72101.fb2 Повседневная жизнь Дюма и его героев - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

Повседневная жизнь Дюма и его героев - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

Он похож и на негра и на маркиза одновременно. Но только маркиз остается лишь на внешней оболочке. Сотрите румяна, сорвите с него неряшливый его костюм, не придавайте значения отношению к нему регентства, не прислушивайтесь к языку улицы, попытайтесь проткнуть в какой-нибудь точке цивилизованную поверхность, и негр покажет вам свои зубы. (…)

Возвращаясь к своим пенатам, он кардинально меняется. Одежда стесняет его, и он трудится в живописном неглиже нашего праотца. Он лежит на полу, как ньюфаундленд; ест он печеную в золе картошку, не очищая от кожуры: это Негр!».[65]

И реакция Бальзака на эти слова: «Отвратительно глупо… но это печальная правда».

Ах, утонченный парижский свет! Ему все-таки не всегда хватало внутренней свободы для того, чтобы всерьез приравнять к себе кого-то, кто, будучи мулатом или квартероном, не занимался лишь «проблемой цветных», а позволял себе судить о том, о чем судят все, и делать то, что делают все, да еще порой лучше других. Может быть, это тоже одна из причин упорного нежелания признать Дюма писателем, равным по силе его великим современникам? Может быть, привычно повторяя утверждение, что Дюма — «писатель второго ряда», мы, сами того не зная, подпеваем Мирекуру: «Это Негр!»?

Характерно, что негритюд писателя сразу же вспомнили немецкие нацисты, вступившие в 1942 году на территорию Франции. В принципе, немецкие оккупационные власти не особо настаивали на переоценке французской классической литературы, но уж в данном случае они не могли стерпеть почтительного отношения к писателю нечистого расового происхождения. Бронзовый памятник Дюма, изваянный скульптором Каррьер-Белезом и стоявший в родном городе писателя Виллер-Котре, был сразу же снят с пьедестала и отправлен в переплавку. Сейчас в Виллер-Котре стоит совсем другой памятник.

Остается еще один важный вопрос: как сам Дюма относился к своему негритянскому происхождению? С одной стороны, несомненно, подобно Жоржу, он с юности стремился обгонять других в интеллектуальных и физических упражнениях, чтобы личные достоинства никому не позволяли безнаказанно бросить ему в лицо упрек о его происхождении. Однако такая черта присуща любому провинциалу, пытающемуся занять достойное место среди жителей столицы. С другой стороны, он всегда при случае подчеркивал свою любовь и свое уважение к бабушке-негритянке и неизвестным дяде и теткам, оставшимся на Гаити. В этом можно, конечно, усмотреть психологический жест самозащиты, но почему бы не счесть его высказывания искренними?

Свобода высказываний и поведения, присущая писателю и в жизни, и в книгах, свидетельствует об отсутствии каких бы то ни было комплексов неполноценности или затаенных обид на окружающих. Гонкуры и Жорж Санд называли Дюма «большим ребенком». Он был доверчив и всегда искренне удивлялся, встретив враждебное отношение к себе. Сила позволяла ему сопротивляться не озлобляясь. Поэтому не очень-то верится в предполагаемые некоторыми авторами излишние переживания автора «Трех мушкетеров» по поводу собственного негритянского происхождения. Возможно, его соперники куда сильнее переживали по этому поводу… Дюма же любил жизнь и не позволял портить ее из-за страха перед чужими предрассудками.

Когда писателю показали опубликованный недоброжелателями в русском журнале «Иллюстрация» портрет, на котором его лицо несет на себе одновременно черты подчеркнутой принадлежности к негритянской расе и признаки непередаваемой чванливой тупости, Дюма только расхохотался и посоветовал хозяйке дома сберечь этот шедевр, чтобы пугать им детей в случае, если они не будут слушаться…[66]

Женщины

Меня пора упрекнуть в неучтивости. Если вы помните, при первой встрече с г-жой Данглар Монте-Кристо сказал ей, что «восточные народы ценят только две вещи на свете: благородство лошадей и женскую красоту.

