили разрывы «пустых лет», причем их становится всё меньше по мере приближения к событиям, которые он описывал уже как современник.
Одним из первых таких примеров является ст. 6552/1044 г., где в числе прочих кратких известий сообщалось о вокняжении Всеслава Брячиславича, князя полоцкого, о котором «краевед» не преминул сообщить, что он рожден был от волхования, родился в «сорочке» («язвено»), которую «носил до смертного дня на собе» и «немилостив бысть на кровопролитье» [Ип., 143]. Поскольку Всеслав умер 14.4.1101 г., эту дату можно было бы посчитать в качестве terminus post quern работы «краеведа». Однако в Лаврентьевском списке сохранился более исправный текст, содержащий почерк «краеведа», в котором говорится, что «язвено» «носить Всеславъ и до сего дне на собе, сего ради немилостивъ есть на кровьпролитье» [Л., 155], подтверждая предположение, что запись была сделана еще до смерти Всеслава в последней четверти XI в.
Другой пример, когда краткая заметка предшественника побудила «краеведа» к помещению за ней первой части «Жития Феодосия», может служить ст. 6559/1051 г. о поставлении в святой Софии митрополитом Илариона, руками которого на холме, «кде ныне ветхыи манастырь Печерьскыи <…> бе бо ту лесъ великъ», была ископана первая «печеръка» в 2 сажени, куда пришел будущий первый его игумен Антоний и от которой получил свое начало сам Печерский монастырь.
Текст этот впервые со всей остротой ставит вопрос об идентификации «краеведа» и Нестера/Нестора, которому без сомнения принадлежит и сама история Печерского монастыря, продолженная под 6582/1074 г. рассказом о его черноризцах и успении Феодосия, а под 6599/1091 г. — об обретении мощей Феодосия. Принадлежность всех трех новелл Нестеру/Нестору удостоверяется единым стилем повествования от первого лица, биографическими подробностями и наличием имени Нестера/Нестора в этих новеллах, вошедших в состав «Жития Феодосия» Успенского сборника XII–XIII вв и Патерика Киево-Печерского монастыря. Вместе с тем, на возможность идентификации «краеведа» и Нестера/Нестора указывает синтагма «до сего дне», присутствующая в тексте ст. 6559/1051 г. («исъкопаша печеру велику, и церквь, и келья, яже суть и до сего дни»; «в ней же лежать мощи его и до сего дни» [Ип., 145 и 146]) и ст. 6582/1074 г. («и есть манастырь святое Богородице на Болдинахъ горахъ и до сихъ днии» [Ип., 185]).
Это последнее использование данной синтагмы, датируемое не ранее середины 90-х гг. XI в., может быть объяснено по-разному, однако проще всего думать, что переход к более близким по времени сюжетам сделал ненужным такое дистанцирование, как и приурочение событий к современной автору топографии Киева, т. е. свидетельствуя скорее об одном, нежели о двух авторах, подтверждением чему может быть и сохранение повествования от первого лица вместе с биографическими подробностями последующих сюжетов. К ним относится рассказ о нападении половцев в 6604/1096 г. на Печерский монастырь, где указано, что в это время «намъ сущимъ по кельям почивающимъ по заутрени <.. > нам же бежащимъ за домъ монастыря, а другымъ оубегшимъ на полате» [Ип., 222], а также краткий, но теплый панегирик под 6614/1106 г. «старцу Яню» (отнюдь не «Вышатичу», который в то же лето гнался за половцами до Дуная): «В се же лето преставися Янь старець добрый, живъ леть 90, въ старосте мастите; живъ по закону Божию, не хужии первыхъ праведникъ, оу него же азъ слышахъ многа словеса, яже вписахъ в летописиць; бе бо мужь благь и кротокъ, и смеренъ, отгребаяся от всякоя вещи, его же и гробъ есть в Печерьскомь монастыре оу притворе, идеже лежить тело его, положено месяца июня въ 24» [Ип., 257]. Поскольку о дружбе Феодосия с семьей этого «Яня» (и, таким образом, о своей с ней дружбе) под 6599/1091 г. рассказывал «ученик Феодосия», в котором у нас есть все основания видеть Нестера/Нестора, эта заметка опять поднимает вопрос об идентификации его с «краеведом».
В чем здесь сложность?
