72065.fb2
Рассматривая ошибочность мнения о существовании «3-й редакции ПВЛ», я показал несостоятельность попыток приписать как ее, так и собственно «Повесть об ослеплении…», выступающему в ней от первого лица Василию, наместнику Святополка во Владимире Волынском. Однако есть ли какие-либо свидетельства в пользу того, что «Повесть об ослеплении Василька» принадлежит перу «краеведа», помимо факта ее органической связи с «хроникой Святополка» в целом? Такой бесспорной приметой мне представляется рассказ о депутации киевлян к Владимиру Всеволодовичу (Мономаху) с просьбой пощадить Киев и Святополка от разгрома, в которой приняли участие митрополит Николай и «Всеволожаа», мачеха Владимира, ибо он, как написал автор, «чтяшеть бо ю, яко матерь, отца ради своего, бе бо любимъ отцю своему повелику в животе и по смерти, и послуша, яко матере» [Ип., 238]. Такой пиетет к памяти отца, любимцем которого был Владимир, позволяет с известными оговорками отнести и всю повесть на счет «краеведа», поскольку, описывая процесс ослепления, автор говорит, что у Василька было порезано лицо, «и есть рана [та] на Василке и ныне» [Л., 261].
Между тем, сомнения вызывает в данном случае не стиль, не позиция автора, поскольку все его симпатии на стороне, противоборствующей Святополку и Давыду, а реакция русских князей на сам факт ослепления, как если бы никто из них не знал истории Бориса и Глеба: «Вълодимеръ же слышавъ, яко ять есть Василко и ослепленъ, оужасася и въсплакася вельми, рече: сего не было есть оу Русьскои земли ни при дедехъ нашихъ, ни при отцихъ нашихъ сякого зла» [Ип., 236]. Такая оценка ситуации, причем под пером автора, переработавшего «Сказание… Бориса и Глеба» для ПВЛ, может быть объяснена или полемическим запалом автора, оставившего в стороне историю двух мучеников, или тем обстоятельством, что «Сказание… Бориса и Глеба» было написано после повести об ослеплении Василька, и, безусловно, после смерти Святополка Изяславича, имевшей место в 1113 г.
Впрочем, если в повести князья не помнят историю Бориса и Глеба, то этого нельзя сказать об авторе. Собственно говоря, Святополк Изяславич на протяжении всей «хроники» (а сейчас понятно, почему повесть об ослеплении нельзя вырывать из ее контекста) показан крайне негативно. Он держит совет с «несмысленими» и не слушает «смысленных», развязывает кровопролитную войну с половцами из-за собственного самомнения и упрямства, в результате чего гибнет младший сын Всеволода и оказывается разорена Русь, избивает заложников и послов, не радеет о строении нового храма Бориса и Глеба, но главное — участвует в ослеплении Василька.
И вот здесь, при сравнении «Повести об ослеплении Василька» с «Повестью об убиении Бориса и Глеба», у читателя возникают любопытные ассоциации как потому, что главный злодей обоих произведений носит имя «Святополк», так и потому, что его пособники тоже имеют своих двойников. Если князя Глеба зарезал «повар, именемъ Торчин», то Василька теребовльского слепит «Торчин, именем Берендеи, овчюхъ Святополчь», точно также, как вышгородский «боярец Путьша» (по всей видимости, вышгородский тысяцкий), посылаемый Святополком Владимировичем на Альту убить Бориса, у читателей первой четверти XII в. невольно должен был ассоциироваться с киевским тысяцким Путятой, чей двор после смерти Святополка Изяславича в 1113 г. был в первую очередь разграблен киевлянами [Ип., 275]. Сейчас я затрудняюсь сказать, как соотносятся друг с другом эти факты, но поскольку события 1097 г. должны были быть лучше известны читателям ПВЛ, чем события 1015 г., невольно возникает мысль, что ситуация конца XI в. с ее действующими лицами была использована не ранее третьего десятилетия XII в. для литературного воссоздания другой, более древней, а не наоборот.
Только в этом случае повесть об ослеплении Василька в составе всей «хроники Святополка» могла предшествовать «Сказанию… Бориса и Глеба», чья переработка для ПВЛ оторвала панегирик умершему Владимиру от описания вокняжения Святополка, за которым первоначально следовал рассказ о конфликте варягов с новгородцами и последних — с Ярославом. Всё это, на мой взгляд, делает приемлемой версию о создании «хроники Святополка» со входящей в нее «повестью об ослеплении» всё тем же «краеведом-киевлянином» или «учеником Феодосия».
Еще одним литературным произведением, написанным много позднее происходивших событий и не связанным непосредственно с «хроникой Святополка», хотя оно и вставлено в ПВЛ под 6618/1110–6619/1111 гг., оказывается рассказ о победоносном походе русских князей на половцев, который с таким же успехом можно назвать рассказом о знамении в Печерском монастыре или об ангелах, поскольку «коемуждо языку ангелприставлен» и «да соблюдають куюжьдо землю, аще суть и погани». Из этого обширного рассуждения с примерами следует весьма рациональный вывод, что «аще Божии гневъ будеть накую оубо землю бранью, то онои земли ангелъ не вопротивится повеленью Божью, яко <…> и на ны иавелъ Богь грехъ ради нашихъ иноплеменникы поганыя, и побеждахуть ны повеленьемъ Божьимъ» [Ип., 262–263]. Его самостоятельное значение для чтения или произнесения в качестве поучения слушателям определяется, во-первых, использованием различных литературных источников[104], среди которых присутствует и «Книга Иосиппон», как то определил Н. А. Мещерский[105], а, во-вторых, безусловными заимствованиями из текста собственно ПВЛ: описанием съезда князей в Долобске (из ст. 6611/1103 г.) [Ип., 252–253] и именами захваченных на Дону городов Сугрова, Шарукана и Балина (из ст. 6624/1116 г.).