— Вам следовало бы, любезности ради, назвать женщин первыми.

— Вот видите, баронесса, как я был прав, когда выражал желание иметь наставника, который мог бы обучить меня французским обычаям» («Граф Монте-Кристо». Ч. Ill, IX).

Похоже, заговаривая о женщинах в конце настоящей главы, я совершаю ту же ошибку, что и Монте-Кристо. Впрочем, мне легко оправдаться: принадлежа к лучшей половине человечества, возможно, следует из скромности говорить о ней напоследок. Для тех, кто не согласен, допускается другое объяснение: все предыдущее можно считать лишь предисловием, помещенное в конце несет на себе печать особой значительности. Читательницы могут выбирать объяснение по своему вкусу.

Не сомневаюсь, что, если бы эту главу писал Дюма, он из учтивости или пристрастия поместил бы ее в самое начало книги. Восторженное отношение писателя к женщинам известно всем. Многие даже упрекали его в чрезмерном интересе к слабому полу. Однако кто вправе устанавливать меру в таких делах?

Итак, женщин в жизни Дюма было много. Они по очереди, а иногда и одновременно вдохновляли писателя в его творчестве. Сам он не без самодовольства признавался: «Я держу любовниц, руководствуясь исключительно гуманностью; если бы я ограничился лишь одной, она бы и недели не прожила». Возможно, так оно и было, но попробуйте убедить в этом женщину! А также чинное и благородное общество, для которого подобные объяснения вообще не могут иметь место!

Можно было бы привести огромный список женских имен, что обычно и делают авторы биографий Дюма. Каждое имя связано с какой-то яркой страницей жизни писателя, с кем-то из его детей, которых по его завышенному подсчету было около пятисот (впрочем, может быть, он имел в виду свои произведения), причем ни один из них не был рожден в браке. Прекрасные особы вдохновляли писателя на создание книг и на яркие поступки. Свобода в чувствах всегда вдохновляет, и Дюма, не считая свой стиль отношений с женщинами единственно возможным, допускал, что его стиль более свойствен поэтическому темпераменту, чем та добропорядочная связь, каковой является брак. Д. Фернандес не без остроумия подчеркивает, что у Дюма была своя «теория любви и теория искусства, причем первая и второе зависели друг от друга».[67]

Выразителем взглядов писателя на тему любви становится Бенвенуто Челлини в романе «Асканио». Д. Фернандес справедливо подметил, что из главы в главу знаменитый флорентиец развивает свои (точнее, автора) взгляды на существующие в мире типы любви. Самым заурядным типом ему кажется любовь супружеская, абсолютно, по его мнению, не подходящая художнику, ибо «дух и судьбу художника нельзя сковать никакими цепями, подчинить мещанским потребностям семейной жизни. (…) Виданное ли дело — великий творец, гений, сидящий в углу за печкой?» («Асканио». Ч. II, IV).

Противоположностью этому типу любви, сведенной бытом до обыденности, является возвышенная идеальная любовь, соединяющая два избранных сердца и способная вечно гореть, возвышая их. Такая любовь редка, и в романе на избранность претендуют Асканио и Коломба. Правда, сама неискушенность и беспомощность влюбленных заставляют читателя усомниться, действительно ли они воплощают столь непоколебимый идеал. Или достичь его невозможно?

Реально и узнаваемо выглядит любовь-страсть, не возвышающая, а поглощающая человека. «Любовь эта… не дает ни радости, ни блаженства, а все же захватывает тебя всего, целиком. Это вампир, по каплям высасывающий всю твою кровь, медленно пожирающий твою душу. Любовь с непреодолимой силой держит тебя в своих когтях, и вырваться из них невозможно. (…) Видишь, что она химера и что счастья не добиться, а все же ей отдаешься всей душой, почти с радостью жертвуешь всей своей жизнью» (Ч. I, XIV). Жрицей этого типа любви становится в романе герцогиня д’Этамп.