Главным препятствием на пути такого отождествления «ученика Феодосия», как рекомендует себя автор новеллы об обретении его мощей [Ип., 204], с автором «Жития Феодосия» в том виде, в котором оно известно в Успенском сборнике XII–XIII вв. и в Патерике Киево-Печерского монастыря, оказываются необъяснимые противоречия упоминаемых фактов, систематизированные в последнее время А. Г. Кузьминым[91]. Действительно, эти расхождения необъяснимы, если полагать зависимость текста ПВЛ от редакции «Жития…» Патерика Киево-Печерского монастыря или даже Успенского сборника. Однако их можно объяснить позднейшими переработками[92], особенно ярко проступающими в лексике и стилистике этих текстов, сохранивших очень мало общего с тем, что мы находим в ПВЛ. Наоборот, отсутствие имени автора в текстах ПВЛ и ряд неизбежных сокращений для использовании этих текстов в «летописце», над которым, как свидетельствует сохранившаяся фраза в списке Воскресенской летописи «азъ же грешный, иже и летописание се въ то время писахъ, вземъ мотыку, начахъ прилежно копати»[93], работал Нестер/Нестор, дает все основания рассматривать «краеведа» в качестве его alter ego. Однако не будем торопиться.
Смена сюжетов, обусловленная переходом повествования к событиям более близкого к рассказчику времени, означает и смену примет, на которые может опираться исследователь ПВЛ. Таким ориентиром, начиная со смерти Ярослава в 6562/1054 г., становится, в первую очередь, выделение его сына Всеволода указанием, что тот «бе бо любимъ отцемь паче всея братья» [Ип., 150]. Последнее может свидетельствовать не только о действительном факте (младший, т. е. последний сын у престарелого отца безусловно становится любимцем), но и о личном расположении автора ко Всеволоду, что позднее получает свое выражение в написанном им панегирике этому князю под 6601/1093 г.: «Сии благоверный князь Всеволодъ <…> любимъ бе отцемь своимъ; яко глаголати отцю его к немо: сыну мои, благо тобе, яко слышу о тобе кротость и радуюся, яко ты покоиши старость мою; аще ти Богъ подасть прияти власть стола моего по братьи своей с правдою а с ненасильемь, то егда Богь отведеть тя от житья твоего, то ту ляжеши, идеже азъ, оу гроба моего, понеже люблю тя паче братья твоея» [Ип., 207–208], — симпатия, которая в последующем переходит у автора и на сыновей Всеволода, Владимира и Ростислава.
Вместе с тем, в описании княжеских похорон у этого автора прослеживается определенное клиширование, впервые встреченное при описании похорон Ярослава: «Всеволодъ же спрята тело отца своего, вьзложивъ на сани и повезоша Кыеву, Попове по обычаю песни певше, и плакашеся по немь людье»[94] [Ип., 150–151]. Эти «обычныя песни», т. е. обрядовые, впервые появляются при описании киевской Софии, созданной Ярославом («в ней же обычныя песни Богу вьздають в годы обычныя» [Ип., 141]), затем при описании погребения Всеволода в 6601/1093 г. («вземше тело его с обычними песми и положиша оу святой Софьи» [Ип., 208]), Ростислава Всеволодовича в том же 6601/1093 г. («и песни обычныя певше, и положиша и въ церкви святое Софье, у отца своего» [Ип., 212]), Святополка Изяславича в 6621/1113 г. («и плакашеся по немь бояре и дружина его вся, певше над нимь обычныя песни» [Ип., 275]), и Владимира Всеволодовича в 6634/1126 г. («и спрятавше тело его, положиша у святей Софье, въ отьца Всеволода, певше обычныя песни над нимъ» [Ип., 289]), после чего данная синтагма исчезает из летописи.
Другой возможной приметой оказывается написание имени «Иван» (при «Иоан/Иоанн» в дополнениях), одинаково характерное как для «краеведа», так и для «ученика Феодосия», причем протяженность его бытования в летописи со 6582/1074 по ст. 6632/1024 г. совпадает с использованием клише «обычныя песни».