Такая блестящая композиция, воспринимаемая большинством историков в качестве документальной записи, была возможна только спустя достаточно долгое время, быть может, даже после смерти Владимира Мономаха, когда в памяти живущих, в том числе и ее автора, смешались ежегодные походы[106]. Не случайно и то, что, если главным героем в этой повести выступает Владимир Мономах, вторым оказывается «брат Святополк», как и в описании реального похода 1103 г.
Неординарность такой коллизии определяется двумя моментами. На протяжении всего киевского («старшего») княжения Святополка Изяславича в ПВЛ подчеркивается ведущая роль Владимира Всеволодовича (Мономаха), что понятно из отношения к нему «краеведа», однако в какой-то момент в ПВЛ появляются заметки, позволяющие думать, что противостояние между киевским князем и Печерским монастырем закончилось после того, как он изгнал Давыда Игоревича «в ляхы» [Ип., 248]. Подлинное же примирение произошло, как видно, в 1107 г., поскольку под 6615 г. ПВЛ сообщает, что после победы на Хороле Святополк Изяславич пришел на заутреню «в Печерьскыи манастырь на оуспенье святыя Богородица, и братья целоваша… и тако бо обычаи имяше Святополкъ, коли идяше на воину или на море ли, поклонився оу гроба Феодосиева и молитву вземъ оу игумена сущаго» [Ип., 258]. Виновником примирения, судя по всему, следует считать игумена Феоктиста, сумевшего привлечь к Печерскому монастырю Святополка Изяславича, в результате чего имя Феодосия по представлению киевского князя и по указу митрополита Ни-кифора было внесено в общерусский синодик для поминовения.
И всё же Святополк остался для автора летописи «чужим князем», чья смерть не вызвала у него особого сожаления. Описав солнечное затмение 19 марта 6621/1113 г. и, по своему обыкновению, напомнив, что «се же бывають знаменья не на добро въ солнци и в луне», он подтвердил, что это знамение в солнце «проявляше Святополчю смерть», которую оплакивали только «бояре и дружина его вся». Смерть Святополка Изяславича, как видно, мало кем любимого (не случайно его вдова раздала монастырям, попам и убогим столько, что «дивились все люди»), вызвало волнения в Киеве, разграбление двора его тысяцкого и воеводы Путяты и «жидов», после чего киевский стол занял Владимир Всеволодович Мономах.
Сведения о событиях, последовавших за вокняжением Владимира в Киеве, не выходят за краткие отметки о смертях, свадьбах, перемещениях князей, однако в них появляется информация о новгородских делах Мстислава Владимировича, а затем и знаменитый рассказ о посещении «краеведом» Ладоги, где самым ярким его впечатлением стали «стеклянные глазкы», т. е. бусины, которые, по словам ладожан, просыпаются с большим дождем или «выполаскиваются» водами Волхова. Всё это побудило его собрать более ста таких бусин вместе с рассказами «видоков», ходивших «за самоядь», что там из «великих туч» выпадают «молодые веверицы» или «оленицы малые», которые и расходятся по земле. В свою очередь, такие сведения потребовали необходимого научного комментария, который он и представил во всем блеске своей эрудиции ссылками на «фронограф» Георгия Амартола, хронику Иоанна Малалы и Псалтирь[107], т. е. на тексты, которыми он пользовался в своей работе и ранее.
6623/1115 г. был ознаменован крупнейшим событием в общественной и церковной жизни киевской Руси — завершением строительства и освящением нового большого храма Бориса и Глеба в Вышгороде, куда 2 мая были торжественно перенесены из деревянной церкви в каменных раках мощи первых русских святых. Необязательные подробности рассказа позволяют заподозрить автора среди участников торжеств, хотя прямые указания в тексте отсутствуют, а завершение рассказа сообщением о Владимире (Мономахе), который спустя какое-то время «окова раце сребромъ и златомъ, такоже и комаре покова сребромъ и златомъ; имже покланяются людие, просяще прощения грехомъ» [Ип., 282], свидетельствует об интервале в несколько лет, отделяющем это событие от записи о нем. Между тем, в этом рассказе присутствует единственное в своем роде указание на «сребреникы», которые Владимир «повеле метать» в народ, дабы сдержать напор толпы, что с неизбежностью поднимает вопрос о том, что эти сребреники собой представляли.
Но когда Владимир «окова раце»? Согласно ПВЛ, это произошло после перенесения мощей князей-мучеников в новый храм, а согласно «Сказанию… Бориса и Глеба» — еще в 6610/1102 г.[108], что, похоже, является поздним вымыслом «во славу Мономаха».
Примечательно здесь и полное равнодушие, с которым тот же автор ПВЛ дополнил свой рассказ о торжествах двумя заметками, даже не попытавшись поставить их в связь друг с другом, — о затмении солнца, происходившем 23 июля 1115 г.[109], что позволило ему в последний раз пройтись по адресу «невегласов», и о последовавшей неделю спустя смерти Олега Святославича, к которому, как я уже заметил, он не испытывал никакой симпатии, как видно, по причине дружбы того с половцами.