Однако независимо от того, сколько существует типов любви, для художника, по мнению Челлини (и Дюма), все они не подходят. Одна любовь удушит его рамками повседневности, другая поглотит и оторвет от художественных поисков, третья — иссушит, высосет силы и погасит взор. Художнику нужна другая любовь — свободная и радостная: «Легкое увлечение, веселый союз, в котором он и она обманываются, и зачастую искренне» (Ч. I, XIV). Именно этому типу любви Челлини (и Дюма) явно отдает предпочтение: «Мне, по правде сказать, она нравится, в ней, как в капле воды, отражаются и радости, и нежность, и ревность — все, что есть в большом страстном чувстве, но она не наносит смертельной раны. Вылилась ли она в комедию, вылилась ли в трагедию, все равно: пройдет время — и вспоминаешь ее как некое театральное представление. Добавь, Асканио, что все эти непрочные союзы одинаковы и основа их вполне удовлетворяет художника: это культ формы и обожание чистой красоты. И это чистая сторона такой любви. Вот почему я не клевещу на нее, хоть и смеюсь над ней» (Там же).

Конечно, не всегда обе стороны с одинаковой легкостью относятся к своему союзу. То, что для Челлини — временная, хотя и важная связь («девушка стала необходима мне… в творчестве… и в жизни» (Ч. I, V), кажется бедной Катерине той самой редкой возвышенной любовью. «Любовь омыла душу Катерины от всего нечистого в прошлом. Но с тех пор, как она заметила, что ошиблась и чувство Челлини, которое она принимала за любовь, оказалось всего-навсего увлечением, Скоццоне утратила надежду на счастье, и ее душа, расцветшая от улыбки художника, снова поблекла» (Ч. II, XX). «Бедная девушка!» — вздохнет читатель. Погодите, погодите! Оставив грусть и задумчивость, Катерина смиряется с реальным положением дел, перестает обманывать себя возвышенными дерзаниями и благополучно оказывается замужем за одним из учеников Челлини. Такой исход кажется ей вполне благополучным, даже счастливым, и выходит, проведя героиню через все реальные переживания и разочарования, наделив ее новым, легким отношением к чувствам, которое не наносит ей смертельной раны, автор лишь ставит ее на твердую землю.

К большинству своих любовных связей Дюма, видимо, относился так же, как его знаменитый герой. Покинутые им женщины, подобно Катерине, поначалу проходили через все стадии душевных мук, но позже вполне благополучно приходили в себя, и многие были благодарны судьбе за случившееся. Мелани Вальдор, поначалу мечтавшая о самоубийстве и донимавшая друзей письмами с подробными инструкциями по поводу собственных романтически печальных похорон, успокоилась и вновь соединилась с мужем, добившись его возвращения в Париж. Актриса Мари Дорваль осталась близким другом писателя. Даже мать Александра-младшего Катрин Лабе со временем перестала желать невозможного, хотя и продолжала бороться с Дюма за влияние на сына.

Впрочем, ко времени написания приведенных выше вдохновенных пассажей о свободной любви Александр Дюма уже три года был женат… Его супругой стала актриса Ида Ферье, которую А Моруа описывает далеко не самым галантным образом: «Она была маленького роста, дурно сложенная, привлекательного в ней только и было, что красивые глаза, хороший цвет лица да густые белокурые волосы».[68] Когда Ида стала любовницей Дюма, тот был в восторге и не скупился на эпитеты типа: «Это статуя из хрусталя». Поистине, если верить Моруа, любовь зла… Впрочем, по мере развития отношений с Идой восторги поумерились. Сначала стала раздражать постоянно присутствовавшая где-то рядом мать актрисы, достойная вдова, о благополучии которой приходилось заботиться и которая превратилась в досадное платное приложение к утехам любви. Потом стало заметно, что, уверовав в свою счастливую звезду, а главное — в то, что теперь Дюма никуда не денется, Ида перестала следить за собой и — страшное преступление в глазах драматурга! — перестала тщательно работать над своими ролями в его пьесах. Многие из общих знакомых были не в восторге от их романа, особенно же негодовал Александр Дюма-сын, вопреки очевидному никогда не оставлявший надежду на то, что отец женится на его матери, роман с которой уже давно завершился.

