72084.fb2
Около семидесяти лет тому назад, 30 января 1933 года, в 7 «а» классе харьковской школы № 1 появился новичок— Миша Осовец. Сам по себе приход в класс нового ученика конечно же не является сенсацией, но здесь был особый случай… Люди старшего поколения, жившие за «железным занавесом», помнят, сколь редко тогда можно было встретить не только иностранца, но даже и соотечественника, которому довелось побывать за рубежом. В те годы слова «инопланетянин» и «пришелец» не были столь популярны, как сейчас, но именно они, пожалуй, лучше всего подходили к нашему новому однокласснику. Миша прибыл к нам хотя и не с другой планеты, а из столицы Германии Берлина, но тогда это было почти одно и то же. Все в нем было для нас странным и необычным — манера поведения, школьные принадлежности, даже одежда (короткие брюки-шорты и застежки-молнии). Он часто рассказывал нам о Берлине, и рассказы его пленяли нашу фантазию. Я вместе с другими моими одноклассниками возмечтал побывать когда-нибудь в Берлине, одновременно понимая всю несбыточность этих помыслов и терзаясь угрызениями совести из-за пагубности моей мечты, ибо юный пионер-ленинец, готовящийся вскоре вступить в комсомол, не имел права, не должен был прельщаться рассказами о столице капиталистической державы. Дата 30 января 1933 года запомнилась мне вовсе не в связи с нашим новичком-берлинцем, а потому что (тогдашние школьники, не в пример нынешним, очень живо интересовались политикой и всем, что происходило в мире) именно в этот день в Берлине пришел к власти невзрачный мужчина, бывший ефрейтор с чаплинскими усиками и комичной челкой — Адольф Гитлер.
Мог ли я тогда подумать, что будущая моя судьба — и в победном 45-м, и много позже, вплоть до сегодняшних дней, — окажется тесно связанной с германской столицей…
Содержание книги, которую читатель держит в руках, полностью соответствует ее названию. Жан Марабини не ограничивается перечислением широко известных и полузабытых исторических событий (как это чаще всего бывает), а талантливо рисует картину повседневной жизни Берлина в 30–40-е годы теперь уже прошлого века во всем ее колорите. Достойна искреннего удивления и восхищения способность современного французского автора-журналиста так тщательно вникать во все подробности быта и нравов того времени. Перед нами проходит пестрая вереница персонажей: представители власти и обыватели, фабриканты и рабочие, дамы высшего света и модистки, охранители правящего режима и заговорщики, рядовые нацисты и нацистские бонзы. Портреты властителей Германии, на мой взгляд, особенно удались автору. Это касается и престарелого президента Пауля фон Гинденбурга (проблема впадающих в маразм руководителей государства, увы, знакома нам до боли), и нацистской верхушки — «великолепной четверки», или четырех «Г», как обобщенно называли тогда у нас Гитлера, Геринга, Гиммлера и Геббельса. Некоторая же упрощенность в объяснении причин, по которым Гинденбург отправил в отставку фон Шлейхера и назначил рейхсканцлером Адольфа Гитлера, равно как и некоторые другие встречающиеся порой в книге поверхностные оценки служат только лишним подтверждением того, что Ж. Марабини-бытописатель, безусловно, превосходит Ж. Марабини-историка. Эта оговорка ни в коей мере не призвана умалить очевидных достоинств данной книги, тем более что автору в данном случае несомненно повезло с переводчиком — труд Т. А. Баскаковой заслуживает самых высоких похвал.
Как участник Берлинской битвы, я конечно же под совершенно особым впечатлением читал страницы, посвященные германской столице весны 45-го года, — поры, когда у всех на устах было словосочетание «логово зверя» — хрестоматийное выражение военного времени. В памяти всплывают дымящиеся руины и полуразрушенные здания с зияющими глазницами окон в нескончаемом гуле артобстрелов, центральная улица Унтер ден Линден («Под липами»), переставшая оправдывать свое название, поскольку вместо расцветающих (весна!) лип чернели их обугленные стволы. Вспоминается главный фасад рейхстага в пороховом дыму, на закопченных колоннах которого разгоряченные боем советские солдаты, в том числе и аз грешный, начертали свои имена. Еще более памятно для меня 1 мая 1945 года, а именно крепость Шпандау на западной окраине Берлина. В эту окруженную нашими войсками цитадель мы с майором Василием Гришиным добровольно вызвались пойти парламентерами, хотя и грозила данная миссия почти верной смертью… Итогом наших переговоров стало предотвращение гибели сотен людей, в том числе и абсолютно ни в чем не повинных граждан — женщин, детей и стариков, надеявшихся за мощными средневековыми стенами спастись от «нашествия русских варваров». Берлинцы и поныне помнят об этих событиях, считая нас героями Шпандау. Множество статей и интервью, документальные киноленты и художественный фильм («Мне было девятнадцать») — яркое тому подтверждение. Вспоминаются и первые послевоенные будни Берлина, и (кстати, коль уж нашей темой является повседневная жизнь) полубыль-полуанекдот про лейтенанта Ивана Иванова, проснувшегося в одном из немногих уцелевших зданий от настойчиво доносящихся с улицы шипящих звуков, — оказывается, это пожилые немцы, разбирающие груды развалин, выстроились цепочкой и сопровождают каждый акт передачи отдельного кирпичика из рук в руки вежливыми «Данке шён» и «Битте шён». Рождение этого анекдота легко объяснимо, однако согласитесь, вежливость — далеко не худшее человеческое качество.
Теперь я часто бываю в Берлине по приглашению общественных организаций, бургомистра Шпандау и моих друзей и не перестаю восхищаться возродившимся из пепла городом. Унтер ден Линден вновь шумит листвой полувековых послевоенных лип. Фешенебельная Курфюрстендамм, или просто Кудамм, как называют ее берлинцы, сверкает зеркальными витринами модных магазинов и ресторанов. Речные трамваи курсируют по туристическому маршруту «Под мостами Берлина» (патриотичные берлинцы убеждены, что мостов в их родном городе больше, чем в Венеции). Идет интенсивное строительство нового правительственного квартала, ибо после объединения Германии Берлин вновь обрел столичный статус. Сохранилось многое и от прежних времен. В вагонах метро и эс-бана в руках берлинцев по-прежнему шуршат «Берлинер цайтунг» и «Тагесшпигель», а вечером, после работы, в ближайшей кнайпе они пьют свое любимое пиво «Берлинер киндль» или «Пильзнер». Сохранился и специфический неподражаемый берлинский юмор, замешанный на скепсисе и иронии. Одним словом, берлинцы сохранили свой менталитет.
Память — необычайно чуткое человеческое свойство. Иногда достаточно малейшего дуновения, чтобы волны памяти пустились в свой бег. Вот вам живой пример. Современная телереклама чудесного порошка «Персил». Стоп! А ведь он, между прочим, был очень популярен еще в старой довоенной Германии. На улицах Берлина красовались рекламные плакаты: ««Персил» остается «Персилом»». Ну да бог с ним, со стиральным порошком. А вот что касается германской столицы… то и вправду: Берлин остается Берлином!