Мне представляется, что на счет «краеведа» можно было бы отнести еще два или три рассказа: под 6624/1116 г. — о походе Владимира Мономаха на Глеба Всеславича минского; под 6631/1123 г. — о гибели Ярослава Святополчича, пришедшего «с угры и с ляхы и с чехы» под Владимир Волынский; под 6634/1126 г. — о смерти Владимира Мономаха и вокняжении в Киеве Мстислава Владимировича. В пользу этого свидетельствуют присущие ему стилистические обороты (напр., что над телом Владимира «певше обычныя песни», или размышления по поводу промысла Божьего в связи со смертью Ярослава Свято-полковича [Ип., 287–288]), однако утверждать этого не берусь.
Заканчивается ли на этом работа «краеведа-киевлянина», которому, как можно было убедиться, принадлежит основной массив текста ПВЛ, созданный им (или переработанный) в первой трети XII в.? Косвенным подтверждением последнему может служить большое количество мелких заметок под 6624/1116–6630/1123 гг., вводные синтагмы которых («в се же лето», «того же лета» и пр.) совпадают с дополнениями нашего автора. Всё это свидетельствует о несостоятельности гипотезы А. А. Шахматова о «галицкой летописи попа Василия» (он же «редактор Мстислава» Б. А. Рыбакова, он же «новгородец Василий» М. Х. Алешковского), «которая стала одним из источников Сильвестровской редакции ПВЛ»[110], а вместе с тем о «третьей редакции ПВЛ», основанной на ст. 6606/1096 г., и снимает искусственное ограничение текста ПВЛ рамками 1118–1119 гг. Последнее тем более правомочно, что сравнение последующих «погодных» статей Лаврентьевского и Ипатьевского списков показывают безусловное тождество их архетипа, претерпевшего большие или меньшие сокращения текстов, во всяком случае, до конца 40-х или начала 50-х гг. XII в. А это, в свою очередь, ставит перед исследователями вопросы о первоначальном объеме сочинения, именуемого «Повестью временных лет», его авторах и редакторах, а, равным образом, и о времени его окончательного сложения, которое вполне может переместиться в конец XII или даже в первые годы XIII в., как то показал А. Г. Кузьмин[111].
Так кто же он, «краевед» — «ученик Феодосия», Нестер/Нестор или лицо, нам еще неизвестное? Мне представляется, что проведенный анализ текстов позволяет отождествить его не только с «учеником Феодосия», но и с Нестером/Нестором, объясняя разницу в стиле и в изложении фактов между текстами ПВЛ, «Чтением о Борисе и Глебе» и «Житием Феодосия» в разных списках конъюнктурной и стилистической правкой последующих лет. Более того, выйти из заколдованного круга противоречий можно, лишь предположив, что за свою жизнь Нестер/Нестор, удовлетворяя заказчиков, создал несколько списков/редакций как «Жития Феодосия» (из которых самый ранний вариант был написан до перенесения мощей подвижника и сохранился в составе Успенского сборника[112], а поздний вошел в состав Патерика Киево-Печерского монастыря), так, по-видимому, и «летописца». Последний в своем первоначальном виде, скорее всего, состоял из кратких записей событий жизни самого монастыря, которые стали основанием для последующих дополнений и новелл о том же событии, что создает впечатление дублирования некоторых известий, когда после указания на факт следует развернутый рассказ об этом же событии.
Подтверждение такому объяснению можно найти в ст. 6599/1091 г., рассказывающей об обстоятельствах перенесения мощей Феодосия, при сравнении ее с соответствующим текстом «Жития Феодосия» по Патерику Киево-Печерского монастыря и текстом Воскресенской летописи, которая сохранила упоминание автора, что он «летописание се въ то время писахъ», отсутствующее как в ПВЛ, так и в «Житии…». Наличие данной синтагмы, органически входящей в контекст статьи
Воскресенской летописи, свидетельствует о ее выпадении из текста ПВЛ ранних списков, правленных, может быть, по «Житию Феодосия», в тексте которого она просто не могла существовать, поскольку обусловлена именно «летописанием сим», не имеющим никакого отношения к «Житию…». Другими словами, перед нами свидетельство одновременного существования разных редакций одного и того же текста, принадлежащих руке одного автора. Что же касается самого «летописания», то в данном случае Нестер/Нестор мог говорить только о его первом сокращенном варианте, т. е. летописи Киево-Печерского монастыря, как это считал Д. И. Абрамович[113], но никак не ПВЛ, сложение которой теперь следует вынести за пределы жизни этого печерского инока.
К такому заключению приводит тождество позиций «краеведа» и автора «Чтений…» в отношении того, что Русская земля не знала проповеди апостолов, получив «благовествование» через «словен» и «русов» от апостола Павла, что, в свою очередь, свидетельствует о завершении работы данного автора ранее появления в ПВЛ легенды о «хождении апостола Андрея».
