72078.fb2
А ведь с той поры прошло почти девять лет…
С одной стороны, оставалась иллюзия: главное — как можно скорее уехать! Там, на Родине, все будет иначе, исчезнут тревога, страх, вокруг будут свои. С другой… страх и тревога нагнетались все больше и больше — ехали ведь на неосвоенные земли, фактически, в неведомое, неизвестное. Можно ли там чувствовать себя в безопасности, на своем месте, в своем доме?..
Ответа на эти вопросы не было, как не было уверенности в правильности выбранного пути.
Дорога в СССР оставалась дорогой в никуда.
И лишь маленький полустанок, носивший имя Отпор, ставил последнюю точку в размышлениях, потому что размышлять было уже не о чем.
Контраст был тем разительнее, что на последней китайской станции Маньчжурия, несмотря на события, потрясшие Китай, все еще оставалось (по крайней мере, внешне) по-прежнему. Пришлое из разных мест России население было воспитано в духе глубокой религиозности. Епископ Иона (Покровский), служивший здесь в конце 1920-х — начале 1930-х годов, создал на станции приют, низшее и высшее начальные училища с бесплатным обучением, бесплатную столовую, амбулаторию и библиотеку для духовного просвещения местного населения. Следы этих начинаний все еще ощущались на станции Маньчжурия и в начале 1950-х годов, когда последние русские покидали Китай.
Распаханная широкая полоса земли между Маньчжурией и Отпором стала границей, разделившей два мира, разделившей не Китай Мао Цзэдуна и Советский Союз Сталина, а старую Россию и новую.
Вот одно из свидетельств тому.
В 1943 году на станции Маньчжурия вынужден был задержаться Александр Николаевич Вертинский, возвращавшийся с семьей в Советский Союз. Японцы придрались к багажу Вертинских, и им пришлось прожить две педели в консульстве. Время было военное, японцы еще чувствовали себя полными хозяевами, поэтому ждать их разрешения на провоз багажа приходилось долго. Советский консул и его жена окружили известного артиста заботой, старались во всем помочь. Наконец, багаж был получен. Но оказалось, что «он перерыт, стиральным порошком из вскрытой коробки засыпаны все вещи, — пишет Лидия Владимировна Вертинская. — Не возвратили и одну главу из воспоминаний Вертинского о Германии, опубликованную в шанхайской газете «Новая жизнь», и еще некоторые документы и бумаги».
Но это — повторим! — было военное время и чужие, враждебно настроенные к русским японские военные. На станции же Отпор, на Родине, к Вертинскому подошел пограничник и строго спросил, сколько он везет костюмов. «Александр Николаевич ответил, что у него их три, — вспоминает Лидия Владимировна, — один на нем, а еще — концертный фрак и смокинг. Выслушав ответ, пограничник неодобрительно покачал головой, а у Вертинского было виноватое и сконфуженное лицо». Как понятны в этой небольшой сценке обе психологии! Как внятен для каждого читателя конфуз Вертинского, искренне верящего, что в Советском Союзе да еще и во время войны просто стыдно иметь что-то, помимо того, что надето на тебе…
Небольшое отступление — оно необходимо, чтобы внести легкую юмористическую ноту в это тяжелое повествование.
В книге Лидии Владимировны Вертинской «Синяя птица любви» есть рассказ, относящийся ко времени, когда Вертинские собирались в СССР и наконец прибыли в Читу. Во время сборов мать Лидии Владимировны выразила обеспокоенность тем, что ключи от кофров и чемоданов были утеряны. Александр Николаевич возмутился: «Лидия Павловна, о чем вы беспокоитесь?! Мы едем в страну, где живут люди как чистые, наивные дети! Они даже слово «украсть» не знают! Кому нужны наши чемоданы? Стыдитесь даже думать о каких-то ключах!»
А перед самым отъездом из Читы произошла такая история. «Поезд в Москву отходил в десять часов вечера, — вспоминает Лидия Владимировна. — Легковую машину на вокзал предоставила филармония, а грузовик для багажа мы нашли сами, договорившись с шофером заплатить 550 рублей. Меня с дочкой посадили к нему в кабину и поставили в ноги самое драгоценное — корзинку с коробками сухого американского молочного порошка, детскими кашами, со специальными бутылочками с сосками и пеленками. Когда мы ехали, бутылочки позвякивали, и шофер, видимо, решил, что это бутылки с вином или водкой.
На вокзале начали выгружать вещи, мне велели не выходить из кабины на мороз. Закончив разгрузку, к кабине подошел Александр Николаевич, держа в руках обещанные шоферу 550 рублей. Мне помогли спуститься с высокого сиденья наружу, и Александр Николаевич протянул деньги водителю. Но тот неожиданно захлопнул дверь, нажал на газ и мгновенно исчез во тьме, увозя корзинку!»
