72101.fb2 Повседневная жизнь Дюма и его героев - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 50

Повседневная жизнь Дюма и его героев - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 50

(…)

Данжо (в стороне записывает в книжку). «Конфидентом короля был господин Мольер».

Мольер (расслышав его). Вот так и пишется история» (Действие V, XIX).

Поверхностное суждение Данжо вписано в летопись, оно стало историческим свидетельством. Потомки могут вписать еще одну страницу в биографию Мольера и привести в доказательство участия драматурга в становлении власти Людовика XIV все новые и новые документы, интерпретация которых допускает, хотя и с натяжкой, подобное толкование. И вот уже Мольер становится политическим деятелем, хитрым соглядатаем и советником короля. А все из-за того, что несчастный Данжо что-то неправильно понял, но не мог допустить, чтобы его посчитали некомпетентным.

Возможно такое развитие событий? А почему бы и нет? Как пишет Юкио Мисима в романе «Жажда любви», «слухи бывают последовательными чаще, чем факты; а факты склонны придерживаться слухов, опирающихся на вымысел». Вот так и пишется история! Разве одни и те же события не получают порой прямо противоположную интерпретацию в устах весьма уважаемых, но по-разному смотрящих на мир историков? Например, один французский историк вскоре после Второй мировой войны успешно и убедительно защищает диссертацию на тему «Искусство искажения истории в «Записках Цезаря»»,[125] а другой не менее уважаемый французский историк уже в наши дни анализирует и восхваляет деяния Цезаря, подтверждая сказанное теми же цитатами из тех же «Записок».[126]

Факт — вещь хоть и упрямая, но не незыблемая. В том числе и факт исторический. Меняется концепция — меняется лицо факта, а то и сам он ставится под вопрос: а был ли факт? И как тогда пишется история?

Итак, мы вплотную подошли к болезненному для многих и неоднозначно решаемому вопросу: можно ли считать серьезной работу Дюма с историческим материалом? Можно ли считать его романы о прошлых веках историческими или они только приключенческие, авантюрные, а история играет в них лишь роль размытого фона? Правда ли, что Дюма «перевирает» историю в угоду яркости действия и закрученности интриги?

В течение многих лет на последний вопрос давали положительный ответ Оно и понятно: разве «писатель второго ряда» может серьезно относиться к чему бы то ни было, в том числе к истории?

Какие доказательства приводились теми, кто настаивал на подобной точке зрения?

Во-первых, путаница с датами в некоторых произведениях писателя. В качестве наиболее ярких примеров обычно приводят ошибочную датировку осады Ла-Рошели в «Трех мушкетерах», «притягивание» отдельных событий друг к другу, например, сближение даты смерти герцога Анжуйского с Фламандским походом («Сорок пять»), продление жизни д’Артаньяна, который вряд ли мог участвовать в интриге с подвесками, потому что тогда еще был мальчишкой.

Во-вторых, выбор той версии развития событий, которая ярче и, соответственно, «литературнее» других, зачастую более обоснованных. Например, трактовка Железной Маски как брата-близнеца Людовика XIV.

В-третьих, изменение судьбы исторических персонажей вопреки документальным данным. Например, гибель главного ловчего Монсоро от руки Бюсси в то время как реальный Монсоро, избавившись от любовника жены, прожил долгую жизнь.

В-четвертых, недостаточное внимание к движущим силам истории, сведение ее к интриге заинтересованных лиц. По словам А. Моруа, Дюма «ввел в повествование второстепенных персонажей, вызванных к жизни им самим, и объяснял поступками этих неизвестных все великие исторические события. (…) История низводится до уровня любимых и знакомых персонажей и тем самым до уровня читателя».[127]

Ох, уж эта страсть делить жизнь на уровни и желание непременно оставаться на том из них, который люди «серьезные» считают самым высоким! А уж уровень читателя романов Дюма — это явно нечто несерьезное.

Впрочем, против исторических романов Дюма могла настраивать почему-то укоренившаяся в литературоведении уверенность в том, что главная движущая сила его сюжетов — случайность. Тогда История действительно ни при чем. Однако мы уже убедились, что случайность у Дюма — лишь резерв, находящийся в руках Провидения. А Провидение хоть и не числится обычно современной наукой среди движущих сил Истории, но тем не менее означает определенную философскую позицию, с которой нельзя не считаться.