В числе загадок, с которыми сталкивается исследователь текста ПВЛ, на первом месте стоит лексема «варяги», ставшая, по меткому замечанию одного историка, «кошмаром начальной русской истории». Действительно, трудно назвать сочинение, посвященное древней Руси, в котором не упоминались бы «варяги» и не предпринимались попытки так или иначе их истолковать, чтобы найти им место в историческом процессе сложения древнерусского государства и среди известных нам народов Европы. История этих попыток со стороны «норманистов» и «антинорманистов» достаточно подробно освещена в многочисленных историографических обзорах, охватывающих почти трехвековой период развития отечественной науки, из которых следует отметить работы В. А. Мошина[114], И. П. Шасколького[115], В. Б. Вилинбахова[116] и А. А. Хлевова[117]. К ним следует добавить специальные исследования последнего полувека — Х. Ловмянского[118], Г. С. Лебедева[119] и выгодно отличающиеся своей обстоятельностью работы А. Г. Кузьмина, посвященные выяснению варяжского этноса и занимаемого им места на географической карте Европы[120], и уже упомянутого В. Б. Вилинбахова[121].
Первое упоминание «варягов» в недатированной части ПВЛ находится в составе обширной вставки географического характера, расширяющей сведения о странах, почерпнутые из греческого источника, за счет выведения на сцену народов, населяющих Восточную и Северную Европу, «часть Афетову», где «ляхове же и пруси и чюдь приседать к морю Варяскому; по сему же морю седять варязи: семо — к востоку, до предела Симова; по тому же морю седять къ западу до земли Агляньски и до Волошьскые. Афетово же колено и то варязи: свеи, урмане, готе, русь, агляне, галичане, волхове, римляне, немце, корлязи, венедици, фрягове и прочии» [Ип.,4].
Оставим пока в стороне вопрос о времени появления этой вставки в тексте, взятом (прямо или опосредованно) из хроники Георгия Амартола[122], которая вводит нас в географию «варяжских племен», как очень метко охарактеризовал эти перечни М. Н. Тихомиров[123]. Что ляхи, пруссы и чудь (в первую очередь — ливы, которые были «морским народом») являются обитателями юго-восточного побережья Балтийского моря, не вызывает никакого сомнения. «Камнем преткновения» оказывается следующая фраза, согласно которой на восток Балтийское море продолжается «до предела Симова», будучи заселено «варягами» точно так же, как и к западу — до земли англов и франков, что вызывало неизменное удивление исследователей, предполагавших «отсутствие логики»[124], «порчу текста» и даже объяснение, что «варяги расселяются от Новгорода до Мурома по Верхней Волге, а Волга, как считал летописец, идет в „предел Симов“»[125].
Между тем, интерпретаторы данного фрагмента оставили без внимания наличие двух указаний древнего географа на место обитания «варягов» — «по сему же морю» и «по тому же морю», — которые не могут относиться к одному и тому же объекту (морю). Разгадку можно найти в тексте Амартола несколько выше данного фрагмента, где упоминается река Тигр, текущая «на полунощную сторону» «до Понтьского моря», к востоку от которого лежит «часть Симова» [Ип., 3]. Другими словами, до того, как текст был перебит и дополнен обширной вставкой, перечисляющей «вси языци», представленные, по-видимому, в качестве данников «руси», одно из мест обитания «варягов» указывалось на берегах Черного моря — «там к востоку, до предела Симова». А вот по берегам «сего, Варяжского моря», оные «варяги» находятся, наоборот, к западу (от ляхов, пруссов и чуди) «до земли аглянь-ской и волошской». Безусловное указание в тексте ПВЛ на два моря, обычно упускаемое из виду исследователями вопроса, в данном случае оказывается весьма существенным, поскольку единственными германоязычными племенами на юге России были только потомки готов, никогда не выступавшие в роли «варягов», что заставляет предполагать иное, не этническое содержание данного термина, использованного летописцем.
Развитием данной экспозиции оказывается «путь из варяг в грекы», расширенный географическим экскурсом об «Оковском лесе», откуда истекают главнейшие реки, в том числе и Двина, текущая «в море Варяское» [Ип., 6], причем в этом случае под «варягами» подразумевается, скорее всего, не какой-либо конкретный этнос, а ряд народов, обитающих как на берегах Балтики («моря Варяжского»), так и по берегам Северного моря. При этом в обоих фрагментах можно заметить новгородское происхождение источника, как по перечню народов, среди которых преобладают финно-угорские племена при отсутствии вятичей, радимичей, северян и степных народов, так и по незнанию реальной ситуации «устья днепровского», указанного с «тремя гирлами».
Собственно история «варягов» на Руси открывается в ст. 6367/859 г., откуда читатель узнает, что приходящие из-за моря «варяги» брали дань с чюди, словен, мери, веси и кривичей, и 6370/862 г., где рассказывается сначала об изгнании, а затем о «призвании варягов». Последнее выражение, широко распространенное в научной литературе, на самом деле неточно, поскольку речь идет здесь о призвании князей, а не «варягов». В рассказе, где первый и последний раз на страницах ПВЛ появляется Рюрик, особую важность приобретает комментарий летописца, разъясняющий читателю понятие «русь» через «варягов» («идоша за море к варягомъ — к руси: сице бо звахуть ты варягы „русь“, яко се друзии зовутся „свее“, друзии же „урмани“, „англяне“, инии „готе“; тако и си» [Ип., 14]), формируя представление о «варягах» не как об отдельном этносе, а как о неком суперэтносе, которому принадлежат в равной мере все перечисленные народы — в полном соответствии с предшествующей экспозицией расселения племен.