Владимир Галл
Как писать книгу о «Повседневной жизни в Берлине при Гитлере», если в период правления фюрера сама повседневность исчезла, а люди оказались заложниками абсолютной, тоталитарной политики? В Берлине годы с 1933-го по 1945-й были не просто одним из исторических моментов — тогда само время, казалось, мучило и убивало людей. Всё или почти всё превратилось в груды развалин. Постепенный упадок города, претендовавшего на то, чтобы быть столицей «тысячелетней империи», наложил глубокий отпечаток на весь двадцатый век. В Берлине и вокруг Берлина лицо Вселенной радикально менялось. На этих театральных подмостках терялись даже названия улиц. Мужчины и юноши, уходившие на войну, не возвращались с нее, и о них быстро забывали. Сама память стала чем-то невозможным. Известно, что Берлин, веселый и красивый город, атмосферу которого в обозначенный период мы попытаемся воссоздать, в справочнике Бедекера характеризовался словом «грандиозный», ибо превосходил размерами Париж и Лондон.
В момент, когда Гитлер пришел к власти, в нем проживало не более двух миллионов жителей — пруссаков, евреев и представителей других национальностей. Затем его превратили в метрополию, где трудились четыре миллиона рабов, ввезенных из Европы. Берлин со своими ба-раками стал средоточием военных заводов Третьего рейха, обеспечивавших страну вооружением. Несмотря на многочисленные смерти, потоки беженцев, внезапные исчезновения молодых людей, в нем к концу войны все еще проживали четыре миллиона женщин, стариков, главным образом иммигрантов. В моей книге вы найдете описание дней и ночей этого апокалиптического универсума, освещавшегося фосфорными вспышками непрерывных бомбардировок. Но мы не сможем говорить о противоестественном, низведенном до «личиночного» уровня существовании остатков берлинского населения, не разобравшись вначале с «черными пауками» режима, офицерами и полицейскими чиновниками, поскольку только знание их интриг и внутренних конфликтов позволит нам теперь, пятьдесят лет спустя, понять, что же происходило в то время.
30 января 1933 года, Фроэнштрассе, 7 часов утра. На улице нет ни деревца, ни детской площадки, неумолчно шумят поезда эс-бана,[1] автобусы движутся между двух рядов однообразно серых домов. Во дворах — скелеты осыпавшихся рождественских елок. Карл, бывший рабочий-обувщик, умывается над раковиной холодной водой. Этот безработный, давно не получающий пособия, в данный момент думает о том, что, позанимавшись минут двадцать зарядкой, позволит себе выкурить сигарету «Юнона» (пфенниг за штуку).[2] Потом углем растопит плиту, приготовит кофе. Раньше, когда он еще работал, он не спеша завтракал, прочитывал «свою утреннюю газету», прежде чем отправиться на обувную фабрику автобусом № 8. Сейчас ему грустно, он вспоминает жену, умершую от туберкулеза. Чтобы избавиться от гнетущей обстановки дома, он спешит на Ноллендорфплац, в помещение, где собираются штурмовые отряды (CA).[3]
Как и его товарищам по отряду, ему там ежедневно выдают по одной марке. Члены отряда неспешно беседуют о «всемирном жидовском заговоре», о Франции, само имя которой стало синонимом борделя. Входя в зал, Карл, выбросив вперед руку, приветствует портрет фюрера. На красных с белыми кругами знаменах ярко выделяется черная свастика. Здесь более теплая, более мужественная атмосфера, чем та, что царила раньше в партийных ячейках. На длинном столе из пихты — потрескавшиеся кружки, эмалированный кофейник, топленое свиное сало с редкими вкраплениями кусочков мяса. Булочки, правда, не такие белые и хрустящие, какими были когда-то. Вскоре после того, как на печке разогревают кофе, все дружно затягивают патриотические песни. Винтовки и дубинки стоят в пирамидах. Пахнет кожей — запах, к которому Карл, бывший обувщик, очень чувствителен. Теперь Карл каждый день раздает листовки на станции метро «Вильмерсдорф». Раздает тощим, бледным парням, недовольным тем, что им приходится вставать ни свет ни заря, выходить на мороз, когда буржуа еще нежатся на своих пуховых перинах. «Национал-социалистическая революция — это народная революция», — сказал им начальник отряда, и Карл охотно ему поверил.
Карл не знает о том, что Адольф Гитлер уже обосновался в центре столицы. Штурмовики разговаривают о многолюдном коммунистическом митинге, который должен состояться в Люстгартене после полудня, несмотря на поистине сибирский мороз. Сегодня воскресенье, и «красный праздник» соберет, может быть, 100 тысяч манифестантов. «Может, и меньше, — ухмыляется один из товарищей Карла. — Берлинцы уже на нашей стороне». Шеф объясняет, что штурмовикам не о чем беспокоиться ввиду разъяснения, данного Эрнстом Ремом и национал-социалистами. Рем, абсолютный хозяин штурмовых бригад, соперник Гитлера, обратил внимание на тот факт, что в это последнее воскресенье месяца должен состояться Bockbierschaft, большой праздник «мартовского» (то есть крепкого) пива, который заинтересует берлинцев гораздо больше, чем коммунистический митинг. Люди хотят потанцевать и согреться, отведав содержимое гигантских бочек, несмотря на холод и ледяной туман, поднимающийся с пригородных озер.
Фрау Шульц, дородная вдова, содержит пансион из шестнадцати комнат на Курфюрстендамм, улице, название которой берлинцы сократили до «Кудамм». Комната в пансионе стоит 10 марок в день; это дорого, если учесть, что среднемесячная зарплата колеблется от 100 до 200 марок и что в городе проживает шесть миллионов безработных. Десять лет назад фрау Шульц была подругой того самого Эккарта,[4] который придумал для Гитлера прозвище der Führer, «вождь». В июле 1932 года она присутствовала на церемонии оглашения результатов выборов в рейхстаг и знает, что национал-социалисты тогда собрали более 14 миллионов голосов. Она аплодировала им и насчитала 230 национал-социалистских депутатов, которые — все в сапогах и в коричневых рубахах — вошли в полукруглый зал парламента, где шло заседание, которое открыла пожилая Клара Цеткин (старейший депутат рейхстага, коммунистка). Через несколько мгновений Герман Геринг, получив перевес в 63 голоса, совершенно легально стал председателем рейхстага.[5] В пансионе фрау Шульц живут журналисты (в том числе один французский) и музыканты.
Сегодня воскресенье, в столовой накрыт стол к обильному утреннему завтраку. Обитатели пансиона спорят о нацистских и других политических лидерах. Фрау Шульц нападает на Лоретта, корреспондента «Пари-суар», который только что констатировал наличие в Германии «режима террора». Сама же хозяйка пансиона вполне удовлетворена тем, что «коммунисты наконец встали на прогрессивный путь и уже несколько дней всё спокойно». Выступая в Груневальде перед стотысячной толпой, Адольф Гитлер говорил о необходимости установить подлинный социальный мир. Берлинцы знают, что полицейские отряды патрулируют город и что армейские подразделения сконцентрировались у Бранденбургских ворот. «Фюрер, — объясняет фрау Шульц, — хочет легальной власти. Он выиграл выборы вопреки прогнозам Эрнста Рема и его штурмовиков. С демократией можно бороться ее собственным оружием». Французский журналист скептически рассматривает портрет фельдмаршала Гинденбурга, ставшего в 1925 году президентом Германии. Фельдмаршал как-то сказал, что «Гитлер имеет такие манеры, которые должны быть у министра почт». Из мелочных побуждений он, фельдмаршал, отдалил от себя генерала фон Шлейхера.[6] Однако значит ли это, что следует ждать «неизбежного прихода эры варварства»? Французский журналист думает о своей статье для «Пари-суар» от 31 января. В ней он «прославит» — разумеется, с иронией — праздник «мартовского» пива, который начнется сегодня после полудня.