И вот посреди всех этих разочарований и насмешливых взглядов друзей Дюма вдруг женится на Иде. Почему? Забавно, но это до сих пор является тайной. Ида не была беременна, и к тому же беременность возлюбленной никогда не служила в глазах Дюма поводом к вступлению в брак. Слава богу, у него к этому времени, помимо сына Александра, была уже дочь Мари-Александрина от актрисы Бель Крельсамер, да и впоследствии, при появлении других детей, писатель никогда не стремился к заключению брачных уз с их матерями. Такие узы, как мы помним, не для художника!

И вдруг — брак с Идой Ферье. Была ли эта связь серьезней сотни остальных? Казалось ли Дюма, что он нашел свой идеал? Вряд ли. Что же случилось? Есть ряд версий. Меркантильная: Ида скупила векселя писателя и шантажировала его долговой тюрьмой. Поучительная: забыв о том, что собственную внутреннюю свободу не следует навязывать окружающим, Дюма привел Иду на прием к герцогу Орлеанскому, чуть было не спровоцировав скандал, от которого его спас сам герцог Фердинанд, благосклонно поприветствовав Иду как госпожу Дюма и заметив, что писатель мог привести на прием только свою супругу; такой ответ приравнивался к приказу, и Дюма был вынужден жениться. Версия легкомысленная: на вопрос друга, зачем он женился на Иде, писатель ответил: «Да чтобы отделаться от нее, голубчик».

Так или иначе, свадьба состоялась 5 февраля 1840 года в церкви Св. Роха в Париже. Свидетелями со стороны жениха стали Шатобриан и министр народного просвещения Франсуа Вильмэн, явившиеся, впрочем, только на официальную церемонию в мэрии, а в церковь пославшие вместо себя художника Луи Бланже, архитектора Шарля Роблена и некоего домовладельца Жака Доманжа. В суматохе священника, совершавшего венчание, забыли предупредить о замене, и он, желая высказать свой, весьма характерный для современников, взгляд на жизнь и творчество Дюма, блеснул следующим торжественным шедевром красноречия:

«Прославленный автор «Гения христианства», — сказал он, обращаясь к одному из свидетелей (способному художнику колористической школы), — и вы, писатель, известный своим отточенным, изысканным стилем, держащий в своих руках судьбы французской словесности и народного просвещения, — добавил он, адресуясь к другому свидетелю (который был просто хорошим архитектором), — вы, господа, взяли на себя почетную и благородную задачу оказать покровительство этому молодому неофиту, пришедшему к подножию алтаря умолять о священном благословении своего брака!., и т. д. Молодой человек, (…) пусть отныне из-под вашего пера выходят лишь произведения, исполненные христианского духа, поучительные и евангелические. Отриньте гибельные волнения театра, коварных сирен страсти, постыдную суетность диавола… и т. д. Господин виконт де Шатобриан и господин Вильмэн (…) вы отвечаете перед Богом и людьми за литературное обращение этого мятежного ересиарха романтизма. Отныне вы будете крестными отцами его произведений и его детей. Вот чего я желаю ему, мои дорогие братья во Христе. И да будет так!»

«Почтенный кюре святого Роха узнал о своей ошибке уже в ризнице, когда прочитал подписи свидетелей в приходской книге. Он говорил потом своей экономке, что у него закрались некоторые подозрения, (…) когда он заметил, что г-н Шатобриан носит бородку в стиле «Молодая Франция», а г-н Вильмэн — желтые перчатки по два франка пятьдесят сантимов. Утешает его лишь воспоминание о полном обращении Александра Дюма» (из заметок П. Лакруа).[69]

