72101.fb2
Носилки королевы двигались в сопровождении шести знатнейших вельмож Франции: впереди шли герцог Туренский и герцог Бурбонский. Именем герцога іуренского… мы называем здесь младшего брата короля Карла VI, юного прекрасного Людовика Валуа. (…) Он был самым красивым, самым богатым и самым элегантным вельможей королевского двора. При одном взгляде на этого человека становилось ясно, что все в нем дышит счастьем и молодостью, что жизнь ему дана, чтобы жить, и он действительно живет в свое удовольствие… (…) На нем был изумительной красоты наряд, сшитый специально для этого случая, и носил он его с неподражаемым изяществом. Наряд этот представлял собой черный на алой подкладке бархатный плащ, по рукавам которого вилась вышитая розовой нитью большая ветка: на ее украшенных золотом стеблях горели изумрудные листья, а среди них сверкали рубиновые и сапфирные розы, по одиннадцать штук на каждом рукаве; петли плаща, похожие на старинный орден французских королей, были расшиты узорчатой строчкой, наподобие цветов дрока, обрамленных жемчугом; одна его пола целиком была заткана изображением лучистого солнечного диска, избранного королем в качестве эмблемы, заимствованной у него потом Людовиком XIV; на другой же, той, что была ближе к носилкам и привлекала взгляды королевы, ибо в складках ее явно скрывалась какая-то надпись, прочитать которую ей очень хотелось, — на этом поле, повторяем, серебром был выткан связанный лев в наморднике, ведомый на поводке чьей-то протянутой из облака рукою, и стояли слова: «іуда, куда я пожелаю». Эту роскошную одежду дополнял алый бархатный тюрбан, в складки которого была вплетена великолепная жемчужная нить; концы ее свисали вниз вместе с концами тюрбана, и, беседуя с королевой, герцог одной рукой держал поводья своей лошади, а другою, свободной, перебирал жемчужную нитку. (…)
Позади следовали герцог Филипп Бургундский и герцог Беррийский, братья Карла V и дядья нынешнего короля. (…) Следом за королевой, не в носилках, а верхом на роскошно украшенном коне, в сопровождении графа Невэрского и графа де Ла Марш медленно двигалась герцогиня Беррийская. (…) Графу Невэрскому… было в то время не больше двадцати — двадцати двух лет; невысокого роста, но крепкого сложения, он был очень хорош собой: хоть и небольшие, светло-серые, как у волка, глаза его смотрели твердо и сурово, а длинные прямые волосы были того иссиня-черного цвета, представление о котором может дать разве что вороново крыло; его бритое лицо, полное и свежее, дышало силой и здоровьем. По тому, как небрежно держал он поводья своей лошади, в нем чувствовался искусный всадник. (…) В этот день — только для того, разумеется, чтобы не походить на Людовика Туренского, — наряд графа Невэрского был подчеркнуто прост: он состоял из более короткого, чем предписывала мода, лилового бархатного камзола без украшений и вышивки, с длинными с разрезами рукавами, перетянутого на талии стальным сетчатым поясом с сияющей на нем шпагой; на груди между отворотами виднелась голубого цвета рубашка с золотым ожерельем вместо воротника; на голове у него был черный тюрбан, складки которого скрепляла булавка, украшенная одним-единственным бриллиантом, но зато это был тот самый бриллиант, который под названием «Санси» составил впоследствии одну из величайших драгоценностей французской короны.(…)
По краю дороги, чуть в стороне, на белой лошади, ехала г-жа Валентина… супруга юного герцога Туренского… Справа ее сопровождал мессир Пьер де Краон, любимый фаворит герцога Туренского, в одежде, которая напоминала наряд герцога и которую этот последний заказал для него в знак особой к нему дружбы. (…)
По левую руку от герцогини шел коннетабль Франции, сир Оливье де Клиссон, в железных доспехах, которые он носил с такою же легкостью, с какой другие сеньоры носили свой бархатный наряд. Сквозь поднятое забрало его шлема виднелось открытое, честное лицо старого воина, и длинный шрам, пересекавший его лоб, кровавый след сражения при Орэ,[97] свидетельствовал о том, что своею шпагой, украшенной лилиями, человек этот обязан не интригам и не чьему-то благорасположению, но верной и доблестной службе» («Изабелла Баварская», I).