Впрочем, Провидение — это наиболее общая движущая сила жизни и истории, и нельзя сказать, чтобы Дюма не интересовали движущие силы более частного порядка, например, силы социальные. Чего стоит хотя бы такое утверждение о роли буржуазии в революции, вложенное в уста одного из героев романа «Инженю»:

«Буржуа поможет народу подорвать устои тронов, разбить гербы, сжечь дворянские грамоты; более сильный, чем народ, этот буржуа вскарабкается по приставным лестницам, чтобы соскабливать со стен королевские лилии и выковыривать жемчуг из корон; но буржуа, разрушив все, снова начнет все восстанавливать: он присвоит себе геральдические символы, отнятые у дворян; он превратит в гербы вывески своих лавок: красный лев заменит пурпурного и белый крест появится на месте серебряного! На месте аристократии, знати и монархии вырастет буржуазия; буржуа станет аристократом, буржуа станет вельможей, буржуа станет королем» («Инженю», LIV).

А вот в том же романе речь идет о том, как в предреволюционный 1788 год урезались права рабочего класса:

«С этого времени и возник… рабочий вопрос, снова вставший в 1848 году; буржуа, торговцы, все самые разные люди, кто дает работу пролетарию, утверждали, будто этот строптивый пролетарий, преисполненный дурных намерений, не желает жить на пятнадцать су, на что тот бесхитростно отвечал: «Это не потому, что я не хочу, а потому, что не могу».

Постепенно пролетарии подсчитали свои ряды и поняли, что их очень много; убедившись в численном превосходстве, они перешли от смирения к угрозам» («Инженю», LVI).

И чуть выше:

«Нужны века, чтобы довести народ до точки кипения; но, дойдя до этого состояния, он беспрерывно продолжает кипеть, пока льющимися через край волнами кипятка не затушит революционный очаг, который сам же и подогревает» (Там же).

Сила этих рассуждений, вплетенных в ткань романа, просто поражает. Вместе с тем единственными романами Дюма, за которыми до сих пор безоговорочно признавалась историчность, являются уже упоминавшиеся нами романы серии о Бальзамо-Калиостро и Великой французской революции, да и то не все, а скорее только два из них — «Анж Питу» и «Графиня де Шарни».[128] Что дает основание признать их соответствие Истории?

Во-первых, «чрезвычайный интерес к документам». Ведь в названных романах Дюма напрямую цитирует множество исторических документов, не опасаясь, кстати, утомить читателей. Во-вторых, историчность романов кажется более явной из-за точной датировки и из-за того, что Дюма фактически старается по дням и даже по часам проследить развитие событий. В-третьих, почему-то только в этих романах критики усмотрели развитие характеров персонажей в соответствии с влиянием на них эпохи.

С последним утверждением трудно согласиться. Ведь оно отказывает в развитии характерам героев других романов! Разве развитие образа появляется у Дюма только в «Анже Питу»? Разве мы не видели эволюцию Реми, сломленного чужими интригами? Разве не изменился, осмысляя себя, события и окружающих, д’Артаньян? Развитие его личности заметно уже на страницах «Трех мушкетеров» и уж тем более — на долгом жизненном пути вплоть до «Виконта де Бражелона». Если бы этот образ оставался неизменным, Р. Л. Стивенсон не имел бы оснований сказать, что считает своим другом именно немолодого, умудренного жизнью д’Артаньяна из «Виконта де Бражелона».

Такие мелочи, конечно, ускользают от взгляда тех, кто, прочитав наиболее известные романы Дюма в юности, усваивают впоследствии чужое мнение о том, что от него нельзя ожидать ничего путного. Вот и получается, что эволюция восприятия романов Дюма «серьезными» критиками проходила и до сих пор проходит весьма тернистый путь. Сначала романы считались только авантюрными и развлекательными, потом — историко-авантюрными (это уже кое-что!), наконец — просто историческими,[129] но с оговорками в отношении того, что за история собственно имеется в виду. В частности, М. С. Трескунов, сам переводивший и досконально знающий тексты писателя, считает, что они «приближаются к народному пониманию истории».[130]

Что представляет собой «народное понимание истории»? Н. А. Литвиненко в своей статье ««Граница эпох» и французский исторический роман первой половины XIX века» отмечает, что «лучшие романы Дюма «фиксируют интенции массового сознания», выступая в роли «зеркала, в котором эпоха видит и сознает себя, а в более позднее время учится себя видеть и осознавать»».[131] Народная история в таком ее понимании смотрит на прошлое более общо, нежели история как наука. В отличие от последней она не задается частными вопросами, менее внимательна к датам и строгости описания отдельных событий. Она создает картину «духа эпохи», старается извлечь из нее практические уроки, что, конечно, удается весьма редко.