Кормить грудного ребенка оказалось нечем. Вертинские впали в отчаяние, Александр Николаевич послал десять телеграмм на ближайшие станции с просьбой вынести бутылку молока для ребенка. Никто на станциях с молоком к поезду не выходил; купить молоко было можно, но только обменяв на пустую бутылку. Это был дефицит!
И вот на очередной станции Вертинский решительно вышел на перрон.
«Мы с мамой и дочкой наблюдали за ним из окна, — пишет Лидия Владимировна. — Александр Николаевич подошел к продававшей в бутылках молоко женщине, сунул ей 400 рублей, вырвал бутылку и побежал к поезду! Растрепанный, огромный, он бежал, прижимая бутылку к сердцу. Прыгнул на подножку нагона, и поезд тут же тронулся. Весь перрон, все бабы-молочницы кричали в один голос: «Держи-и вора, держи-и!».
Вот так и голодный ребенок был накормлен, и бутылка на обмен нашлась. И все это произошло в первые же дни в стране, где люди «как чистые, наивные дети! Они даже слово «украсть» не знают»…
Слишком резкая психологическая перестройка на коротком отрезке железнодорожного пути!.. Она не просто давалась тем, кто должен был приготовить себя к новой жизни в повой стране. Шок девочек Бородиных при виде мирно спящего на перроне пьяного — это ведь совсем не только анекдот, по и перелом в неокрепшем детском сознании, которому предстояло развиваться и формироваться в других, непривычных условиях.
И не этими ли смешанными, сложными, разнородными чувствами отчасти продиктовано стихотворение Лидии Хаиндровой «Мечта», написанное незадолго до возвращения поэтессы в Россию?
Не в первый рал поверили мы слепо В твою любовь, в объятия твои. Мы падаем! Как больно падать с неба: Не только руки, — и душа в крови! Да, мы в плену. Но жаворонком в поле Душа взвилась и новое ноег: Для тех, кто крылья вырастил в неволе. Падение бывает как полет.
Ощущение полета — в самом широком смысле этого понятия! — оставалось. В нем сходились счастье и ужас парения над землей, ожидание смертельного падения и все более и более призрачная надежда на плавное приземление, чувство расправленных крыльев и страх того, что их непременно обрежут — грубо, жестоко и несправедливо…
Пересекая границу, отсекали от себя прежнюю жизнь.
Старшее поколение — сразу две прежние жизни: ту, что когда-то была в России и памятью о которой жили десятилетиями, и ту, что была в Китае и уже казалась привычной, своей, устоявшейся.
Но события, происходившие в Китае, победа демократии и приход к власти Мао Цзэдуна, заставляли их, подобно листьям, подхваченным ветром, нестись куда-то дальше, дальше. Ветер истории вновь подхватил тех же самых людей и их детей, внуков, чтобы вновь испытать на прочность.
В мемуарной книге Наталии Ильиной «Дороги» есть небольшой эпизод, связанный с шанхайской газетой «Новая жизнь» и ее редактором журналистом Николаем Петерецем. Он умер рано, не дожив до сорока лет и так и не дождавшись встречи с Родиной. Одинокий и слабый человек, Петерец в 1920-е годы относился к Советской власти резко отрицательно, а в 1930-е отношение его изменилось; погрузившись в изучение классиков марксизма-ленинизма, он искренне поверил в то, что «капитализм обречен, должен исчезнуть, а с ним исчезнут эксплуататоры, и крупные акулы, и мелкие гады… И главное знал Петерец: социализм не утопия, не мечта человечества, а реальность. Социализм есть, существует, победил!» И потому столь сильна была его тяга в страну победившего социализма, воспринимавшуюся как земля обетованная.
Но, как пишет Наталия Ильина, таких фанатов было в середине 1930-х годов совсем немного: «Люди просто хотели домой. Давно хотели, но — боялись».
Однако желание вернуться туда, где были исторические и психологические корни, где все неизвестное, новое все равно взросло на старом, знакомом, дорогом, заглушало страх. Люди читали советские книги, смотрели художественные и документальные фильмы, слушали песни и — верили, верили, что все так и есть на самом деле.
А если и не до конца верили, убеждали себя в том, что на родной земле будет значительно проще хотя бы от одного ощущения своей кровной связи. Не будет постыдного ощущения «беспаспортности», не будет чувства колониального бытия (уже невозможного в стране победившей революции!), не будет ностальгии — слишком тяжелой, неизлечимой болезни…
А. Пушкарева, главный специалист Государственного архива общественно-политической документации Курганской области, обнаружила в архивах документы, свидетельствующие о настроении переселенцев, прибывших из Китая на целинные земли.