Вполне театральная, в духе комедии ошибок, фарсовость описанной сцены не мешает нам задать вопрос: неужели общество и впрямь так мечтало об «обращении» Александра Дюма? Увы, незадачливый священник был не одинок, и сторонников у него, как ни странно, становилось с годами все больше. Революционные мятежи раннего романтизма ушли в прошлое. Театру было дозволено изображать страсть при условии, что эта страсть не будет выходить за рамки определенных нравственных представлений (как будто страсть способна оставаться в каких бы то ни было рамках, особенно на сцене!). Двигаясь по пути добропорядочности, светское общество все больше боялось свободы, особенно внутренней. Рамки посчитали устоями. Должно быть, именно поэтому Александр Дюма-сын, угрюмый моралист, боявшийся женщин и потому во всех своих произведениях старавшийся заключить их по возможности в самый узкий корсет назидательных требований, писатель, о котором В. Гюго, сравнивая его с его отцом, гениальным и в жизни, и в творчестве, и в работоспособности, сказал: «… у него… ничего, кроме таланта», — Дюма-сын стал во второй половине XIX века цениться выше своего мятежного отца. Оно и понятно: он шел в ногу со временем и никого не обгонял. Обгонять было бы в тягость, ведь свою литературную работу Александр Дюма-сын воспринимал как тяжкий долг таланта, уставал от нее, чуть ли не болел, закончив очередную книгу. Почему сын был так не похож на отца? Сказались ли длительное положение внебрачного ребенка и распри между родителями, боровшимися за права на него, Александра? Наверное, да и силенок было маловато.

А неуемный и неутомимый отец, легко и упорно плодивший и детей, и книги, с точки зрения умеренного общества, выглядел нечестивцем. Да и как не возмутиться! Если при постановке «Генриха III» цензоров беспокоили в основном политические аспекты, то, когда появился «Антони», бояться пришлось уже не за государство, а за привычные устои. Ведь пьеса, рассказывающая о любви Антони и Адели, разлученных замужеством героини, а затем встретившихся вновь и вынужденных выбирать между искренностью чувств и светскими приличиями, подталкивала зрителя к решению явно не в пользу последних. Устами Антони Дюма набрасывает план пьесы, направленный против общественного ханжества: «Я взял бы в качестве героини… чистейшую из женщин, показал бы ее невинное любящее сердце, непонятое лицемерным обществом, где сердца одряхлели и развращены. Я противопоставил бы ей одну из тех светских женщин, вся нравственность которых состоит в ловкости, которые не бегут от опасности лишь потому, что давно с ней свыклись, которые злоупотребляют своей женской слабостью, чтобы подло очернить доброе имя другой женщины, как бретер злоупотребляет своей силой, чтобы отнять жизнь у мужчины. Я, наконец, доказал бы, что первой скомпрометирована будет честная женщина и не от недостатка добродетели, а, так сказать, — с непривычки, а потом перед лицом всего общества потребовал бы, чтобы в ожидании суда небесного их рассудил земной суд» («Антони». Действие IV, VI).

Иллюстрацией вышесказанного становится дальнейшее развитие сюжета, и зритель, который, возможно, поступил бы в жизни, как та самая лицемерная светская женщина, увидев лицемерие на сцене, невольно вставал на сторону Адели, любящей не мужа, а главного героя, Адели, не способной противостоять любви и в страхе перед лицемерными обвинителями требующей, чтобы Антони убил ее, прежде чем добродетельный муж увидит ее в объятиях другого. Беда Адели в том, что она не хочет и не может лицемерить. Разве не простили бы ей измену мужу, разве не сделали бы вид, что ничего не произошло? Всего-то и надо было — притвориться, — «безмятежный взгляд, равнодушная улыбка». Но Адель не хочет унижаться, а бороться тоже не в силах. Для нее выход лишь в смерти. Она молит об этом Антони, и тот в заключительной сцене убивает ее кинжалом, чтобы бросить в лицо ворвавшемуся в дом разъяренному мужу спасительную для чести героини ложь: «Она сопротивлялась мне, и я ее убил».