Вместе с тем, в варианте ст. 6370/862, представленном Лаврентьевским списком ПВЛ, сохранилась фраза «и от техъ варягь прозвася Руская земля; новугородьци — ти суть людье ноугородьци от рода варяжьска, преже бо быша словени» [Л., 20], свидетельствующая о вторичности и безусловно позднем происхождении текста, потому что, во-первых, Новгород и его земли никогда не являлись «Русью», и, во-вторых, «Руская земля» прозвалась не от «варяг», а от «руси», пришедшей вместе с Рюриком к «словенам». Другими словами, эта фраза свидетельствует о времени, когда память о своем, исконно «словенском» происхождении в сознании новгородцев стало замещаться происхождением «варяжским», что оказалось в безусловном противоречии с только что приведенным комментарием летописца, представившего «варягов» в качестве суперэтноса, а не народа.
Последнее тем более странно, что дальнейшие упоминания о «варягах» в ст. 6390/882, 6406/898, 6415/907, 6452/944, 6453/945, 6488/980, 6523/1015, 6526/1018, 6532/1024, 6542/1034 гг. представляют их только в качестве наемников, приходящих из-за моря и не имеющих никакой этнической окраски, однако безусловно чуждых как «руси» в целом, так и тем князьям (Владимир, Ярослав), которые по миновении надобности спешат от них освободиться [Ип., 66]. Это относится к походу из Новгорода на Киев Олега, который «поемъ вои свои многы: варягы, чюдь, словены, мерю, весь, кривичи» [Ип., 16], хотя в Киеве у него оказываются только «словени и варяги». Сходную ситуацию можно видеть в ст. 6415/907 г. при описании похода на Царьград, когда из огромной армии Олега («поя же множьство варяг, словен, и чюди, и кривичи, и мерю, и поляны, и северу, и деревляны, и радимичи, и хорваты, и дулебы, и тиверцы, яже суть толковины», в целом прозывавшиеся «великой Скуфью» [Ип., 21]), в конце рассказа налицо оказывается только «русь» и «словене», которые в войске Олега (т. е. в войске «руси») и выступают «толковинами» (т. е. союзниками).
Аналогичную ситуацию исследователь встречает в ст. 6452/944 г. при описании войска Игоря, который «совокупи воя многы: варягы, и русь, и поляны, и словены, и кривичи, и печенеги», хотя в конце с ним оказывается только «дружина» («русь»), идущая на Царьград морем, и печенеги, отпущенные после заключения мира «воевать болгарскую землю».
Статьей 6488/980 г. в ПВЛ открывается повествование о борьбе Владимира, а затем и Ярослава, за Киев, в которой «варяги», впервые после ст. 6367/859 г., выступают как некая реальность, приводимая «из-за моря» и не требующая пояснений, причем наем «варягов» или посылка за ними неизменно оказываются связываемы с Новгородом. Так Владимир, испугавшийся Ярополка, бежит из Новгорода «за море», чтобы вернуться с «варягами», затем собирает ту же рать, что и Олег («събра вои многы, варягы, и словены, и чюдь, и кривичи»), с которой идет на Полоцк, после чего предпринимает поход на Киев. После захвата города «два варяга» закалывают пришедшего к Владимиру Ярополка («подъяста его два варяга мечема подъ пазусе»). Этим же «варягам», не желая с ними расплачиваться, Владимир «показывает путь» в Царьград, после чего в жизнеописании Владимира «варяги» больше не фигурируют.
Устойчивый маршрут прихода «варягов», лишенных каких-либо этнических или индивидуальных признаков, из-за моря в Новгород, а затем и в Киев, заставляющий вспомнить исход Олега и поход Владимира на Ярополка, трижды воспроизводится в повествовании о Ярославе, причем в схожих выражениях.
Будучи в Новгороде и испугавшись отца, Ярослав посылает «за море по варяги». Собранные в Новгороде «варяги» бесчинствуют, их избивают новгородцы «во дворе поромони» [Л., 140], т. е. в их казармах, после чего Ярослав набирает новых и, разбив Святополка в Любечской битве, вступает в Киев… с новгородцами. «Варяги» оказываются забыты. Второй раз Ярослав вынужден собирать деньги («скот») на наем «варягов», будучи разбит Святополком и Болеславом в битве на Буге, откуда Ярослав убежал сам-пятый. Повесть сохранила суммы, которыми облагались новгородцы на наем «варягов»: от мужа по 4 куны, от старосты — 10 гривен, от боярина — 80 гривен [Ип., 131][126], после чего «приведоша варягы и даша имъ [собранный] скотъ», что якобы предопределило победу Ярослава над Святополком, хотя и здесь вместо них оказываются новгородцы, которым Ярослав раздает «старостамъ по 10 гривенъ, а смердомъ по гривне, а новгородцомъ по 10 гривенъ всемъ» [НПЛ, 175]. В третий раз Ярослав оказывается в Новгороде и посылает «за море по варяги», когда в Чернигов из Тмуторокана приходит его брат Мстислав. На этот раз Ярослав выступает против него с Акуном/Якуном, «князем варяжьскимь»; будучи разбит в битве при Листвене, он снова бежит в Новгород и возвращается в Киев только после примирения с братом.
