72068.fb2
— Конечно! — Гена взял меня под руку, и вместе мы пошли в гостиную, сели на тахту. — Ма, зачем ты выгнала Фила? Человек пришел к тебе с цветами... Дело прошлое, пора бы уже... на полку истории.
— Не могу забыть его подлость. Неужели Таня обиделась до такой степени, что не поздравила меня с днем рождения? Позвонить-то можно было!
— Мама, представь, что мы со Светой жили бы не с вами, а на другой квартире. Меня бы ты позвала, а Свету... А она бы взяла да и пришла без приглашения, с цветами...
— Пока я жива, знай: Фил в этот дом не войдет!
Гена встал:
— Мама, а ведь ты жестокая...
Я жестокая? Не думала... Но такое же обвинение бросила мне однажды Таня. В чем же заключается моя жестокость?
После бабушкиных похорон Таня не была у нас ни разу. Мы с ней как-то встретились возле гастронома, она несла две полные сетки пустых водочных бутылок. Мне почудилось, что стекло лязгало на весь квартал.
— Что тут особенного? — вместо приветствия сказала дочь. — Никто бутылки не выбрасывает, это — деньги.
— Я же ничего не говорю!
— Зато думаешь! Не знаю тебя, да?
— Успокойся, пожалуйста, на нас люди оглядываются.
— Я и не собираюсь беспокоиться! — запальчиво сказала Таня. Она все время оглядывалась, словно боялась, что нас увидят вместе.
— Мне бы с Андрюшей повидаться,— перевела я разговор. — Как он? Соскучилась. Может, пригласишь к себе? Или без разрешения нельзя?
— Ну вот еще! В доме я хозяйка и что хочу, то делаю. Приезжай в воскресенье...
Я еле дождалась воскресенья. Андрюша мальчик ласковый, добрый, он всегда бросается ко мне с радостным криком: «Бабитька моя пришла, бабитька родненькая!» Что за чудо эти внуки,— кажется, своих детей так не любила,— обовьют шею теплые ручонки, губешки коснутся твоего лица, и ты дотла растворяешься в нежности, в счастье..
Я взяла гостинцы для Андрюши — апельсины, яблоки, его любимые «сосательные» конфеты — леденцы и конечно же «громкую» игрушку. Неподвижные, немые игрушки моему внуку не нравятся, он быстро к ним охладевает, а то, что щелкает, скрипит, стреляет, вызывает у него восторг,— он подносит кулачки к лицу, зажмуривается и визжит радостно, самозабвенно. На этот раз я купила ему автомат «Огонек», при стрельбе в нем вспыхивает красная лампочка. Представляла, как обрадуется мой дорогой мужичок! Я уже извелась от тоски — так давно его не видела!
Таня приняла меня пе то чтобы холодно, но уж очень спокойно, пожалуй, равнодушно, как соседку, с которой когда-то жила в коммунальной квартире.
Комната, куда меня ввела дочь, напоминала кладовку для мебели, предназначенной на выброс. Центральное место занимала кровать с никелированной спинкой и шишками на углах. Посреди стоял стол под облезшей клеенкой, вдоль стены — шеренга деревянных ящиков, скрепленных железными лентами, в углу — шкаф с выбитой фанерной дверцей. Был еще табурет. Таня что-то смахнула с него рукой, мотом, быстро глянув на меня, накрыла его куском материи:
— Садись, мама.
Табурет запел подо мной как гармошка, которую небрежно подняли за одну крышку так, что мехи растянулись до предела.
— Мы специально ничего не покупаем,— вызывающе сказала Таня. — У нас есть деньги, не думай, на сберкнижке. Филу скоро квартиру дадут. Он работает... большой завод... Хорошо зарабатывает... Не вру.
Я кивнула, была рада, что вижу дочь, что скоро сюда вбежит Андрюша, кинется ко мне, обнимет: «Бабитька моя пришла, бабитька родненькая!» — и завизжит от восторга, рассматривая «Огонек».
— Но где же Андрюша? — спросила я удивленно. — Спрятался?
— Они с Филом за город уехали. На воздух.
— Но ведь ты знала, что я приеду!
— Он тебя боится, Фил...
Я выложила игрушку и гостинцы на стол, хотела уйти тотчас же, все во мне содрогалось от обиды.