В этом большом отрывке мы опять видим в костюмах характеры и взаимоотношения людей. Контраст одеяний герцога Туренского и герцога Невэрского не должен нас удивлять: ведь мы уже присутствовали при их поединке на турнире, когда ненавидящие друг друга противники были готовы биться до смерти одного из них и лишь вмешательство короля предотвратило несчастье. Латы Оливье де Клиссона еще не раз появятся в романе в самые напряженные его моменты. А упоминание о костюме Пьера де Краона отсылает нас к вполне распространенному в позднее Средневековье обычаю фаворитов облачаться в костюм своего покровителя.[98]
Однако у Дюма подобное переодевание может стать основой и для комической сцены. Теперь мы в XVI веке и присутствуем на свадьбе одного из фаворитов Генриха III Сен-Люка. Ждут прибытия короля. Король приезжает.
«Но в тот самый миг, когда в одной из дверей появился король Генрих III, в противоположной двери возник другой король Генрих III — полное подобие первого, точно так же одетый, обутый, причесанный, завитой, набеленный и нарумяненный. И придворные, толпой бросившиеся было навстречу первому королю, вдруг остановились, как волна, встретившая на своем пути опору моста, и, закрутившись водоворотом, отхлынули к той двери, в которую вошел королевский двойник.
Перед глазами Генриха III замелькали разинутые рты, разбегающиеся глаза, фигуры, совершавшие пируэты на одной ноге.
— Что все это значит, господа? — спросил король.
Ответом был громкий взрыв хохота.
Король, вспыльчивый по натуре и в эту минуту особенно не расположенный к кротости, нахмурился, но тут сквозь толпу гостей к нему пробился Сен-Люк.
— Государь, — сказал Сен-Люк, — там Шико, ваш шут. Он оделся точно так же, как Ваше Величество, и сейчас жалует дамам руку для поцелуя.
Генрих III рассмеялся» («Графиня де Монсоро». Ч. I, I).
Эта сцена, как видим, не вызвала недовольства короля. А вызывающий костюм шевалье де Бюсси его возмутил.
«… Тут толпа расступилась и открыла их взорам шестерых пажей, одетых в камзолы из золотой парчи и увешанных ожерельями; на груди у каждого пажа всеми цветами радуги сиял герб его господина, вышитый драгоценными камнями. За пажами выступал красивый молодой мужчина, он высоко нес свою гордую голову и шествовал, презрительно вздернув верхнюю губу и бросая по сторонам надменные взоры. Его простая одежда из черного бархата разительно отличалась от богатых костюмов пажей» (Ч. I, I).
Но что, собственно, делает выход де Бюсси вызывающим? Мы уже упоминали, что окружавшие Генриха III фавориты-миньоны отличались некоторой нестандартностью поведения и склонностью к женственности. В частности, они любили одеваться очень ярко. При дворе многие были настроены против них, но, боясь короля, язвили по большей части шепотом. Бюсси же явно пришел на бал с тем, чтобы затеять ссору, и у него хватает дерзости сказать вслух то, о чем шепчутся другие.
«— Государь, — громко сказал Бюсси, поворачиваясь к миньонам короля, — я поступаю так потому, что в наше время всякий сброд наряжается, как принцы, и хороший вкус требует от принцев, чтобы они отличали себя, одеваясь, как всякий сброд» (Там же).
Удар попадает в цель. Миньоны взбешены. Они храбрые люди и не боятся поединка. Король тоже был бы не прочь избавиться от Бюсси, но так, чтобы его друзья не пострадали. Готовится засада, завязывается сюжет романа, и с первой же минуты читатель погружен в дворцовую жизнь той эпохи. А удалось это благодаря описанию костюмов.