Поднявшись к себе в комнату (постель уже аккуратнейшим образом застелена усердной горничной), он обводит взглядом свою пишущую машинку, высокий потолок с лепниной, окна с двойными рамами, картины, написанные маслом, и акварели на стенах, персидский ковер на хорошо навощенном паркетном полу, широкую металлическую кровать, большую печь, украшенную белыми фарфоровыми блюдами эпохи императоров Вильгельма I и Вильгельма II. Он идет по просторному коридору, в конце которого располагается место, wo der Kaiser zu Fuss hingeht, «куда сам император пешком ходит», как шутит его хозяйка. В роскошной туалетной комнате, декорированной дрезденской кафельной плиткой с цветочными мотивами, он открывает краны над гигантской ванной, покоящейся на бронзовых львиных лапах. Сейчас, с сигаретой «Абдулла» в зубах, развалившись в огромном кресле из ивовых прутьев, обращенном к раковине и к этажерке, на которой фрау Шульц расставила флаконы с девятью разновидностями солей и одеколонов, журналист чувствует себя вполне довольным жизнью. В атмосфере города он улавливает некую ажитацию, дух близких перемен. Его хозяйка, впрочем, остается верной старым временам. Она хорошо организовала свое дело, поставила на широкую ногу частный пансион, доставшийся ей в наследство от отца. Нашему журналисту повезло с этой «монументальной» ванной комнатой — здесь идеально слышны, благодаря плохо заделанной дыре, все разговоры, которые ведутся на первом этаже. И главное, большинство постояльцев пансиона даже не подозревает о столь необычном акустическом феномене.
Шнденбург сейчас принял свое самое серьезное решение со времени битвы при Танненберге 1915 года, когда одержал победу над русскими: он принудил уйти в отставку блестящего и амбициозного генерала Курта фон Шлейхера, которого сам назначил главой правительства менее двух месяцев назад. Что будет делать теперь фон Шлейхер, который так унижен и тем не менее продолжает пользоваться поддержкой Военного управления? И что будет делать Гитлер? Не он ли через несколько часов станет новым рейхсканцлером? «Карты розданы, но игра еще только начинается», — со вздохом говорит себе корреспондент французской газеты.
Оскар фон Шнденбург, сын и военный адъютант главы государства, считает, что пора положить конец этой неопределенности. Он в курсе всех интриг политической элиты Германии. Он сам приложил руку к последовательному отстранению от власти «трех Куриациев»[7] — канцлеров Брюнинга,[8] фон Папена[9] и вот теперь фон Шлейхера. Человек с широкими скулами и грубыми чертами лица, такой же грузный, как и его отец, Оскар, в отличие от последнего, не кажется мраморной статуей. Но он тоже отличается продажностью и цинизмом, консервативными взглядами и непостоянством. Держась пока в тени отца, прославленного победителя русских, Шнденбург-младший считает, что именно он, сын, — будущий deus ex machina.[10] Правда, есть еще Отто Мейснер, багроволицый тучный секретарь[11] неизменно появляющийся на людях в слишком тесных костюмах, в очках с толстыми стеклами, за которыми плохо различим его взгляд. Этому прусскому Фуше всегда удается выйти сухим из воды. Он служил социалисту Эберту,[12] теперь служит прославленному Шнденбургу, а завтра будет служить Гитлеру. Оскар и Отто, два «серых кардинала», маневрируют за спиной старого фельдмаршала и одновременно интригуют против «клана сеньоров», «кружка союзников» и берлинского «Геррен-клуба» («Клуба господ»), где еще вчера встречались Брюнинг, фон Папен и фон Шлейхер — друзья, объединенные своим аристократическим происхождением и приверженностью военным традициям.
А между тем верхушка армии — рейхсвер — еще слаба, ее раздирают разногласия. Офицеры генерального штаба, монархисты по духу, готовы принять любой легальный режим, лишь бы он соответствовал их милитаристским устремлениям; им в общем все равно, будет ли новым рейхсканцлером кандидат от левых сил Носке или Гитлер. Ближайшая цель армейского руководства — держаться в тени и всеми силами избегать гражданской войны, которая может привести к революции. Военное управление (тайный генеральный штаб), собственно, и «изобрело» Гитлера, как еще раньше создало «Стальной шлем»;[13] оно возлагает надежды на Женевскую конференцию по разоружению, мечтая освободиться от «цепей» Версаля и восстановить былую мощь германской армии. В начале тридцатых годов оно еще симпатизирует Франции, этому «рыцарственному врагу», но уже требует упразднения «польского коридора». Однако руководство рейхсвера всегда отличалось осторожностью. Когда генерал Тренер расформирует первые штурмовые отряды, оно отречется от Гренера. Когда Рем, два года спустя, пожелает превратить свои вспомогательные подразделения в новую, революционную армию, оно подтолкнет Гитлера к «Ночи длинных ножей». С этого момента и вплоть до 1945 года вся история Германии будет, по сути, историей взаимоотношений Гитлера с военными. Пока Гитлер повиновался генеральному штабу (а повиновался он долго), генеральный штаб его поддерживал. Как только Гитлер восстал, начались заговоры. Рейхсвер, как подчеркивает в своей книге бывший французский посол в Германии Франсуа-Понсе, уже в тридцатые годы боялся слишком опасного конфликта с СССР. Генералы поддерживают тесные связи с «Клубом баронов», объединяющим влиятельных политиков. Фон Нейрат, министр иностранных дел, чей служебный кабинет располагается на Вильгельмштрассе, являет собой, так сказать, второе политическое лицо рейхсвера. Но Нейрат не пользуется широкой популярностью. Фон Папен это понял и вовремя сблизился с фюрером, тогда как фон Шлейхер, напротив, отдалился от своего старого друга Адольфа (который займет после него пост канцлера).
Фон Шлейхер исполняет должность рейхсканцлера пока только 70 дней, но против него с самого начала плетутся интриги. Фон Папен уже давно работает с людьми из ближайшего окружения президента — Оскаром фон Шнденбургом и Мейснером, — чтобы добиться смещения фон Шлейхера, человека выдающегося ума и ярких политических способностей. Шлейхер слишком поздно понял, что генеральный штаб может привлечь на свою сторону массы (а это явно предпочтительнее, чем введение диктатуры) только одним способом — предложив программу с четко выраженной социальной направленностью. В настоящий момент он — единственный из политиков высшего ранга, кто придерживается такого мнения. В речи, которая передается по радио, он объявляет о прекращении действия закона, ограничивающего размер заработной платы рабочих 100 марками в месяц, и обещает передать мелким собственникам 300 тысяч гектаров земли, ныне принадлежащей баронам. Один из главных помощников фюрера, Штрассер[14] переходит на сторону рейхсканцлера фон Шлейхера, однако это не останавливает происков интригана Оскара (младшего Шнденбурга). Мнения военных разделились. Многие — те, кто придерживается правой ориентации, — называют нынешнего рейхсканцлера «социальным предателем» и «красным генералом». Нацисты пользуются этим, чтобы надавить на «Стальной шлем», который колеблется и парализован своей неуверенностью. Пресса и рейхстаг, опираясь на информацию, в обилии предоставляемую им Герингом и Геббельсом, громко возмущаются взятками, которые получают юнкера[15] и даже один из ближайших друзей главы государства. Эти грязные сплетни побуждают Шнденбурга 28 января отстранить фон Шлейхера от должности. Гитлер переезжает в отель «Кайзерхоф», расположенный в нескольких метрах от здания рейхсканцелярии и от президентского дворца. Толпа берлинцев уже осаждает дворец. Фон Шлейхер отправляется в Потсдам, чтобы обсудить происшедшее с офицерами генерального штаба. «Стоит ли, — говорит он им, — поддерживать руководителя государства, который не умеет пользоваться своим авторитетом?» В рядах сторонников правого консервативного крыла уже нет единства; нет его и в левоцентристском блоке, у социалистов и коммунистов. Крестьяне готовы взбунтоваться, потому что вынуждены за гроши продавать свое молоко (по 10 пфеннигов за литр) и потому что им приказывают подмешивать маргарин к маслу, что очень выгодно для производителей маргарина. Фон Папен в Кёльне уже договорился с фюрером о совместных действиях — как и его друзья, банкир Шахт, промышленник Тиссен и другие. Эти важные лица оказывают давление на старого фельдмаршала.