— Подожди, мама! — Таня схватила меня за руку.— Ты много недопонимаешь! Сядь, пожалуйста, нам давно бы следовало поговорить, постараться понять друг друга.
Подавив вздох, я присела на скрипучий табурет.
— Мне тяжело видеть, как ты живешь, Танечка!
— Трудно. Не скрою. Но по-другому пока что не получается. Ты думаешь, что у всех так, как у вас с папой: «Птичка, скушай рыбку», «Рыбка, скушай птичку!» Сю-сю-сю! А Фил, ты не представляешь, в каких условиях жил! Он подзаборник! Матери у него нет, спилась, где-то шляется, а кто был отец, она сама не знала. Жила весело, пьяно, когда принимала своих ухаживателей, сына прогоняла из комнаты, он в скверах ночевал, в подвалах, под лестницей, на чердаках. Там его и подобрали друзья-приятели, обогрели, напоили. Не чаем, разумеется. Шабашничали, что-то покупали, перепродавали, возможно, и краденое, этого я не знаю. А вокруг тебя, мамочка, ангелочки порхают, райские песенки поют. Фил без меня пропадет!
— И ты взяла на себя роль спасительницы?
— Роль друга. Я люблю его такого, каков он есть. Люблю! И оторву от собутыльников. Без меня он пропадет, мама! Фил слабый, безвольный, он делает то, что они его заставляют. Боюсь, что его втянут во что-то страшное, он уже сейчас боится. Я ему нужна, мама! Только я могу ему помочь. И помогу!
— Горбатого могила исправит,— сказала я.
Таня горестно вздохнула:
— Не получилось у нас разговора... А ведь ты жестокая, мама!..
Не могу с этим согласиться. Жестокой я, пожалуй, была только один раз в жизни и давно осудила себя за это.
Виктор...
Нелегко жилось нам с мамой и Соней в эвакуации. Все, что удалось взять с собой из дома, было продано или выменяно на хлеб. Мы с Соней учились в школе, мама работала сторожем в совхозном саду. Мы объедались яблоками, но голод не утолялся. Помню тяжелую боль в животе от яблок, особенно по ночам.
В саду стоял сарай, мы спали на его чердаке — это было и наше жилье. Забирались туда по приставной деревянной лестннце, которая раскачивалась под нами, словно под ураганным ветром, а на ночь мы втаскивали лестницу на чердак, мама каждый раз говорила, посмеиваясь: «Вздумается кому нос сунуть, пусть попробует!»
Мама где-то раздобыла кошму, она служила нам матрасом. Мама ложилась в серединку, чтобы никому не было обидно, раскидывала руки, обнимала пас, а мы с Соией чуть ли не подлезали под нее, прячась от холода, как цыплята под курицу. Погода в Киргизии неровная: днем жарко, а ночью даже летом холодно. Мама часто варила суп из пшена, из одного стакана пшена — кастрюлю величиной чуть ли не с ведро,— мы пили его из железных мисок, выпили бы еще и другую кастрюлю, если бы там был хоть такой суп.
Однажды на площади перед рынком у меня закружилась голова, опереться было не на что, и я упала. Ко мне подошел какой-то человек — я увидела босые ноги и подумала, что эго броляга, хотела убежать, но сил не хватило даже на то, чтобы самостоятельно встать.
— Ты меня испугалась? — засмеялся парень. — Я свой! Студент. В ветеринарном институте учусь,— мы вместе с институтом из Ленинграда эвакуировались, А что босиком... Берегу туфли... Для танцев.
Это был Витя...
Он стал часто заглядывать к нам на чердак, приносил картошку, хлеб, иногда мясо: где-то он подрабатывал, но говорить об этом не хотел.
Помню день, когда мы узнали о прорыве блокады Ленинграда,— что творилось на улицах далекого киргизского города! Незнакомые люди обнимались, плакали, поздравляли друг друга.
Иногда Витя оставался ночевать у нас на чердаке: намащивал себе постель у выхода; в темноте мы протягивали друг к другу руки и так засыпали.
В Ленинград мы вернулись вместе. Я поступила в медицинский институт, и Витя, чтоб помочь мне, уехал работать куда-то в тмутаракань. Каждый мссяц мы получали от него переводы, а потом телеграмму: «Встречайте...» О телеграмме я не сказала ни маме, ни Соне, поехала на вокзал одна. В это время я бегала за Павлом по пятам, страдала от любви.