Наличие мелких фактографических заметок между 6563/1055 и 6571/1063 гг. отмечает переход от ретроспективных сюжетов, явившихся следствием переработки имевшихся у летописца более ранних текстов, к сюжетам, которым «краевед» был сам если и не свидетелем, то современником. В первую очередь, это касается компактной группы известий 6572/1064–6574/1066 гг. о событиях в Тмуторокане, о которых «краевед», будучи монахом Киево-Печерского монастыря, мог узнать как от игумена Никона до его смерти в 1088 г., так и от знакомых ему участников событий, начиная с Порея, Вышаты, Яна Вышатича, Чудина и кончая самим Святославом Ярославичем, посещавшим Печер-ский монастырь. Эти «тмутороканские известия», сохранившиеся в ПВЛ, похоже, далеко не в полном своем объеме, содержат имена киевлян, с которыми читатель встречается в последующих рассказах о событиях в Киеве и в его окрестностях, в ряде случаев переданных с конкретностью очевидца. Речь идет здесь не только о «детище, вьвержено в Сетомле», которого «позоровахомъ и до вечера»[95], но, в первую очередь, о волнениях в Киеве конца 60-х годов, переданных им со слов очевидца, находившегося рядом с Изяславом, когда на княжий двор ворвались мятежные киевляне: «а кьнязю изо оконца зрящу и дружине стоящи оу князя; рече Тукы, Чюдиновь брат, Изяславу: видиши, княже, людье вьзвыли; поели, ать блюдуть Всеслава» [Ип., 160].
Брата Туки, Чюдина, «краевед» не оставит упомянуть и под 6580/ 1072 г. в связи с переносом в новую церковь мощей Бориса и Глеба, причем упомянуть именно по-свойски, что «бе бо тогда держа Вышегородъ Чюдинъ, а церковь — Лазорь», поскольку им не нашлось места в описании церемонии. Наконец, и «Тукы, Чюдинъ брать», и «Порей», бежавший некогда с Вышатой в Тму-торокан, названы им в числе павших в битве при Сожице 25 августа 6586/1078 г. Это последняя горстка имен, благодаря разнообразным комментариям «краеведа», протягивает невидимые нити от сюжетов середины X в. к концу XI в., цементируя повествование, и, вместе с тем, позволяет высказать предположение, что автор был связан с ними, быть может, но только узами знакомства, но и близкого родства, будучи представителем киевской аристократии. Косвенным образом это подтверждают и оброненные выше замечания «ученика Феодосия» о старце Яне и его жене Марии, с которыми был дружен как Феодосии, так, судя по всему, и сам автор, бывавший в их доме.
Действительно, начиная с 60-х гг. XI в., т. е. с годов детства «краеведа» (если в 1072–1073 гг. ему было 17 лет), читатель вступает в «его собственное время», заполненное множеством событий, причем основное внимание «краеведа» направлено не столько на монастырские дела, сколько на борьбу князей за власть — сначала внутри «триумвирата Ярославичей», затем между старшими и младшими князьями, и всё это на фоне обостряющихся отношений Киева и Степи. Именно теперь наиболее определенно выявляются симпатии и антипатии «краеведа», выступающего безусловным приверженцем сначала Изяслава Ярославича (с которым связана семья Тукы и Чудина), затем — Всеволода Ярославича и, наконец, — Владимира Всеволодовича (Мономаха). Наоборот, ни Святослав Ярославич, ни его сыновья, приводящие половцев в борьбе за отцовское наследие, не пользуются его симпатией и поддержкой, хотя он и не отрицает их прав на свою долю «в Руской земле».
Время жизни и работы «краеведа-киевлянина», как мне кажется, отмечено в ПВЛ также его повышенным интересом к необычным явлениям природы («детище» в Сетомли), различного рода небесным знамениям (солнечным и лунным затмениям, галло, полярным сияниям) и чудесам, а также острым любопытством к миру языческих верований, проявляющемуся в народных толках и выступлениях «волхвов», причем всему этому он пытается найти объяснение в книгах[96]. Первую такую заметку, сообщающую о рождении Всеслава Брячиславича «от волъхвования», читатель обнаруживает под 6551/1043 г., а первое природное «знамение не на добро» о течении Волхова вспять — под 6571/1063 г. с указанием на события 1067 г.