Почти наверняка зная, что выиграет эту шахматную партию, Гитлер все еще не верит себе до конца. А вдруг старый лис фон Папен предаст его? Фюрер решает, что две предосторожности лучше, чем одна.
Вилла, расположенная в одном из самых фешенебельных районов Берлина — Далеме; Отто, сын президента, сидит на софе в библиотеке Иоахима фон Риббентропа, новоиспеченного национал-социалиста.[16] Никто не обращает внимания на роскошную обстановку в доме фон Риббентропа (зятя крупнейшего производителя немецких шампанских вин), которого, несмотря на его сомнительный дворянский титул — а может, именно из-за него, — никогда не приглашают в «Клуб господ». Мало кто знает фон Риббентропа, и о нем никогда не говорят ни в кругах прусской аристократии, ни в министерстве иностранных дел, где он будет блистать через несколько лет. И все же сегодня в гости к фон Риббентропу пожаловали и Гитлер, и фон Папен. Уже 13 лет как Гитлер, в полном расцвете своего еще непризнанного таланта, мало-помалу пробивается из прокуренной атмосферы баварских пивных на эстрады, ярмарки, площади, стадионы, где он выступает перед микрофоном, в черном воскресном костюме мелкого служащего, и возбуждает немцев, рассказывая им об их комплексе вины и об их горестях. Он обещает реванш под крики «Deutchland, erwache!», «Германия, проснись!»… И вот он уже возглавляет НСДАП, национал-социалистскую партию, самую могущественную в стране, имеющую 13 миллионов членов, которая осыпает бранью евреев, священников, профсоюзы, демократов, большевиков, весь мир.
Сейчас Гитлер шантажирует — тихим голосом — полковника фон Шнденбурга-младшего, которому пытается помочь его друг Отто Мейснер, бессменный секретарь президента. Гитлер достает из своего кармана секретное донесение и медленно зачитывает его вслух. Папен и Геринг удовлетворенно улыбаются. Геббельс, которого здесь нет, собрал улики против старых дворянских семей, наложивших руку на средства государственной помощи. Миллиарды марок были прикарманены землевладельцами из восточных регионов страны. Правительственные субсидии, вместо того чтобы хоть как-то исправить катастрофическое положение в сельском хозяйстве, пошли на уплату долгов, покупку автомобилей, скаковых лошадей и новых поместий. Геббельс сумел «присовокупить» к этому и данные о «роскошных» поездках на Французскую Ривьеру. Граф фон Оденбург-Янушау, например, противозаконно присвоил 620 тысяч марок. Президентское поместье в Нойдеке, в Восточной Пруссии, «предоставленное» Шнденбургу, было негласно передано его сыну — имение, освобожденное от налогов и даже от пошлины на передачу имущества. Гитлер, решившийся нарушить негласный закон, в соответствии с которым глава германского государства должен находиться вне всяких подозрений, говорит мягким голосом, в течение часа заверяя своих слушателей, что доведет эти разоблачения до сведения депутатов рейхстага и берлинской прессы. Шнденбург-младший покидает особняк Риббентропа, так и не произнеся в ответ ни слова. Такси — сегодня он хочет выглядеть поскромнее — уже ждет его у дверей. Мейснер, не проницаемый за стеклами очков, садится на неудобное сиденье рядом с ним. Оба погружены в свои мысли. Наконец Шнденбург-млад-ший шепотом спрашивает:
— Что же делать, Отто?
Полная тишина. Отто Мейснер осторожно молчит. Но потом произносит:
— Я полагаю, нам придется принять условия Гитлера.
Ночь с 29 на 30 января 1933 года. Эрнст Рем совещается со своими лейтенантами в отеле «Кайзерхоф». Из окна — в каких-нибудь ста метрах — он видит решетчатую ограду здания рейхсканцелярии. Рем — коренастый здоровяк с расплющенной переносицей, с лицом, покрытым шрамами. Официально признанный «вторым лицом» в национал-социалистской партии, он в действительности является безраздельным владыкой своей «коричневой армии», CA. Уже многие годы, без отдыха, этот ветеран Вердена призывает к созданию «Стального Рейха», чистого и сильного, к ликвидации политиканов, промышленников, старой военной касты. Этот страшный для Гитлера человек имеет под своим непосредственным началом 300 тысяч штурмовиков — ветеранов, безработных, бывших коммунистов, крестьян, разоренных кризисом. Под руководством профессиональных военных рецидивисты, воры, сутенеры, наемные убийцы, юнцы, стремящиеся к большим авантюрам, превратились в единственную армию разоруженной Германии. Более того, это была «революционная сила», в которой Гитлер нуждался, чтобы заставить немцев бояться себя, — «штурмовики, оттачивающие свои длинные ножи о края тротуаров», как она характеризовалась в одной песенке. Чувствует ли Рем, этот изуродованный шрамами солдафон, привыкший к сражениям и насилию, который до сих пор был для фюрера незаменим, что ситуация начинает ускользать из-под его контроля? Нет, он в такое не верит. Пообещав Гитлеру сделать «грязную работу», то есть ликвидировать прежде всего левых, оставшихся в меньшинстве (включая социалистов и коммунистов), а потом евреев, которые владеют большей частью городских капиталов и пользуются огромным влиянием во всех ключевых сферах — власти во все времена это допускали, — Рем думает, что фюрер всегда будет в нем нуждаться. Он одержал победу над государственной полицией. Он не доверяет рейхсверу, своему заклятому врагу (рейхсвер, со своей стороны, тоже ему не доверяет). Он не доверяет даже самому Гитлеру (которого крупная еврейская буржуазия боится куда меньше, чем Рема, полагая, что сможет его подкупить). Вместе со своими «коричневыми» офицерами Рем застраивает всю страну казармами, наводняет ее своими знаменами. Будучи «революционной» альтернативой нацизму, он в эту ночь собирается временно попридержать «молодчиков», вооруженных НСДАП. Его люди пока просто концентрируются в столице, готовясь окружить здание рейхсканцелярии в случае, если фюрер вдруг объявит «марш-бросок», «великий очистительный вечер», «уборку свинарника». Эти лозунги уже сами по себе достаточно много говорят толпе. Но Гитлер не отдает приказа воспользоваться последним воскресным митингом коммунистов, чтобы начать борьбу. На протяжении всего выходного дня штурмовики будут пребывать в бездействии, следуя строгим приказам своих командиров, и им не останется ничего другого, кроме как петь, чистить оружие, пить пиво в своих укрытиях — тогда как на улицах будут хозяйничать их противники. Не веря никому и даже своему лучшему товарищу — Рему, Гитлер уже взялся (вместе с Гиммлером, Дитрихом,[17] Гейдрихом) за создание собственной «черной» гвардии, состоящей из нескольких бригад, — СС.[18] Однако в настоящий момент, все еще оставаясь в нерешительности, несмотря на обещания фон Папена и на разговор с сыном Шнденбурга — ведь в конце концов фельдмаршал может просто проигнорировать его шантаж, — Гитлер ночь напролет расхаживает по коридорам «Кайзерхофа», этой гигантской гостиницы, фасад которой имеет 90 окон. Как и Рем, Геббельс сейчас непрерывно звонит по телефону, стараясь не потерять ни минуты. Каждый должен оставаться на посту и делать свое дело.