Исследователь Л. К. Дигарева усматривает в контрасте между одеянием короля, который вступает в залу «в колыхании перьев, блеске шелков, сиянии бриллиантов», и черным бархатом одежд Бюсси эстетический прием создания цветового напряжения, намекающего на будущие неурядицы и трагическую судьбу героя.[99] Этот дополнительный штрих тоже нельзя сбрасывать со счетов: История плюс Эстетика равняется Литература.
А помните, как был одет д’Артаньян, когда повстречался в Менге с Рошфором? Вот мы уже в XVII веке.
«… Представьте себе Дон Кихота в восемнадцать лет, Дон Кихота без доспехов, без лат и набедренников, в шерстяной куртке, синий цвет которой приобрел оттенок, средний между рыжим и небесно-голубым. Продолговатое смуглое лицо; выдающиеся скулы — признак хитрости; челюстные мышцы чрезмерно развитые — неотъемлемый признак, по которому сразу можно определить гасконца, даже если на нем нет берета, — а молодой человек был в берете, украшенном подобием пера; взгляд открытый и умный; нос крючковатый, но тонко очерченный; рост слишком высокий для юноши и недостаточный для зрелого мужчины. Неопытный человек мог бы принять его за пустившегося в путь фермерского сына, если бы не длинная шпага на кожаной портупее, бившая о ноги своего владельца, когда он шел пешком, и ерошившая гриву его коня, когда он ехал верхом» («Три мушкетера», I).
Здесь описание костюма сопровождается, можно сказать, физиогномическим исследованием, — и образ создан всего за несколько фраз. Экспозиция готова, все остальное — разработка.
А вот королевское семейство на балу, даваемом в их честь городскими старейшинами Парижа.
«Король первым вошел в зал; он был в изящнейшем охотничьем костюме. Его высочество герцог Орлеанский и другие знатные особы были одеты так же, как и он. Этот костюм шел королю как нельзя более, и поистине в этом наряде он казался благороднейшим дворянином своего королевства. (…)
Если король казался благороднейшим дворянином своего королевства, то королева, бесспорно, была прекраснейшей женщиной Франции.
В самом деле, охотничий костюм был ей изумительно к лицу; на ней была фетровая шляпа с голубыми перьями, бархатный лиф жемчужно-серого цвета с алмазными застежками и юбка из голубого атласа, вся расшитая серебром. На левом плече сверкали подвески, схваченные бантом того же цвета, что перья и юбка» («Три мушкетера», XXI).
Ах да, подвески! Те, из-за которых произошли все приключения. Казалось бы — из-за какой-то детали туалета! Но Дюма доказывает нам, что детали туалета — не ерунда. Из-за подвесок завязывается интрига, из-за забавной перевязи Портоса, «которая сверкала золотым шитьем лишь спереди, а сзади была из простой буйволовой кожи» (IV), чуть было не случилась его дуэль с д’Артаньяном. Арамис же собирался драться с гасконцем потому, что тот неделикатно привлек внимание окружающих к выпавшему из его кармана платочку с гербом герцогини де Шеврез. Вишневый плащ и белое перо «подставили» графа де Ла Моля, послав по его следу ищеек королевы-матери («Королева Марго»), Ожерелье Марии Антуанетты послужило предлогом для того, чтобы настроить народ против королевской семьи («Ожерелье королевы»). Нет, решительно, мелочей не бывает, и Дюма очень внимателен к мелочам.
Если от одежды зависит первое впечатление о человеке, то, переодеваясь, человек может скрыться от наблюдателей. То, как он это делает, тоже характеризует его. Мы уже видели, сколь неузнаваем был Монте-Кристо, когда становился аббатом Бузони и лордом Уилмором. Знание жизни позволяло графу придумывать мельчайшие черточки характера своих вторых «я», что превращало их в живых людей и тем самым окончательно отводило подозрение от оригинала. Вот пример: чопорный лорд Уилмор прекрасно понимал французский язык, но принципиально говорил только на английском, а поверенный банкирского дома «Томсон и Френч», в которого Дантес превратился, чтобы отблагодарить честного старика Морреля, отличался бесстрастностью и сдержанно и сухо посмеивался.