Ретроспективный характер таких записей спустя много лет после событий подтверждается как отказом автора точно датировать астрономические события, заметив только, что они произошли «в та же времена» (под 6573/1065 г. указана комета Галлея 1066 г. и частичное солнечное затмение 22.9.1066 г.[97]), так и фразой «посемъ же быша усобице многы и нашестви поганых на Руськую землю» [Ип., 153], отдаляющей на десятилетия момент записи от изложенного факта. Воспоминание об этих событиях дало возможность автору, приведя обширную выписку подобных чудес из Хронографа[98], завершить статью указанием, что «знаменья бо вь небеси, или вь звездах, или вь солнци, или птицами, или етеромъ чимъ, не благо бываеть, но знамения сицева на зло бывають: или проявление рати, или гладу, или на смерть проявляеть» [Ип., 155].
Попытка М. Х. Алешковского, опираясь на такое толкование, использовать оценку знамений «не на добро» или «ово на зло, ово на добро» для «расслоения» текста ПВЛ, усваивая их разным авторам[99], оказывается не корректной уже потому, что в приведенных им примерах «на добро» он указывает явления ангельские, тогда как к противоположным отнесены все явления, нарушающие мировой порядок или же привязанные к последующим событиям, не позволяющим толковать их иначе. Так, моровая язва в Полоцке в 6600/1092 г. сопровождалась видением «конных бесов» и знамением на небе в виде круга, пожарами лесов и болот и «ратью от половець отовсюду» [Ип., 206]. «Не на добро», со ссылкой на «дни Антиоховы», было истолковано и солнечное затмение 6621/1113 г., за которым последовала смерть Святополка Изяславича и волнения в Киеве, в результате чего киевский престол занял Владимир Всеволодович (Мономах) [Ип., 274–276]. Но когда за солнечным затмением 6623/1115 г. последовала смерть Олега Святославича, эти два события не были поставлены им в причинно-следственную связь [Ип., 282], точно так же как и ранее отмеченное им затмение, внесенное в качестве дополнения к новелле 6599/1091 г. («в се же лето бысть знаменье въ солнци: погибе, мало ся его оста, акы месяць бысть в часъ 2 дне, месяца мая въ 21» [Ип., 205]), правильность указания на которое подтверждено было Д. О. Святским[100].
Между тем, описывая много времени спустя знамения «в луне и солнце» февраля 6610 (т. е. уже 1103) г. автор вынужден был самим течением событий оговорить, что «сия видящи знаменья, благовернеи человеци съ въздыханьемь моляхуся Богу съ слезами, дабы Богъ обратилъ знаменья си на добро (т. е. изначально предполагая в них предызвещение зла. — А. Н.): знаменья бо бывають ово на добро, ово же на зло; яко и си знаменья быша на добро» [Ип., 252]. Подтверждением такого заключения («якоже скажемъ въ пришедшее лето») стал рассказ 6611/1103 г. о походе князей на половцев под Сутин, ознаменованный полной победой русских князей.
Таким образом, перед нами не различное отношение к знамениям, а их истолкование по последствиям, так что единственным изначальным знамением «на добро» можно посчитать только огненные столпы над могилой Феодосия в момент обретения его мощей и накануне событий, описанных в новелле о «походе 1113 г.», о чем я скажу ниже.
Не меньше, чем знамения, интересовали «краеведа» рассказы о «волхвах», выступающих одновременно и против «нарочитой чади», и против христианской Церкви. Трудно сказать, откуда был заимствован сюжет о движении волхвов в Суздальской земле, отмеченный «краеведом» под 6532/1024 г.; скорее всего, он почерпнул его из рассказа «старца Яна» (позднее какой-то переписчик усвоил ему отчество «Вышатич»), который рассказывал ему о своем столкновении с волхвами на Шексне в 1071 г. и об одновременном столкновении с ними Глеба Святославича в Новгороде [Ип., 164–171]. Правомерность разделения двух одноименных персонажей — «старца Яня» и «Яна Вышатича» — подтверждает тот факт, что Вышата, выступавший воеводой Ярослава в 6551/1043 г. и бежавший в 6571/1064 г. с Ростиславом в Тмуторокан, вряд ли мог иметь сына, которому в 6614/1106 г. было 90 лет (т. е. родившегося еще в 1016 г.) и за несколько недель перед смертью «угонивьше половце до Дуная» [Ип., 257].