Геббельс появляется внезапно, хватает своего шефа за плечо (впрочем, он всегда не в меру возбужден, даже ест так поспешно, что становится похожим на воробья, торопящегося склевать корм с тарелки): «Некий подполковник Вернер фон Альвенслебен внизу, в регистратуре, требует, чтобы его пустили поговорить с вами». Этот Альвенслебен, поднявшись наверх, заявляет, что генерал фон Шлейхер готовится выступить маршем на Берлин во главе потсдамских полков. Гитлер, человек с романтической прядью волос на лбу (которую его «импресарио» Гофман[19] скопировал с прически Никисле, дирижера популярного оркестра), явно растерян. Онемев в первое мгновение от ужаса — или просто притворившись смертельно испуганным, — он затем поручает Альвенслебену прозондировать противника, но больше никого не посылает в Потсдам и даже пока не извещает Рема о предполагаемых (наверняка мнимых) планах Курта фон Шлейхера. Необходимо извлечь всю возможную выгоду из новой ситуации. Геринг как председатель рейхстага спешит в особняк Шнденбурга-младшего, чтобы сообщить ему, что против его отца готовится государственный переворот. Можно ли считать этот эпизод комедией, провокацией, устроенной Герингом, Геббельсом или — что не исключено — самим Гитлером? Или же инициатива исходила от Рема? Как бы то ни было, до рассвета не прозвучало ни единого выстрела, а на улицах так и не материализовались призрачные полки! Только снежные тучи нависают над Берлином, окоченевшим от холода в это бледное утро 30 января. Маленький хромой Геббельс (у него искривленная ступня — напоминание о перенесенном в четырехлетнем возрасте полиомиелите) то появляется, то опять куда-то исчезает. Геринг наносит визиты разным высоким лицам, пользуясь своим положением председателя нижней палаты. За всю ночь эти двое не обменялись ни словом, хотя их пути неоднократно пересекались.
Десять часов утра. «Кайзерхоф» гудит как пчелиный улей, беспорядочно бегают туда и сюда носильщики, курьеры. Люди Рема охраняют выходы из отеля, а все служащие, регистраторы и телефонистки уже выбились из сил. Адъютант Гитлера поддерживает связь с государственным секретарем Отто Мейснером, с канцелярией президента; вдруг, встав навытяжку, он передает трубку фюреру. Фельдмаршал говорит Гитлеру, что ждет его у себя в самое ближайшее время. В этот миг, запишет секретарь фюрера, «на лице Адольфа Гитлера, обычно замкнутом и меланхоличном, отразилось триумфальное удовлетворение». Пятнадцать минут спустя Гитлер, в черном рединготе и цилиндре, толкнув дверь, выходит из отеля в сопровождении Фрика[20] и Гутенберга[21] из «Стального шлема», чей переход на сторону фюрера был большим успехом Геринга. Гитлер с трудом продвигается по улице (а его спутники следуют в нескольких шагах позади) к ажурной решетке бывшей канцелярии Бисмарка. Франц фон Папен, в мягкой фетровой шляпе и длинном пальто с лисьим воротником, уже ждет их, топчется на снегу. Папен усмехается, завидев толстяка Гутенберга и столь не похожего на него человека в унылом черном одеянии. Ровно В 11.30 члены будущего правительства должны собраться в кабинете у старого вояки Шнденбурга, привыкшего ценить точность. Им придется войти через дом 77 на Вильгельмштрассе, потому что в президентском дворце идет ремонт. Генерал-лейтенант фон Бломберг[22] (уж он- то не входит в число друзей фон Шлейхера…), барон фон Нейрат, граф Шверм — именно те люди, которые могли бы сейчас успокоить Гйнденбурга, — бросают косые взгляды на Гитлера, которого между собой называют не иначе как «мелким шарлатаном». Группа долго идет по саду. Бьют часы. Члены нового кабинета потеряли драгоценное время. Наконец, уже перед кабинетом главы государства, нервничающий Гитлер внезапно набрасывается с какими-то претензиями на Гугенберга. Спор между «Стальным шлемом» и главой нацистской партии ставит под угрозу их совместное предприятие. Повышенные тона, на которых пререкаются два оппонента, их ожесточенные реплики в нескольких метрах от тяжелой президентской двери ввергают в состояние паники и служащих, и самого фон Папена, обычно столь невозмутимого. Восьмидесятилетний президент, сидя за своим письменным столом, слышит эти необычные крики и едва не задыхается от негодования. «Богемский ефрейтор уже дает о себе знать!» — обращается он к государственному секретарю Мейснеру. Гитлер расходится все больше и не смотрит на часы; фельдмаршал вот-вот поднимется из-за стола и покинет кабинет, так и не приняв своих визитеров. Гинденбурга удерживают от этого шага только страх перед государственным переворотом, якобы замышляемым фон Шлейхером, да еще перспектива скандала, которую Гитлер тонко обрисовал его сыну в особняке Риббентропа. Отто Мейснер, прекрасно знающий характер своего шефа, приоткрывает маленькую, обитую кожей дверь и сухо говорит: «Президент с минуты на минуту может уйти к себе». Гитлер входит в просторную комнату, обшитую дубовыми панелями. Его колени дрожат, он бледен, взгляд выдает тревогу, как если бы ему предстояло встретиться с призраком Бисмарка. Однако присутствие Гинденбурга-младшего, стоящего за тяжелым креслом отца, мгновенно убеждает его в том, что победа за ним, и он берет себя в руки.
Фельдмаршал встает из-за стола, и маленький человек в рединготе приносит, как того требует обычай, торжественную присягу: «Я клянусь, с Божьей помощью, служить Германии и вашему превосходительству!» А потом, глядя прямо в глаза президенту рейха, добавляет, отчеканивая слова: «Как я служил вам, когда был солдатом».