Прокурор де Вильфор тоже переоделся в чужое платье, желая собрать сведения о подозрительном графе Монте-Кристо, но, в отличие от последнего, он не обладал ни широтой взглядов, ни жизненным опытом за пределами своего профессионального поприща, а потому его фантазии хватило только на то, чтобы изобразить представителя префекта полиции. Действуя сам в столь узких рамках, он, естественно, не мог разгадать хитрости своего куда более внутренне свободного противника.
Необычайной способностью к перевоплощению обладал Шико. Это позволило ему прожить несколько лет под личиной буржуа Робера Брике в Париже, где многие хорошо его знали. Шико умел менять не только платье, но и обличье. Ему пришлось, в частности, воспользоваться этой способностью, когда капитан Бономе привел его в тот самый «Рог изобилия», завсегдатаем которого он был до своего перевоплощения в Брике.
«Ого! — подумал Шико, идя следом за лжемонахом. — Тут-то тебе и надо выбрать самую лучшую свою ужимку, друг Шико. Ибо, если Бономе тебя сразу узнает, тебе крышка, и ты просто болван. (…) Обозрев с порога и подступы к кабачку, и внутреннее его устройство, Шико сгорбился, снизив еще на десять пальцев свой рост, который он и без того постарался уменьшить, едва увидел капитана. К этому он добавил гримасу настоящего сатира, ничего общего не имевшую с его чистосердечной манерой держаться и честным взглядом» («Сорок пять». Ч. Ill, XVI–XVII).
Подобное упражнение было для нашего героя тем более не трудно, что он уже давно «изощрился в свойственном древним мимам искусстве изменять умелыми подергиваниями лицевых мускул и выражение и черты лица», причем «всего этого он достигал без неестественного гримасничания, а любители перемен в подобной игре мускулами нашли бы даже известную прелесть, ибо лицо его, длинное и острое, с тонкими чертами, превращалось в расплывшееся, тупое и невыразительное» («Сорок пять». Ч. I, XVI).
Подобным же образом Конрад де Вальженез превращается в комиссионера Сальватора, одетого в типичный для своей новой профессии костюм с бляхой на груди. Впрочем, этот герой, более схематичный и не столь яркий, нежели другие, может быть, именно поэтому не пытается изменить свое лицо.
Итак, переодевание бывает частью интриги, помогающей герою исчезнуть или превратиться в другое лицо. Переодевание бывает и функциональным, как в случае Генриха III, который постоянно появляется перед читателями то в блеске королевских одежд, то в рясе кающегося грешника. Здесь переодевание помогает раскрыть характер набожного и мечущегося короля. Переодевание бывает вынужденным и даже унизительным для того, кто к нему прибегает. Как, например, бегство д’Артаньяна из дома Миледи в женской одежде («Три мушкетера»).
И наконец, существует веселое переодевание, которое развлекает и героев, и читателей, хотя не всегда кончается так же весело, как началось. Речь идет о карнавале. Думаю, многие помнят описание в «Графе Монте-Кристо» римского карнавала с его «пьеро, арлекинами, домино, маркизами, транстеверинцами, клоунами, рыцарями, поселянами; все это кричало, махало руками, швыряло яйца, начиненные мукой, конфетти, букеты, осыпало шутками и метательными снарядами своих и чужих, знакомых и незнакомых, и никто не имел права обижаться, — на все отвечали смехом» («Граф Монте-Кристо». Ч. II, XV). В этой сумасшедшей толпе можно было встретить «гуляющие исполинские кочаны капусты, бычачьи головы, мычащие на человеческих туловищах, собак, шагающих на задних лапах; и вдруг, во всей этой сумятице, под приподнятой маской… мелькает очаровательное лицо какой-нибудь Астарты, за которой бросаешься следом, но путь преграждают какие-то вертлявые бесы, вроде тех, что снятся по ночам» (Там же). «Мы забыли сказать, что кучер графа [Монте-Кристо] был наряжен черным медведем… а лакеи, стоявшие на запятках, были одеты зелеными обезьянами, маски их были снабжены пружиной, при помощи которой они строили гримасы прохожим» (Там же).