Пьеса сразу же возымела в Париже колоссальный успех. Она как бы вскрыла наболевший и созревший нарыв. На премьере благодарные зрители чуть не задушили Дюма в объятиях и даже отрезали себе на память фалды его фрака. Именно эта пьеса окончательно сделала Дюма одним из самых почитаемых драматургов своего времени. Т. Готье считал, что Антони и Адель — «эта пара великолепно воплотила современную любовь». Альфред де Виньи оставил более подробное описание:

«Драма имеет невиданный успех, каждый спектакль напоминает вернисаж, но не одного, а по меньшей мере двадцати салонов… Во всех ложах завязываются любопытные споры о том, какова природа любви, споры перекидываются из ложи в ложу, спорят молодые женщины и мужчины, иногда даже незнакомые… По всему залу то здесь, то там ведутся приглушенные разговоры о проблеме рыцарства, о великой и вечной проблеме — проблеме верности в любви… Уступит ли спорщица своему собеседнику, уступит ли он ей, оба они в конечном счете не избегнут влияния «Антони». О великое искусство сцены, если ты и впрямь совершенствуешь нравы, на этот раз не смех выбрало ты своим оружием! Нет, на спектакле не смеются и мало плачут, но страдают по-настоящему…»[70]

Если слабый протест Адели, выход из которого — смерть, уже до такой степени взволновал публику, то каково показалось ей вольнодумство писателя, описывавшего в дальнейшем в своих романах самые замысловатые случаи адюльтера? При этом, если адюльтер основывался на любви, а не на расчете, автор не скрывал своего сочувствия любовникам.

А общество? Общество официально высказывало неодобрение, а втайне зачитывалось прекрасными романами. В этом отношении показателен приводимый М. И. Буяновым эпизод из дневника А. В. Никитенко, относящийся к 1836 году. В России произведения Дюма публиковались лишь с небольшим опозданием, а мнение пристойной публики формировалось так же, как во Франции. И вот: «Мелкий чиновник Павлов в припадке ревности убил действительного статского советника Апрелева. Публика страшно восстала против Павлова, как гнусного убийцы, а министр народного просвещения наложил эмбарго на все французские романы и повести, особенно Дюма, считая их виновными в убийстве Апрелева».[71] Во Франции, так сказать, мысль работала в том же направлении.

А Дюма продолжал во всех последующих произведениях развивать идею свободы, без которой любовь не может существовать, и привел ее к кульминации в написанном незадолго до смерти единственном своем эротическом произведении «Роман Виолетты». В нем Дюма описывает свои отношения с пятнадцатилетней девушкой, воспылавшей к нему любовью. Она отнюдь не нимфетка и отличается полной наивностью в вопросах любви, но она в восторге от «Антони», чем вызывает притворное недовольство Дюма, ибо это «аморальная пьеса, которую маленьким девочкам смотреть негоже»! Как бы то ни было, наивную девочку приходится просвещать с тем, чтобы принятое ею решение не вызвало потом слез раскаяния. Лирический герой романа дает Виолетте подробнейшие научные разъяснения по части физиологии, сообщает ей сведения о возможных видах любви, в том числе о любви голубой и розовой, но главное в том, что он говорит о женщине и ее роли в жизни. Это объяснение как бы подводит итог галерее женских образов, появлявшихся в романах и пьесах Дюма. Автор «Романа Виолетты» дает своей юной ученице следующее наставление.

«Рождаясь при сотворении мира, женщина… бесспорно получила от Создателя такие же права, как и мужчина, в частности право следовать своим природным инстинктам.

Мужчина начал с семьи, у него появились жена, дети; объединившись, несколько семей составили племя, пять или шесть племен вместе образуют уже общество. Обществу этому необходимы какие-то законы. Если бы сильнее оказались женщины, то и по сегодняшний день мир жил бы согласно их воле, но более сильными оказались мужчины, и они стали хозяевами, а женщины — рабами. Один из навязанных хозяевами законов — целомудрие для девушек, другой — постоянство для женщин».

Такой вот вариант «Происхождения семьи, частной собственности и государства», и он явно не вписывается в контекст своего времени. Однако объяснением природы неравенства Дюма не ограничивается. Он показывает его в развитии и не только откровенно не соглашается с навязанными женщинам законами, но и указывает выход — неподчинение.

«Диктуя свои законы, мужчины оставили за собой право удовлетворять свои собственные страсти, не задумываясь над тем, что свободно предаваться этим страстям возможно лишь в случае, если женщины не станут выполнять предписанные им законы.