Время, сюжеты, а, главное, писательский опыт незаметно меняют стиль и фразеологию «краеведа-киевлянина», что воздвигает существенные препятствия на пути исследователя, пытающегося и далее выделить принадлежащие ему тексты. И всё же можно думать, что его перу принадлежит не только рассказ о ляхах и Болеславе II ст. 6577/1069 г., отразившийся в новелле о Болеславе I под 6526/1018 г., но и рассказ ст. 6580/1072 г. о переносе мощей Бориса и Глеба в новую церковь «юже здела Изяславъ, яже стоить и ныне», дошедший в составе ПВЛ в сокращенном виде, тогда как полный его текст представлен в «Сказании чюдес Романа и Давыда»[101]. Свое логическое завершение этот рассказ получает в ст. 6581/1073 г. о распаде «триумвирата Ярославичей», где читатель находит очередное напоминание о тщете богатства и прямой укор Святославу Ярославичу, преступившему «заповедь отьню, паче же и Божию; великъ бо грехъ преступати заповедь отца своего» [Ип., 173], что одновременно связывает эту статью с «завещанием Ярослава» под 6562/1054 г. и с последствиями нарушения заповеди Сима, Хама и Афета «не преступати никомуже въ жребий братень» [Ип., 4].
Остается только гадать, почему последующие годы княжения Святослава Ярославича практически не получили отражения в летописании. На мысль о дефектности в этой части архе-типного списка ПВЛ, отразившегося во всех известных ее изводах, наводит ст. 6585/1077 г., касающаяся ситуации в Чернигове и загадочного явления «Бориса», который потом «бежа Тмутороканю к Романови». Последующий текст, отмеченный смертью Глеба Святославича, гибелью многих близких автору людей в битве на Сожице и таинственной смертью Изяслава Ярославича «на Нежатини ниве», равно как и посвященный ему удивительный по искренности и проникновенности панегирик, безо всякого сомнения принадлежат «краеведу», точно так же как и рассказ о Ярополке Изяславиче, разнесенный позднее под 6593/1085 и 6695/1087 гг. Последний любопытен не только теплотой произнесенных слов, что необычно для второстепенного, «младшего» князя, тем более выступавшего против Всеволода Ярославича, но и типичным для «краеведа» (и «ученика Феодосия») наименованием киевского митрополита Иоанна — «Иваном», как во всех его предшествующих текстах.
Если до этого момента работа «краеведа-киевлянина» представала, главным образом, в виде отдельных новелл, сохранившихся в составе ПВЛ под тем или иным годом, то, начиная со ст. 6601/1093 г., открывающейся рассказом о смерти Всеволода Ярославича с панегириком-оправданием покойного его болезнью («неведущю у болезнехъ своихъ») и вокняжением в Киеве Святополка Изяславича, перед исследователем явственно проступает единый массив «хроники княжения Святополка», написанной, однако, с неприязненных к нему позиций[102].
Оснований для подобного отношения к этому князю было достаточно. Уже тот факт, что пришедших к нему «с миром» половецких послов Святополк Изяславич, «не здума с болшею дружиною отнею и стрыя своего, но светъ створи с пришедшими с нимь <…>всажа в погребъ», самонадеянно развязав кровопролитную войну, в которой вся Киевская земля оказалась разорена и погиб Ростислав Всеволодович на Стугне, не мог заслужить симпатии ни киевлян, ни летописца. Таким же оказалось продолжение, когда в 6603/1095 г. по наущению Святополка Владимир Всеволодович (Мономах) организовал убийство половецких ханов, Итларя и Китана, пришедших на переговоры, после чего был совершен набег на их беззащитные вежи и «полониша скоты, и кони, и вельблюды, и челядь». Тем самым Святополком и Владимиром было положено начало усобицы с Олегом Святославичем, отказавшимся выдать или убить находящегося у него «Итларевича» [Ип., 209–219].
Но кому принадлежит «хроника Святополка»?
С особой остротой этот вопрос встает при анализе «Повести об ослеплении Василька теребовльского», которую можно рассматривать в качестве естественного продолжения хроники княжения Святополка Изяславича в Киеве. Основанием для этого является непосредственно предшествовавший событиям (и прямо связанный с ними) княжеский съезд в Любече 6605/1097 г., который подвел итоги предшествующих усобиц, явившихся следствием смерти Всеволода Ярославича и вокняжения Святополка в Киеве. Столь четкая структурная связь сюжетов, предстающих глазу читателя единым произведением, хотя и разнесенным по годам и разорванным заметками о прочих событиях этого времени, поднимает неизбежные вопросы об авторе этой хроники, времени ее написания и появления в составе ПВЛ.