Как помним, веселье закончилось тем, что виконт Альбер де Морсер, прямо в своем очаровательном карнавальном костюме, угодил в лапы римских разбойников, из которых его пришлось вызволять…
А вот карнавал былых веков: XIV век, двор Карла VI.
«Бал открылся кадрилью, маски были обычные; но в одиннадцать часов послышались крики: «Расступись!» — пиковый и бубновый валеты, одетые в соответствующие костюмы, с алебардами в руках, встали по обе стороны двери, и дверь почти тотчас же отворилась, пропустив игру в пикет; короли шествовали друг за другом в порядке старшинства: первым шел Давид, за ним Александр, далее — Цезарь и, наконец, Карл Великий. Каждый подавал руку даме своей масти, за которой тянулся шлейф, поддерживаемый рабом. Первый раб был наряжен как для игры в мяч, второй — в бильярд, третий изображал шахматы, четвертый — игру в кости. Далее следовали, составляя штат королевского двора, десять тузов, одетых гвардейскими капитанами и возглавлявших каждый девять карт. Кортеж замыкали трефовый и червовый валеты; они затворили двери, дав таким образом понять, что все в сборе. Тотчас дали сигнал к танцам, и короли, дамы и валеты составили кружки по три — по четыре одинаковых фигуры, — это привело всех в неописуемый восторг, затем красные масти стали с одной стороны, черные — с другой — и игра завершилась общим контрдансом, где смешались все масти и люди разных полов, возрастов и рангов» («Изабелла Баварская», X).
Описанный эпизод интересен тем, что показывает нам не только как мог выглядеть придворный карнавал XIV века, но и как выглядели в то время игральные карты.
Впрочем, маскарад на том не закончился.
«В соседней зале раздался чей-то голос, на варварском французском языке потребовавший, чтобы ему указали, где вход. Все решили, что это новая маскарадная затея, и выразили готовность поддержать ее. И вправду, тот, кто требовал указать ему вход, был вождь дикого племени, тянувший за веревку пятерых своих подданных, привязанных друг к другу и облаченных в белые балахоны, на которые с помощью смолы были наклеены нити, выкрашенные в цвет волос, — создавалось впечатление, что мужчины наги и волосаты, как сатиры. Дамы вскрикнули и отпрянули назад, а в середине зала образовался круг, где и принялись отплясывать свой дикий танец вновь прибывшие. Через несколько секунд дамы осмелели до того, что приблизились к дикарям» (X).
Но и эта, поначалу веселая сцена, закончилась трагически: по неосторожности к одному из дикарей слишком близко поднесли факел, и все пятеро вспыхнули.
«Четверо охваченных огнем мужчин являли собой ужасное зрелище. Никто не пытался приблизиться к ним: смола горячим потоком сочилась из них и капала на пол, они рвали на себе одежду… и вместе с тряпьем вырывали куски живого мяса. «Жалость и ужас брал, — говорит Фруассар, — слышать вопли и смотреть на тех, кто находился в полночный час в этой зале; двое из четверых, уже мертвые, распростерлись на полу — один был герцог Жуани, другой — сир Эмери де Пуатье, а двух других унесли обгоревшими в их особняки, то были мессир Анри де Гизак и побочный сын де Фуа, у него еще достало сил, не думая о своих муках, слабеющим голосом сказать: «Спасайте короля! Спасайте короля!»