Папен со скучающим видом достает из жилетного кармана часы; на его взгляд, истинный солдат — это Рем, а Гитлер таковым только притворяется. Однако Гитлер ему нужен, чтобы разделаться с Ремом. Через несколько секунд бывший австрийский подданный без определенных занятий, сорока трех лет от роду, поспешно произведенный в немцы в Брауншвейге, где абсолютными хозяевами являются нацисты, выигрывает первую в своей жизни крупную баталию. Фюрер просит разрешения удалиться и спускается по ступеням крыльца, предварительно склонившись перед фельдмаршалом в глубоком поклоне. Он садится в свою первую должностную машину — черный открытый «Мерседес». Это апофеоз бывшего банкетного оратора, которого сейчас приветствуют солдаты рейхсвера. Машина проезжает несколько метров по Вильгельмштрассе и останавливается, потому что улица блокирована толпой, в громких криках выплескивающей свой энтузиазм. Новый рейхсканцлер, все еще в рединготе и цилиндре (выдержанных в стиле «не привлекать к себе излишнего внимания», как выразился один наблюдатель из Французского посольства), стоя приветствует горожан выброшенной вперед рукой. Люди один за другим неуверенно повторяют этот жест. Многие берлинцы, собравшиеся здесь, все еще считают себя социалистами или либералами и впервые в жизни пытаются воспроизвести гитлеровское приветствие. Проходит достаточно много времени, прежде чем «Мерседесу» удается преодолеть 100 метров, которые отделяют здание президентской канцелярии от «Кайзерхофа». Нацистские главари, бледные от возбуждения или беспокойства, ждут у дверей отеля. Рем наблюдал всю сцену в бинокль. Он прекрасно знал, что если первое лицо в партии потерпит неудачу, то именно ему, Рему, придется смертельно рисковать, вводя в игру свои войска и провоцируя гражданскую войну. Он спешит первым поздравить нового главу правительства. Крики радости перекрывают жужжание кинокамер. Адольф Гитлер наконец толкает входную дверь и входит в вестибюль отеля. Его глаза, как расскажет потом Геббельс, полны слез, он не замечает своих товарищей, не произносит ни слова и поднимается к себе, словно галлюцинирующий, в сопровождении Рема, Геринга и шефа пропаганды Геббельса. К маленькой группе ближайших сподвижников фюрера присоединяется четвертый персонаж, фотограф Генрих Гофман. Это он вот уже много лет формирует образ «народного трибуна», при котором играет роль своего рода имиджмейкера. Гофман еще и «отец» некой Евы, долгое время разыгрывавшей из себя любовницу фюрера: Адольф должен казаться немецкому народу нормальным человеком, а он никогда не умел вести себя нормально, когда в его объятиях оказывалась хорошенькая девушка. Гофман найдет для него и вторую Еву, свою молоденькую привлекательную ассистентку с голубыми глазами, двадцатилетнюю Еву Браун, — фотограф сам вызовет ее по телефону вечером того же достопамятного дня. Из пяти человек, собравшихся в комнате, Гофман, пожалуй, доволен больше всех. У него в запасе около сотни клише, которые он до времени держит в тайне. Вот и сейчас он дает советы фюреру, учит его театральным позам, которые должны произвести впечатление на толпы немцев. Гитлер молча его выслушивает, пробует делать те движения и жесты, которые подсказывает ему его «импресарио». Но прежде всего, говорит Гофман, фюрер должен навсегда отказаться от редингота, носить отныне только военную форму и, при случае, плеть из кожи бегемота. Ну, здесь старик уже явно перегнул палку. Он, Гитлер, обойдется в своем маленьком театре и без Евы Гофман, и тем более без этой самой плети.
А между тем у этого страшного человека, способного подчинить себе и Берлин, и всю Германию, были два качества, которыми он прекрасно умел пользоваться, не прибегая к советам своего наставника. Он знал, что, по крайней мере вблизи, взгляд его очень светлых голубых глаз горит таким ярким, почти непереносимым огнем, что это делает его опасным гипнотизером. Этим присущим ему магнетизмом, унаследованным от матери, Клары Пёльцль, простой австрийской домработницы,[23] Гитлер воспользовался всего полчаса назад, чтобы подчинить своей воле победителя русских, национального героя времен Первой мировой войны, главу государства. Он не нуждается в уроках и для того, чтобы осознать силу своего голоса и своего слова, «этой проповеднической речи, которая воспламеняет толпы подобно факелу», как скажет потом Мартин Борман.[24] И добавит, что Гитлер умеет «полностью держать в своих руках всех тех, кто понимает немецкий. Этот голос, иногда мягкий, глубокий, теплый, по его желанию вдруг становится хриплым, неистовым, срывается в крик и в дикую истерию. Таким голосом обладают выдающиеся личности, которых Бог, следуя своим тайным планам, сделал медиумами, гуру, призванными изменить человеческую историю».[25]
Этот голос, этот взгляд еще в 1931 году толкнули на смерть девушку Гели Раубаль.[26] Были и другие представительницы прекрасного пола, совершившие самоубийство из-за любви к этому «сексуально-нейтральному» существу, вульгарному и смешному. Зато Гитлер, прозаический и примитивный «любовник», которого привлекают только женщины-«матери», подчиняющие его себе во всем, что касается половой жизни, испытывает своего рода псевдооргазмы на сцене, среди наэлектризованной толпы, которую он заставляет реветь от экстаза. Когда Гитлер спускается с трибуны — после нескольких часов транса, исступленных призывов к народу, в промежутках между которыми толпа скандирует его имя, — он ощущает себя, как скажет в 1945 году психиатр Ахилл Дельмас, «опустошенным, залитым потом, освобожденным в сексуальном и ментальном смыслах. После каждого такого выступления он направляется к своему автомобилю, потеряв несколько килограммов веса, и спешит домой, чтобы поскорее принять душ, сменить одежду».
Итак, фюрер приносит присягу в понедельник 30 января 1933 года, в 11.17. В 12.30 он все еще совещается с Ремом по поводу многолюдного парада CA, который должен состояться вечером того же дня. Необходимо «разубедить» фон Шлейхера в возможности успешной атаки, а фельдмаршалу помешать опомниться. 13 часов. Продавцы газет на Александерплац выкрикивают набранные красным и черным заголовки передовиц, содержащие новость, которая сегодня затмила все остальные: «Гитлер — рейхсканцлер». Норман Лодж, американский журналист, говорит себе: «Несомненно, крупные столичные газеты подготовили этот специальный выпуск — на всякий случай — заранее». Все разговоры о коммунистическом митинге вдруг, как по волшебству, прекратились. Еще один американец, работающий в радиокомпании Хёрста, не может сдержать радости. «Красные в 24 часа смотали удочки», — телеграфирует он в Америку. Потом отправляется в кабаре «Улица», в тупичке возле Кудамма, и пьянствует там до вечера. В агентствах печати царит лихорадочное возбуждение. Нансен, шведский репортер газеты «Дагенс нюхетер», работает в непосредственном контакте с «Берлинер цайтунг», будущей «Фёлькишер беобахтер», самой многотиражной газетой нацистского режима. Впрочем, сегодня все берлинские периодические издания побили абсолютный рекорд по быстроте распространения информации. С четырех часов утра, то есть за шесть часов до судьбоносного момента, Геббельс, помощник Гитлера, ответственный за пропаганду и прессу, обходил редакции и «тактично, но настойчиво» убеждал подготовить новость к печати еще до официального назначения нового канцлера.
Многие берлинцы остались дома, чтобы следить за ходом событий по радио. Фрау Липшуц, супруга еврейского банкира, проживающая в богатом квартале Груневальда, отмечает «эмфатический и декламаторский тон» сообщений в средствах массовой информации, но она боится коммунистов больше, чем Гитлера, и потому ощущает себя немецкой националисткой. Телевидение — это, по словам Гофмана, «абсолютное оружие» — спешно готовит специальные репортажи. Успехи берлинских телевизионщиков будут демонстрироваться в немецком павильоне на Всемирной выставке в Париже в 1937 году. Но и сейчас, 30 января 1933 года, сотни столичных фотографов и кинорепортеров работают не покладая рук. В «Доме Карла Либкпехта», штаб-квартире Коммунистической партии Германии, царит растерянность. Левая пресса, пережившая за последние несколько часов сокрушительный удар, перепечатывает старую статью о «едином фронте», подписанную Тельманом. Через 48 часов газеты партии, оппозиционной по отношению к нацистам, будут закрыты. Для них начинается время подпольного существования. Через десять дней отряды штурмовиков совершат налеты на радиостанции, и с этого момента свободно выражать свое мнение смогут только те, кто не бросает тени на нацистов. Некоторые социалисты — Лёбе, Штранпфер, Зольман и другие — чувствуют надвигающуюся на них опасность. Они собираются 30 января в пригородном ресторанчике, принадлежащем одному из активистов их партии, чтобы поспешно выработать совместный план действий. Другие, безвестные, попытаются «сохранить лицо» — и умрут в переполненных тюрьмах. Тысячи и тысячи людей будут уничтожены отрядами CA.