Впрочем, опасно утверждать, что такой подход к истории, как массовое ее осознание, «ниже» исторической науки, которой занимаются профессионалы. Во многом эти две истории пересекаются. В средние века ученые историографы изучали летописи и пытались осмысливать исторические события с евангельских позиций. Народная же история различными способами переосмысливала «жесты»,[132] создавая на их основе модели «правильного» поведения. «Жесты» основывались на исторических фактах и обрастали подробностями. Эти подробности порой попадали в летописи. На их основе начинали строить свою аргументацию ученые.

В XIX веке во Франции в период расцвета романтической исторической школы (О. Тьерри, Ж Мишле и др.) шло глобальное переосмысление знаний о прошлом, и переосмысление включало не только анализ фактов, но и анализ эмоций. Отсюда патетическое описание Мишле ужасов 1000 года, когда все население Европы ожидало якобы конца света. Отсюда леденящие душу рассказы Тьерри о мытарствах королей-меровингов. С одной стороны, романтики подошли к идее классовой борьбы, с другой — подчеркивали роль личности в истории. Разве личность может быть неинтересной для романтика? Но при этом, споря в отношении частностей, никто не отрицает в целом историзма Мишле или Тьерри.

А что Дюма? «Объединяя Францию героических поэм и Францию фаблио[133]», Дюма представляет ее в разнообразных модификациях жанра исторического романа, которые, разрушая границы эпох, переступая через них, моделируют некие этические ценности, мифы, обладающие модусом национальным и общеевропейским — универсальным».[134]

Допустим, что Дюма создает исторический миф. Но простите, а другие писатели, его современники? Разве их работы можно приравнять к научному историческому труду? Давайте на секунду отвлечемся и рассмотрим два комментария в российских изданиях: один к пьесе В. Пого «Рюи Блаз», другой — к роману Дюма «Три мушкетера».

Пьеса «Рюи Блаз», по мнению самого Гюго, является исторической. В предисловии он подробно разъясняет, какие исторические явления он исследовал и кто из героев является типическим олицетворением тех или иных социальных сил. Правда, автор сам сетует на то, что публика не замечает в его пьесе исторического обобщения, а «видит в «Рюи Блазе» только… тему драматическую — лакея».[135] В числе действующих лиц драмы очень много имен реальных исторических персонажей, с которыми, по замыслу Гюго, сталкивается главный герой. В примечаниях к пьесе комментатор перечисляет девятерых из них, поясняя, что эти люди действительно существовали, «но харак+еры их целиком созданы Гюго».[136] В первую очередь это касается трех главных персонажей: королевы Марии Нейбургской, дона Саллюстия и дона Цезаря, которые в реальной жизни играли совсем другие роли. Однако критик вполне согласен с ценностью авторского осмысления истории, так как в пьесе «ярко показано разложение монархии и с большой силой звучит протест против страдания и бесправия народа, который угнетается ничтожным и порочным дворянством».[137] Таким образом, с точки зрения комментатора, отклонения от реальных жизнеописаний весьма значимых исторических лиц — это «мелкие неточности», ни в коем случае не искажающие историчность произведения.

Что касается моего собственного мнения о пьесе «Рюи Блаз», то мне кажется, что уровень ее историчности ничуть не превышает уровня «Генриха III» Дюма, с которого тот начинал свою карьеру на сцене. Не будем говорить о других качествах этих двух пьес — нас сейчас интересуют только критерии, согласно которым одни художественные произведения признаются историческими, а другие — нет. И что же пишут о «Генрихе»? «Характеры чересчур упрощены, местный колорит не нюансирован, историческая правда беспощадно извращена…»[138] Конкретные примеры при этом не приводятся. Такое ощущение, что по-иному писать о Дюма просто неприлично…

Что касается комментария к франкоязычному изданию «Трех мушкетеров», о котором мне хотелось бы упомянуть, то он еще более показателен. Как многие, должно быть, помнят, Миледи во время встречи с Ришелье в гостинице «Красная голубятня» обсуждает возможность решительных действий в случае отказа герцога Бекингема подчиниться ультиматуму кардинала. Она намекает, что готова сыграть роль женщины, способной вдохновить какого-нибудь фанатика на убийство герцога. Ей нужна только гарантия поддержки в решении ее собственных дел. «Если бы я была мадемуазелью де Монпансье или королевой Марией Медичи, — мимоходом замечает она, — то принимала бы меньше предосторожностей, чем я принимаю теперь, будучи просто леди Кларик» (Ч. И, ХГУ).