Пятый, господин де Нантуйе, тоже весь охваченный огнем, кинувшись вон из залы, внезапно вспомнил о складе бутылок, мимо которого он проходил, он видел там огромные чаны с водой, в них обычно полоскали стаканы и кубки; он помчался туда и бросился в воду, — присутствие духа спасло его» (Там же).
Печальные концовки безудержно веселых карнавалов… Может быть, маски верно служат только тем, кто умеет ими пользоваться, не теряя голову?..
Одежда — ничто и одновременно — все. Шутка сказать, представление ко двору графини Дюбарри чуть было не сорвалось из-за того, что недоброжелатели выкрали ее платье, подкупили и увезли парикмахера и спрятали карету («Жозеф Бальзамо»). Впрочем, нужные люди отыскали и парикмахера, и платье, и карету. По одежке ведь только принимают, а провожают все-таки по уму…
Один из героев Милана Кундеры между делом заметил, что «любовь к еде вырастает из любви к людям» («Вальс на прощание»). Это высказывание можно смело отнести к Дюма. Человек открытый и жизнерадостный, вечно пребывающий в общении и в работе, конечно же, не мог не любить поесть. Но Дюма не был обжорой, второпях набивающим себе желудок чем попало. Такое пренебрежение одним из лучших наслаждений в жизни — едой — было не в натуре писателя. Он был гурман. Впрочем, его гурманство не перерастало в капризы. Путешествуя по разным странам, нелегко всегда находить еду по своему вкусу. Приходилось есть то, что едят местные жители. Однако, если Дюма имел малейшую возможность выбирать, он делал это с изысканным вкусом. При необходимости он сам изготавливал любимые блюда. Слава хорошего кулинара была ему не менее дорога, чем слава литературная, и в своих мемуарных произведениях он любил похвастать успехами в этой области. Подтверждение тому мы находим, например, в донесении начальника жандармов второго округа Москвы от 18 сентября 1858 года: «Он [Дюма] имеет страсть приготовлять сам на кухне кушанья и, говорят, мастер этого дела».[100] Любопытно, что эти строки так привлекли внимание кого-то из высокопоставленных особ, читавших донесение, что были подчеркнуты. Спустя полтора года в популярном издании «Развлечение» появилась юмористическая фантазия о том, как в первые дни после приезда Дюма в Санкт-Петербург к нему с утра явилась огромная депутация почитателей, превозносивших его профессиональное мастерство. Дюма подумал было, что это литераторы, но оказалось, что великого собрата по профессии чествовали… повара, пришедшие поучиться у знаменитого путешественника. Подобная — увы — недобрая шутка была не единственной в российской прессе тех лет, и о реакции на приезд Дюма в Россию мы еще поговорим. Интересно другое: не послужило ли подчеркнутое в донесении место источником заказной насмешки в прессе? Обратите, мол, внимание, господа журналисты, и заострите… Этого, конечно, не докажешь, но и не опровергнешь.
Как бы то ни было, Дюма ел и готовил со вкусом, а что до шуток, то он сам был не прочь над собой посмеяться. В принципе, любовь к гастрономии была одной из примет века. Д. Циммерман не без юмора пишет в своей книге о Дюма: «XIX век был во Франции не только веком самой ужасающей нищеты рабочих и развития утопических идей на фоне наглого триумфа буржуазии; то был также век пяти гениев в литературе: Александр, Стендаль, Бальзак, Пого, Рембо и век невиданного обжорства для обеспеченных. В этих условиях Александр и Бальзак достигли габаритов, пропорциональных их гениальности, Стендаль и Пого остались в среднем весе, а Рембо всю жизнь был страшно худым».[101]
Достижение пропорциональных гениальности габаритов произошло, конечно, не сразу. В юности Дюма был вполне изящен, однако, по мере обретения благосостояния, он не мог, конечно, не принимать участия в утонченном соревновании светских львов, желавших перещеголять друг друга умением от души поесть. Дюма не был настолько богат, чтобы позволять себе дорогие обеды на пари, хотя бывало, конечно, и это, однако не в таких масштабах, как в «Истории моих животных» (XXVII):