Фон Папен, вернувшийся, чтобы позавтракать, в свою роскошную резиденцию, окруженную настоящим миниатюрным лесом, не спешит присоединиться к «всеобщему ликованию», о котором пишет уже оркестрованная Геббельсом немецкая пресса. Прежде чем отправиться на заседание кабинета, которое должно состояться во второй половине дня, он заходит в «Клуб господ», чтобы выкурить гаванскую сигару. В иностранных агентствах обсуждается состав новогоправительства, в котором фон Папен получил должность вице-канцлера. Сорок восемь часов назад именно он объявил об отставке генерала фон Шлейхера.
В отеле «Адлон», немецком «Рице» локального значения, Вилли Хаас, сценарист фильма «Безрадостный переулок», завтракает с Пабстом,[27] режиссером того же фильма. Они заплатили 15 марок за вход, их обслуживает старый метрдотель. Эти персонажи вчерашнего дня, среди корзин с цветами, пьют шампанское, чтобы «отметить конец мира». У них в петлицах гвоздики, они совершенно спокойны. Зато возбуждение не спадает во всех редакциях популярных газет — на Кохштрассе, Эрнст-Ройтер-плац, Лейпцигерштрассе. Крупные еврейские газетные агентства и издательства пока продолжают работать, но они уже сменили руководство по указаниям Рема и Геббельса. Здесь, в редакциях, — вспышки фотоаппаратов, грохот ротационных печатных машин и щелканье телетайпов («тикеров», как их называют на берлинском арго). Какой-то репортер говорит: «Сегодня, точнее, этой ночью будет спектакль на улицах». Все уже знают, что в окраинных кварталах плотные массы людей готовятся к дикарскому празднику, несмотря на десятиградусный мороз. Во второй половине дня ротозеи начинают скапливаться в министерском квартале и вокруг дворца Бисмарка, чтобы загодя обеспечить себе лучшие зрительские места.
Можно ли поверить, что Гитлер пока имеет в своем кабинете только двух нацистов? Сейчас, за фасадом дворца президента рейха, фон Папен начинает волноваться. За всю свою историю Берлин никогда не знал подобной ночи. «Маска Медузы», «эмблема страха», водворилась повсюду; она появляется из теней, размножаясь до бесконечности, в виде свастики, заключенной в белый круг, на ярко-красном фоне. «Не есть ли это, — спрашивает себя (слишком поздно) фон Папен, — просто знак романтизма, предвестие счастья, которого наконец ждут берлинцы после стольких лет кризиса?» Кое-кто уже боится — и все же поражается тому, что за одну ночь и один день удалось собрать эти тысячи эмблем. Фон Папен подходит к окну, несмотря на холод. Ему зябко, он поднимает меховой воротник. «В гулкой ночи маршируют обутые в сапоги автоматы, заставляя дрожать Шарлоттенбургское шоссе; они выходят на Унтер ден Линден, пройдя перед тем через триумфальные Бранденбургские ворота. Они идут, шеренга за шеренгой, в зловещем ритме, задаваемом музыкой фанфар, под песнопения новой литургии» — так опишет эту сцену французский посол.
Опершись на трость, восьмидесятилетний фельдмаршал тоже прислушивается к выкрикам на улице: «Сегодня Берлин, завтра — Германия и весь мир!» Гинденбург уже досадует на себя за то, что невольно дал повод для этого чудовищного дефиле коричневорубашечников, которые движутся, выстроившись по бригадам, под дробь барабанов и раскаты духовых инструментов, освещаемые тысячами пылающих факелов. Он встревожен и обращается к Мейснеру, своему преданному секретарю: «Отто, вы мне не говорили, что их так много». Но секретарь едва его слышит. Его уши заполнены песней «Хорст Вессель», новым гимном нацистов, в котором прославляются «развевающиеся знамена и сомкнутые ряды». «Но разве эта песня, — спрашивает себя статс-секре-тарь, — не написана мнимым нацистским героем, который в действительности был сутенером и которого зарезал ножом другой сутенер (Али Хелер) из-за какой-то проститутки?» Гинденбург между тем уже Дрожит от негодования.
А в Потсдаме злится фон Шлейхер. Он уже знает, что, не выступив прошлой ночью на Берлин, проиграл партию. Еще три дня назад он был рейхсканцлером и хотел спасти Германию, опираясь одновременно на левых и правых. Что ж, он упустил свой шанс. Теперь он уже не сможет мобилизовать свои гарнизоны для борьбы с этим пылающим змеем CA, озаренным факелами. Варварский праздник. За несколько часов «коричневая» армия, похоже, завоевала сердца берлинцев. Среди коричневорубашеч-ников марширует и последний, недавно набранный контингент — они идут все в черном, без музыки, в униформах с изображением черепа. Их возглавляет молодой (тридцатитрехлетний) человек, Генрих Гиммлер. Рем усмехается, глядя на этих эсэсовцев, бригады экстренного вмешательства, которые набирались в спешке в качестве противовеса ему, Рему. Их численность пока еще смехотворна. Однако Рем отмечает, что, приветствуя их, фюрер чуть более резко выбрасывает вперед руку, прямее держит спину. Гитлер уходит со своего балкона только на рассвете.
Когда Берлин просыпается, на дворе уже новая эпоха. Карл, безработный обувщик, готовится к новому параду CA, на этот раз дневному. Фрау Шульц, с блестящими глазами, сидит за столом вместе со своими постояльцами, которые с аппетитом поглощают кофе, булочки с маслом и апельсиновым конфитюром, сосиски, нарезанные ломтиками, вареные яйца и сыр. Альберт Эйнштейн сегодня должен читать лекцию в Обществе имени императора Вильгельма. Но сперва он совершит вместе со своим другом Планком[28] (тоже ученым с мировым именем) маленький ежедневный променад вдоль реки Шпрее в сопровождении своего бассета. В отеле «Адлон» облаченный в вышитую рубаху Хаас, берлинский Кокто, пишет письмо фрейлейн Карло, в которую безнадежно влюблен с 1924 года. Вилли, метрдотель, прозванный за свою необыкновенную осведомленность «берлинской газетой», рассказывает ему, что сегодня ночью какой-то еврей покончил с собой, бросившись под поезд эс-бана. «Наверняка это не из-за Гитлера, — откликается Хаас, — если только покойный не был пророком». Гаспар Невер у себя в мастерской демонстрирует английским любителям живописи свои афиши. Он указывает на одну из них, к «Трех-грошовой опере». «Может быть, очень скоро к этой афише добавят мрачную надпись: «Спектакль отменен»», — говорит один англичанин, чтобы сбавить цену. На Тиргартенштрассе, 44 семья Грюнфельда, владельца самых современных магазинов в Берлине, готовится к отъезду в Нью-Йорк. На вокзалах отдельные еврейские семьи уже стоят в очередях к кассам, торгующим билетами в Вену и Цюрих. «Это было время, когда они [нацисты] наносили удар за ударом, устраивали свои парады и вели себя — при мощной поддержке своей прессы — с дерзостью и даже высокомерием», — скажет потом Стефан Цвейг.