Пренебрегая спасением, женщины дали мужчинам счастье; те же заставили их этого стыдиться. (…) В результате некоторые из женщин взбунтовались, спрашивая себя: что дает мне общество в обмен за навязанное мне рабство? Замужество с мужчиной, коего, возможно, я и не полюблю, который возьмет меня в восемнадцать лет, конфискует в свою пользу и сделает на всю жизнь несчастной? Я предпочитаю остаться вне общества, свободно следовать своим прихотям и любить того, кто мне понравится. Я стану женщиной природной, а не общественной.

С точки зрения общества, то, что мы делаем, плохо; с точки зрения природы, то, что мы делаем, есть удовлетворение наших естественных желаний».

Обдумав все вышесказанное, Виолетта решает быть «женщиной природной», чего, собственно, и следовало ожидать.

При таком отношении Дюма-отца к свободе любви как природной данности неудивительно, что обвинение в безнравственности преследовало его всю жизнь. Ведь в обществе, в котором он жил, изначальным законом считалась, напротив, несвобода женщины, другим же законом почитались ее жеманство и каверзность, столь страшившие Дюма-сына.

Поэтому, вернувшись к моменту свадьбы Александра Дюма-отца и Иды Ферье, легко понять триумфальный восторг священника: наконец-то этот проповедник свободной любви вернулся к нравственным устоям и повел себя прилично, то есть женился! Авось и впредь остепенится и писать теперь будет более умеренно! Имена Шатобриана и Ф. Вильмэна в брачном контракте казались залогом будущей благопристойности новобрачного. По этому поводу Поль Лакруа явно ехидничает:

«Вот два имени, которые говорят: «Молодой человек, заслуженно пользующийся самым заслуженным успехом на поприще драматургии, вы — поэт, вы — романист, вы — путешественник, чтобы добиться поста министра и попасть в Академию, вы должны пройти через позорную капитуляцию в Кавдинском ущелье[72] классического Гименея!»».[73]

Лакруа прав: Дюма всю жизнь мечтал стать членом Академии и занять важное место в ряду отечественных политических деятелей. Ни то ни другое ему не удалось. Академия его отвергла. Луи-Филипп не пожелал сделать его министром. Избиратели не проголосовали за него на выборах 1849 года. Но надежда умирает последней, и тщеславие Дюма долго не давало ему покоя: он всеми средствами пытался попасть то в правительство, то в Академию. К моменту женитьбы на Иде он еще не написал большинства своих романов, и «Роман Виолетты» тоже еще не был написан. Благопристойные академики и сильные мира сего еще могли поверить в обращение писателя. Так, может быть, женитьба была лишь банальной уступкой общественному мнению с тайной надеждой на то, что она зачтется при выборах в Академию? Такая вот разгадка тайны…

Стоит ли удивляться тому, что насильственный брак довольно быстро распался? Ида не желала терпеть соперниц, Дюма не желал терпеть ограничений. Ида нашла себе утешителя, — Дюма не возражал. Но это было уже чересчур. В конце концов разгневанная Ида покинула Дюма. Американский писатель Ги Эндор дает свою забавную версию сцены, переполнившей чашу терпения обоих супругов и приведшей к разрыву. Сцена комична и написана в духе плутовских эпизодов из романов Дюма. Скорее всего, в жизни такой изящной театральности не было. Но поскольку фантазия Ги Эндора, опирающегося на записки Вьель-Кастеля, очень живо отражает отношение Дюма к своей супружеской жизни, эту сцену стоит привести.

«В спальне Иды в камине потрескивал жаркий огонь. Она уже лежала в постели и, очень недовольная вторжением, объявила, что хочет спать. Но яркое и сильное пламя было очень соблазнительно; Дюма подошел к столу и сказал, что поработает здесь.

— Но я хочу спать, — раздраженно воскликнула Ида. — Ты мог бы с этим посчитаться.

— Ну а я вымок до костей, и ты могла бы обо мне позаботиться.