Последнее упоминание «варягов» в ПВЛ содержится в ст. 6542/1034 г., состоящей из нескольких разнородных фрагментов. Первый из них сообщает о смерти Мстислава. Второй — об утверждении Ярославом сына Владимира в Новгороде и о рождении у него сына Вячеслава. Третий фрагмент сообщает, что в Новгороде Ярослав узнал об осаде печенегами Киева, собрал «варягы и словены» и выступил с ними против печенегов на месте, «идеже есть ныне святая Софья, митрополья руская». Такое уточнение относит запись ко времени много позже указанной в заголовке даты, а упоминание печенегов позволяет думать, что данный фрагмент относится к эпопее войн со Святополком и сюда вставлен только потому, что следом за ним идет сообщение о закладке «святыя Софья» [Ип., 131].
Между тем, отсутствие «варягов» в сюжетах, связанных с Ольгой и Святославом, позволяет считать их упоминание в ст. 6390/882, 6415/907, 6452/944 и 6453/945 гг. таким же домыслом летописца, как и перечни участвовавших в ряде этих походах племен, тогда как странный пассаж, согласно которому «от варягь бо прозвашася русыо» ст. 6406/898 г. целиком обязан фразе ст. 6370/862 г. о происхождении новгородцев.
Таким образом, упоминание «варягов» в ПВЛ оказывается весьма компактным и, практически, не выходит за рамки ст. 6532/1024 г. Отсюда можно видеть, во-первых, чужеродность «варягов» легенде о «призвании», поскольку в ней они выступают не действующими лицами (Рюрик пришел с «русью», а не с «варягами»), будучи лишь объяснительным компонентом рассказа, а, во-вторых, органичность «варягов» только для сюжетов, связанных с Ярославом, где этот термин конкретизируется (избиение «варягов» «на дворе поромони», Якун с «золотой лудой»). Во всех остальных случаях этот термин оказывается эквивалентен слову «наемники», которых призывают, прогоняют, используют для секретных поручений, с которыми выступают на поле сражения, а затем стараются от них поскорее избавиться. Исключением можно посчитать только легенду о мучениках-варягах под 6491/983 г., герои которой оказываются пришедшими из Византии («бе же варягъ тъ пришелъ отъ грекъ»), в противоположность остальным «варягам», уходящим «за море» (напр., Якун) или в Византию.
Насколько такой взгляд может соответствовать действительности? Ответ на этот вопрос был получен еще более ста лет назад в результате работ В. Г. Васильевского.
Заинтересовавшись замечанием С. А. Гедеонова, что первое упоминание о «варягах» отмечено в исландских сагах в форме vaeringjar среди событий начала 1020-х гг., в форме «варанк» — в 1029 г. у ал-Бируни, а в истории Византии только под 1034 г. у Кедрина, писавшего в XII в. о [127], Васильевский предпринял обширные исследования греческих источников на предмет выяснения этнической принадлежности «варягов» и их роли в жизни Византии. Он исходил из мысли о тождестве понятий и а также о том, что начало «варяжской дружине», являвшейся личной гвардией императора, было положено в 988 г. вспомогательным отрядом росов/русов, посланных крестившимся Владимиром Святославичем на помощь Василию II против арабов. Однако результаты исследования оказались много шире и любопытнее.
Васильевский установил с несомненностью, что термин связан со службой в императорской гвардии не просто человека, но именно скандинава, причем первые скандинавы в числе царских телохранителей появляются в Константинополе только во второй половине 20-х гг. XI в. Ими были Болле Боллесон, находившийся в Константинополе в 1027–1030 гг.[128], Торстейн Дромунд и Торбион Онгул, ставшие «варангами» в 1032–1033 гг.[129], а в 1030–1040-х гг. — Харальд Суровый, когда гвардия целиком состояла из одних скандинавов[130]. В сагах все они называются «вэрингами» («vaeringjar»), т. е. ‘телохранителями’. Наряду с «вэрингами/варангами» во время военных действий в греческой армии на протяжении всей первой половины и середины XI в. Васильевский отмечает отряды («тагмы») росов, действующие постоянно на восточных и южных границах Империи, которые греческими авторами XII в. лишь иногда именуются из чего историк заключил, что у византийцев XI в. «варанг» был, в первую очередь, синонимом наемника-скандинава («ротника», т. е. ‘человека, давшего клятву верности’), а уже потом — «телохранителя»[131].
Однако самой интересной находкой историка стал ряд императорских хрисовулов 60–80-х гг. XI в., согласно которым монастыри, дома и поместья освобождались от постоя различных воинских отрядов, а именно: «варангов, рос, саракинов, франков» (1060 г.); «рос, варангов, кульпингов, франков, булгар или саракинов» (1075 г.); «росов, варангов, кульпингов, франков, булгар, саракинов» (1079 г.); «рос, варангов, кульпингов, инглингов, франков, немицев, булгар, саракин, алан, обезов, „бессмертных“ и всех остальных, греков и чужеплеменников» (1088 г.)[132]. Таким образом, вопреки ожиданиям Васильевского, в Византии XI в. термин «варанг», как выяснилось, не распространялся на «росов», поскольку его не знает совершенно Константин Порфирогенит в своем труде De administrando imperio, а Кекавмен, автор середины XI в., рассказывая об осаде города Идрунт (совр. Отранто) в Италии, сообщает, что его обороняли «росы и варяги, кондараты (т. е. сухопутные войска. — А. Н.) и моряки»[133]. Более того, как выяснил Васильевский, увлеченный идеей Гедеонова, что термин «варанг/варяг» попал к грекам из Руси, «варанги», по словам И. Скилицы, являлись простонародным названием «верных» у византийцев («варанги… называемые так на простонародном языке»[134]), т. е. ни о каком «русском» происхождении термина не могло быть и речи.