В просторных студиях УФА[29] Пауль Лени, Фриц Ланг, Эрнст Лубитш[30] все еще работают с Полой Негри.[31] Дитерле, Куртиц, Петер Лорре[32] — думают ли они уже о том, чтобы покинуть Берлин? Пабст, во всяком случае, пока остается: он будет ставить «Юную гитлерианку». Но и он уедет позднее, когда поссорится с Геббельсом. Конечно, ничто не решается в один день. Пола Уайтмана[33] еще встречают овациями в Музыкальном обществе, а Шёнберга[34] — в Прусской академии. На заводах электрического оборудования «Сименс» инженеры трудятся в мастерских, расписанных по эскизам Гропиуса,[35] а в Институте исследований Солнца Эрих Мендельсон, знаток старого Берлина, звонит по телефону Альбану Бергу,[36] создателю оперы «Воццек»:
— По мнению этих людей, развитие музыки остановилось на Вагнере, надо уезжать… Они наверняка запретят «Лулу».[37]
— Эрих, я хорошо знаю их культурную политику: всё, что не является «народным», то есть германским, должно исчезнуть.
В «Нельсон-ревю», на Кудамме, специалисты по страусовым перьям и блесткам готовят костюмы к вечернему спектаклю, под портретом Жозефины Бейкер.[38] На афише изображены женщины в униформе, одетые в черное, марширующие, подобно китайским теням, за белым экраном. Единственное яркое пятно — сама рыжая примадонна, которая в действительности является мужчиной. Никто не сомневается в том, что уже сегодня вечером нацисты, «борясь за истинно немецкое искусство», ворвутся в зал и подвергнут директора кабаре суду линча под крики: «Смерть жидовствующим большевикам от культуры!» Однако и в последующие дни далеко не все евреи убеждены в неизбежности катастрофы, хотя Геринг уже держит полицию в своих руках. А между тем Гйнденбург слишком мягок и мало-помалу отдает всю полноту власти нацистам. Некоторые представители еврейской буржуазии кичатся тем, что, например, «оплачивают по цене бриллиантов» спектакль Пискатора,[39] заканчивающийся пением «Интернационала», который артисты исполняют, подняв вверх сжатые кулаки. Стефан Цвейг, австро-еврейский писатель, анализирует, находясь в Вене, это состояние духа «не имеющих религии снобов, чьи резиденции украшены чувственными фресками работы Отто Дикса[40] и мебелью в стиле «баухауз»». Согласно Цвейгу, они сами навлекают на свой Вавилон разрушительный огонь. Цвейг, конечно, перегибает палку. В начале гитлеровской эры и так слишком много говорят о «еврейском космополитизме». На самом деле завсегдатаи «Белой мыши» и «Эльдорадо» — на девяносто процентов «чистые арийцы», такие, как Бригитта Хельм, Цара Леандер, Лилиан Харвей, Вилли Фрич. Упитанные, обнаженные берлинки, дерущиеся в грязи, или телефоны на столиках, которым обязано своей славой кабаре «Старый Берлин», — просто локальные достопримечательности для привлечения публики. Однако это уже не имеет значения. Гала-сеансы, на которых проститутки с хлыстами ищут себе добровольных жертв среди публики, вскоре, при новых хозяевах страны, сменятся куда более жестокими избиениями заключенных в тюрьмах. А «карнавальные» действа на «Эйфелевой башне» Берлина, Funkturm[41] вскоре будут происходить за настоящими стенами и заграждениями из колючей проволоки.
Пискатор бежит (без своего политического театра) в СССР, откуда вскоре уедет в Америку. Карикатурист Гросс,[42] человек, которому в Берлине больше всего льстят и которого больше всего ненавидят, тоже приходит к выводу, что пора уносить ноги. Создатель «Красной группы», но, по мнению коммунистов, анархист и сноб, Гросс всегда был излюбленной мишенью для их нападок. Однако и он признает, что имеются разные уровни опасности. Предложенная им формула Consiscamus discrepantes («Придемте к согласию, несмотря на различия между нами») явно запоздала. И вот он уезжает, со своей дадаистской швейной машинкой и с дорожными сумками, набитыми старыми денежными купюрами, которые обесценились уже десять лет назад. Автор берлинского «Сатирикона» в последний раз называет таксисту адрес вокзала. Таксист, узнав своего пассажира, спрашивает:
— В какую страну направляетесь, герр Гросс?
— Туда, где не правит человек в габардиновом пальто и с маленькими усиками.
— Вскоре он будет повсюду, — бормочет сквозь зубы шофер.
Больше не появится в «Романском кафе», охраняемом карликом в униформе, некий господин Гросс, в ковбойских джинсах (уже тогда) или в своем обычном виде, похожий на лондонского банкира, в котелке и со сложенным зонтиком. Однако в начале гитлеровской революции в это кафе, с его бархатными драпировками, зеркалами и золотыми украшениями, просторным дверным тамбуром, уютными укромными уголками и цветами на столах, все еще приходят постоянные клиенты, чтобы обсудить последние новости. Это заведение все еще остается интеллектуальным центром Берлина. Издатели, поэты, художники, драматурги, актеры любят собираться здесь, вдали от жалкого мира рабочих, от плохо замощенных улиц, по которым враскачку едут старые трамваи, от бочек с селедками среди питейных заведений и облупившихся домов безработных. Конечно, кафе расположено в центре столицы, но при этом в стороне от роскошных особняков Груневальда, от отеля «Эксцельсиор», соединенного мраморными переходами с самым большим вокзалом города; в стороне от Зигесаллее (на берлинском арго так называют улицу Сеньоров) и садов в районе Тиргартен, где сидят няни с детьми и где можно совершать конные прогулки. «Романское кафе» не похоже и на аналогичные заведения на Александерплац, где один гарнир из кислой капусты стоит две марки. Это особый, закрытый мир, примостившийся на краю берлинской площади Пигаль, расцвеченной яркими вывесками и напоминающей по своей атмосфере одновременно Монмартр двадцатых годов и Сен-Жермен-де-Пре пятидесятых. Здесь ищут прибежища, как на острове; сюда приходят, чтобы увидеть Роду, своего рода героиню сюрреализма, женскую ипостась Гросса, исполнительницу песенок о влюбленных монахинях, за одним из столиков, в 1933 году, еще скромно сидит с бокалом коктейля «шерри-коблер» красивая популярная актриса Марго Лион. К ней, смущаясь, подходят два юных штурмовика. Марго обращается к ним со словами из своей любимой песни: «Вы символы страсти или жертвы моды?» Один из штурмовиков, светский молодой человек с голубыми глазами, отвечает ей в тон строкой из стихотворения Курта Швитера «Цветы Анны»: «О, я люблю вас всеми моими двадцатью семью чувствами, я весь пронизан любовью»… Берлин в первый год нацистского правления еще остается двойственным, двусмысленным. Очень скоро начнутся карательные рейды штурмовиков. Однако «Романское кафе» вновь ненадолго обретет спокойствие (несмотря на переломанную мебель) после «Ночи длинных ножей».