В 1954–1955 годах в Курганскую область прибыло 565 семей. Значительную часть переселенцев составляли инженерно-технические работники, которым в сельской местности делать было решительно нечего; почти сразу после прибытия сюда они начинали искать возможности перебраться в города. Связывались с родственниками и знакомыми по почте, не думая о том, что письма тщательно просматриваются и из них делаются выписки для архива КГБ…
«Сюда мы поехали потому, что поверили агитации, что хорошая жизнь, а на самом деле здесь ужас, одно горе, собачья жизнь. Если бы нас отпустили обратно, то мы не остались бы ни одного часа здесь».
«…если бы можно было обратно, то я убежала бы в Китай бегом и раздетая, так вот как нас встретила мать-Родина».
«Муки у нас ни за какие деньги не купишь… вообще у нас сейчас еда — хлеб да вода, вот все наше питание».
«…хлеб вообще не едим, а если и едим и то раз в неделю».
«Как Вам известно, мы попали в совхоз и там думали, что сдохнем с голоду».
«Все похудели, отец на себя не похож, не наедается. Он любит мясное, а его нет… Хлеб жуткий, сырой и темный».
«…живем не одни, толпимся, как в курятнике».
«Здесь женщины плохо выглядят, все худые, бледные… Ездила недавно на кладбище, какое убогое, нищих много сидит около ворот, поют молитвы, отпевают покойников. Очереди очень надоедают, за всем стоят, да еще ругаются, даже дерутся…»
«…вообще здесь дома плохие, покосившиеся, так что видна разруха. На бумаге одно, а в действительности — другое».
«Я страшно похудела и поседела, плачу каждый день и скучаю, просто нет моих сил все это пережить…»
«Кабы не Колька (сын. — Н. С.), я бы давно покончила с собой».
Родственников и близких знакомых, остававшихся еще в Китае, предупреждали: ни в коем случае не приезжайте сюда!..
Да, шок от столкновения с новой жизнью был слишком сильным. Конечно, надо отдать справедливость местным властям — они пытались что-то делать, организовывали мастерские для трудоустройства приезжих, старались помочь репатриантам наладить быт, но этого было мало. К тому же «сверху» партийных работников призывали не столько улучшать бытовые условия, сколько вести массово-политическую работу среди граждан, прибывших из Китая.
Репатриантам не доверяли. «В повседневной жизни они продолжали подвергаться явной или завуалированной дискриминации, — пишет А. Пушкарева, — в частности, при выдвижении на руководящие должности, при приеме в партию и комсомол, при поступлении в высшие учебные заведения и др.
Пламенные призывы «Родина вас зовет — Родина вас ждет — Родина вам все прощает» оказались ловушкой для многих семей, поверивших в то, что дома их ждут. Но только дома их ждали разве что в качестве дешевой рабочей силы. Жизнь в Китае, на чужбине, теперь многие вспоминали с ностальгией. Там они были хоть и чужие, но свободные. Хлеб Родины оказался горек. Возвращение для иных обернулось тюремным заключением, ссылкой. Родина не прощала ничего и прошлого никогда не забывала. Отдели с подозрением на тех, кто много лет жил по-другому и в другой стране».
Да, предстояло пройти тяжелейшую адаптацию прежде, чем ощутишь себя дома, среди своих. Надо было принять совершенно новые условия жизни, надо было осознать свою нужность здесь, на незнакомой и, в сущности, чужой земле; надо было, по словам Г. Литвипцева, «кровно соединить… свою долю с общей судьбой, не остаться навсегда посторонними. Тогда только могло состояться настоящее возвращение, обретение Родины. А давалось это не просто…»
Владимир Иванович Никонов, сын богатого купца, Добровольцем пошел в белую армию. С отступавшими отрядами попал в Китай. Здесь он перепробовал множество занятий: работал в филиалах крупных европейских фирм, завел собственную закусочную, трудился в русских эмигрантских общественных организациях, таких, как «Русский эмигрантский комитет», «Русское общественное собрание», заведовал библиотекой «Русское дело» генерала Н. М. Щербакова в Шанхае, руководил театральной секцией «Союз русской молодежи»… В 1947 году вернулся на Родину, попал в Курган, где не нашлось для Никонова лучшего дела, чем кладовщик городского пищекомбината. Но и на этой более чем скромной должности Владимир Иванович доверия не вызывал — в 1950 году он был арестован — его обвинили в том, что он член контрреволюционной белогвардейской организации…
«Почему родители поехали в Советский Союз, а не отправились из Китая, как многие «русские шанхайцы», в Австралию или Америку? — задается вопросом Мария Бородина полвека спустя. — Этот вопрос мы никогда не задавали, когда были живы родители. Теперь ответ можно найти только в самих фактах их жизни. Отец прожил большую часть жизни, не имея никакого гражданства, что было, наверное, в этом мире нелегко. Когда после 2-ой мировой войны возникла возможность принять советское гражданство и восстановить связь с родиной, отец не мог от нее отказаться. Но в Советском Союзе родители никогда не жили, возвращение было не в государство, о котором они мало что знали, а в страну, на языке и культуре которой они были воспитаны и воспитывали своих детей».