Другими словами, термин «варанг», который первоначально был связан со скандинавами, со временем потерял в Византии свою этническую окраску.
Подтверждением этого явилась постепенная смена этнического состава «варангов» в Константинополе, среди которых после 1050 г. появляются сначала «франги» (т. е. ‘франки’), затем «кельты», за которыми вскоре после завоевания Англии Вильгельмом в 1066 г. приходят «англы», остающиеся вплоть до XV в. неизменной опорой византийского трона. О них впервые сообщает Готфрид Малатерра по поводу битвы 1082 г. («англяне, которых называют варангами»[135]), затем Никифор Вриенний, указавший на происхождение «щитоносцев» «из варварской страны близ Океана»[136], Анна Комнина, упоминающая «варангов с острова Фулы»[137], наконец, Кодин, описывающий придворную трапезу, во время которой «варанги восклицают императору многая лета на своем отечественном языке, т. е. по-английски»[138].
Таким образом, В. Г. Васильевский собрал материал, показывающий, что 1) термин «варанг» стал распространяться из Византии, обозначая сначала члена императорской гвардии, а затем более широко — и ‘наемника’; 2) наиболее раннюю его фиксацию историки имеют в хрисовуле 1060 г., поскольку все остальные упоминания — под 103 г. у Кедрина, о событиях конца 20-х гг. XI в. в «Саге о людях из Лаксдаля» (известные списки не ранее 1300 г.) и у ал-Бируни, — происходят из текстов XII и XIII вв.; 3) начиная с конца 20-х гг. XI и. императорская гвардия ) никогда не состояла из «росов» или «тавроскифов», представленных отдельными отрядами в византийском войске уже с начала X в.[139], что подтверждается договорами Олега и Игоря с греками о «росах» на греческой службе. Последнее обстоятельство (отсутствие «росов» среди «верных») находит исчерпывающее объяснение у Михаила Пселла при описании разгрома флотилии росов под стенами Константинополя в июне 1043 г. Пселл высказывает, по-видимому, не личную только точку зрения, говоря о росах, что «это варварское племя всё время кипит злобой и ненавистью к Ромейской державе и, непрерывно придумывая то одно, то другое, ищет предлога для войны с нами»[140]. Другими словами, относясь с боязнью и подозрительностью к росам, которых использовали в качестве ударной силы при военных операциях преимущественно на окраинах Империи, греки старались держать их подальше от столицы, под стены которой столь охотно отправлялись в набег их воинственные сородичи, и, конечно же, от покоев императорского дворца.
Указывая на социальное положение человека в структуре византийского общества (наемник, гвардеец, телохранитель). термин «варанг» (), при всей схожести с этнонимом «франг» (), скорее всего, произошел от норренского «vaering», но никак не от русского «варяг», как думал С. А. Гедеонов[141]. Вместе с тем, сама ситуация, согласно которой «первый скандинав» оказывается в «сообществе варягов», ставит неизбежный вопрос о том, как назывались первоначально эти телохранители, потому что, с одной стороны, тексты исландских саг ранее XIII в. не известны (т. е. они записаны в то время, когда термин «варяг/варяги» уже имел достаточно долгую традицию использования), а с другой, как показал С. А. Гедеонов, безусловные следы «варяжества» в языке и топографии указывают на территорию славянского (балтийского) Поморья. Об этом свидетельствуют как новгородские летописи и документы XII–XIII вв., где лексема «варяг» сначала становится синонимом псевдоэтнонима «немец», при этом ни разу не выступая в таком употреблении по отношению к «урманам» и «свеям», а затем и замещается им уже во второй половине XIV в., так и прямое указание приписки 6823/1305 г.[142] в Ермолаевском списке Ипатьевской летописи о жене польского короля Пржемыслава II, убитого в 1296 г., которая «бо бе рода князей сербскихъ зъ Кашубъ, отъ Помория Варязскаго, от Стараго града за Кгданскомъ» [Ип., Приложения, 81], вновь возбуждая вопрос о варягах-вендах в Константинополе, которые могли быть на этой стезе предшественниками скандинавов, но — под другим именем.
Можно только пожалеть, что сам В. Г. Васильевский не соглашался с выводами, к которым подводил собранный им же материал. Отказываясь обсуждать вероятность возникновения греческих «варангов» из «франков», историк с некоторым раздражением, но пророчески писал: «Тогда нужно будет принять, что имя варангов образовалось в Греции совершенно независимо от русского „варяги“ и перешло не из Руси в Византию, а наоборот, и что наша первоначальная летопись современную ей терминологию XI и XII веков перенесла неправильным образом в предыдущие столетия. Легко высказать такое предположение, но, чтобы доказать его строго научным образом, нужны именно строгие научные доказательства и точные исследования»[143].
Того же мнения придерживался и Гедеонов, когда, собрав доказательства появления термина «варяг/варанг» только в первой трети XI в., отказывался видеть очевидное, аргументируя свой отказ тем, что «слово варяг… известно на Руси уже в IX столетии, т. е. за 150 слишком годов до первого помина о варягах у скандинавов, арабов и греков»[144]. И в другом месте: «Нестор знает варягов до основания государства, стало быть, еще в первой половине IX столетия»[145].
Иными словами, подобно большинству историков своего времени, Гедеонов и Васильевский были уверены в синхронности текстов ПВЛ и содержащейся в них терминологии излагаемым событиям, как если бы те были записаны во второй половине IX в., что передалось по наследству исследователям и нашего времени. Примером такой типичной ошибки историка, при этом стоящего на позициях безусловного антинорманизма, может служить высказывание А. Г. Кузъмина, справедливо заметившего, что в сагах «верингами» именуются только те викинги, которые служили в Византии, однако тут же поспешившего оговориться: «Очевидно, перед нами слабое отражение тех явлений, истоки которых находятся на Руси, где варяги составляли заметную прослойку еще в X веке»[146]. Поскольку же единственным основанием для таких заявлений могут быть только письменные источники, посмотрим, о чем там идет речь.
Как я уже показал, все сведения о «варягах» в ПВЛ практически не выходят за пределы сюжетов, связанных с борьбой Ярослава за Киев, т. е. ограничены ст. 6532/1024 и 6542/1034 гг., которые содержат рассказы о событиях более раннего времени, чем первая фиксация лексемы «варанг» в Византии. После этого в Ипатьевской летописи «варяги» отмечены еще дважды: под 6732/1224 г. в рассказе об «Алецском побоище», где упомянут «Варяжский остров» на Днепре, а до этого — под 6656/1148 г., где помещен рассказ о свидании и обмене подарками между великим князем киевским Изяславом Мстиславичем и его братом, в то время смоленским князем Ростиславом Мстиславичем, когда «Изяславъ да дары Ростиславоу что от Роускыи земле и от всих царьских земль, а Ростиславъ да дары Изяславоу что от верьхнихъ земль и от варягь» [Ип., 369]. Последний факт оказывается особенно интересен как потому, что свидетельствует о существовании «варягов» в середине XII в. на Балтике («Поморие варязское за Кгданьскомъ» согласно приписке 6823/1315 г. [Ип., Прилож., 81]) и на северо-западных русских землях, так и потому, что все «варяжские» сюжеты ПВЛ, как можно было убедиться, указывают на свое новгородское происхождение. И здесь исследователь встречается с поразительным явлением.
Древнейшие новгородские летописи в своих оригинальных известиях о событиях X–XI вв. не знают «варягов», а все остальные о них упоминания за этот период безусловно восходят к тексту ПВЛ, который в древнейших списках НПЛ представлен в сокращенном и дефектном виде. Документированное «варяжское присутствие» в Новгороде на Волхове впервые отмечено только под 6660/1151 г. в виде «варяжской божницы (вар. — церкви) на Торгу» [НПЛ, 29,37,57идр.], где в пожары 6660/1151,6689/1181, 6725/1217 и 6819/1311 гг. сгорел «товаръ весь варяжьский безъ числа». В 6696/1188 г. у новгородцев возникает конфликт с «варягами» на Готланде («рубоша новгородьце варязи на Гътехъ, немьце въ Хоружьку и въ Новотържьце; а на весну не пустиша из Новагорода своих ни одиного мужа за море, ни съла въдаша варя-гомъ, нъ пустиша я без мира» [НПЛ, 39][147]), причем для заключения мира в 6709/1201 г. «варяги» пришли в Новгород не морем, а «горою», т. е. по суше [НПЛ, 45 и 240].
Наконец, в связи с большим пожаром 6807/1299 г. в качестве пострадавшего района Новгорода отмечена «Варяжская улица» [НПЛ, 90 и 329], а в ст. 6750/1242 г. Комиссионного списка НПЛ Балтийское море названо «морем Варяжьским» [НПЛ, 297], т. е. так же, как во вступительных статьях ПВЛ. Любопытно, что такое название Балтийского моря, неизвестное европейской картографии, которая неизменно именует его «Восточным», но встречающееся в русской письменности и в арабской географической литературе, напр, у Бируни[148], использовал в своих записках австрийский дипломат Сигизмунд Герберштейн, судя по всему, почерпнувший его из русских летописей[149], однако не из рассказа о Ледовом побоище XV в. по Комиссионному списку НПЛ, а из «вводных» статей ПВЛ, где указывается, что «ляхове же и пруси и чюдь[150] приседять к морю Варяскому… по тому же морю седять къ западу до земли агляньски и до волосшьскые» [Ип., 4].
Итак, если отбросить производные от лексемы «варяги» топонимы и гидронимы, имеющие в данном случае значение terminus ante quern для рассматриваемого вопроса, существование реальных «варягов» в новгородском регионе по летописям ограничивается временем от второй четверти XII в. до первой четверти XIV в. Подтверждением такой датировки служит договорная грамота Новгорода с Готским берегом и немецкими городами 1189–1199 гг., дошедшая в списке сер. XIII в., где фигурирует «варяг» («ожеемати скотъ варягу на русине или русину на варязе»[151]), где «варяг» оказывается синонимом «немец», и Правда Руская, в которой, начиная с ее краткого извода и древнейших списков, восходящих к XV в., фигурируют «варяг» и «колбяг»[152]. Последний пример замечателен тем, что во многих случаях за текстом Правды Руской следует текст так называемой «Правды Ярославичей» («Правда оуставлена руськои земли, егда ся съвокупилъ Изяславъ, Всеволодъ, Святославъ…»), возникшей в 1072 г.[153], в которой отсутствует какое-либо упоминание о «варягах». Наконец, в известном «Вопрошании Кюрикове», датируемом 1130–1156 гг., упоминается «варяжьский поп» как представитель «латиньской веры»[154].