Комментатор сурово реагирует на этот намек Миледи: «Мадемуазель де Монпансье — анахронизм: герцогиня де Монпансье, дочь Гастона Орлеанского, родилась только в 1627 году».[139] Сработал рефлекс: раз Дюма, значит, должны быть анахронизмы! Автор примечаний даже не предположил, что имелась в виду другая герцогиня де Монпансье, сестра герцога Гиза. И упоминание ее рядом с именем Марии Медичи отнюдь не случайно. Об этом свидетельствуют названные той же Миледи чуть раньше имена Жака Клемана и Равальяка. Первый — убийца Генриха III, второй — убийца Генриха IV. По мнению современников, первого вдохновила на убийство именно сестра Гиза, герцогиня де Монпансье. Что касается Марии Медичи, то ее подозревали в причастности к убийству ее супруга, Генриха IV.

Вот и получается, что у критиков зачастую a priori не поднимается рука упрекнуть В. Гюго в искажении исторических фактов, а в отношении Дюма как бы заранее подразумевается, что его изложение неточное, полное необоснованных фантазий, основанное на небрежном изучении истории.

Почему?

Позволю себе высказать несколько суждений. Во-первых, подозрительное отношение к «самоучкам» вообще было характерно для XIX и первой половины.

XX века. Оно и сейчас кое-где проявляется, причем иногда независимо от качества работы или идей этого самого неуча: «А где вы, простите, учились этому предмету? Сами? Ну, что ж, нам, профессионалам, это заметно». Однако в XIX веке с его «серьезным» и позитивным отношением к научному знанию вообще все это было гораздо сложнее. Тогда еще Нильс Бор не успел пошутить, что науку двигают вперед дилетанты: ведь они просто не знают, что так, как они, рассуждать не следует! Это в середине XX века академик Л. Д. Ландау подбадривал приходивших к нему на физический семинар рабочих-самоучек: «Не отчаивайтесь, приходите еще, вдумывайтесь и постепенно сумеете во всем разобраться». В XIX веке тоже проводилось множество публичных лекций, чтений, опытов, но всё это казалось скорее развлечением: ходите на здоровье, учитесь у нас, но не замахивайтесь на серьезные исследования — вы же не получили соответствующего образования!

И все-таки главное, думается, не в этом. Скорее дело в том, что Дюма если и сочувствует страданиям народа, то никогда не объясняет их угнетением со стороны «ничтожного и порочного дворянства». Как мы уже видели, Дюма не приемлет жесткой классовой позиции. Он готов сострадать не только народу, но и дворянам, гибнущим на гильотине, и королям, вынужденным жертвовать своими чувствами во имя интересов государства. Король же, который губит страну ради собственных прихотей, ему так же неприятен, как и рабочий, обманывающий своих товарищей и работодателей. И все же для Дюма даже такие персонажи не являются олицетворением порока. Они остаются живыми людьми, и судит их не автор — их судит Провидение. Провиденциальное отношение к жизни и истории — характерная черта мировосприятия Дюма. Но именно такое отношение казалось радикально настроенным писателям и публицистам бурного XIX века наивным, устарелым, чуть ли не реакционным. Им больше импонировала однозначно осуждающая власть имущих позиция автора «Отверженных», который в ответ на приветствия горожан: «Да здравствует Виктор Гюго!» — неизменно отвечал: «Да здравствует революция!»

Кстати, наиболее наглядно различное отношение публики к этим двум писателям нашло отражение в карикатурах и аллегориях XIX века. Карикатуры на Гіого по большей части весьма серьезны: он предстает либо уже окаменевшим классиком, либо суровым человеком с непомерно высоким лбом. На одном из самых известных аллегорических изображений В. Гюго — литографии французского художника Адольфа Леона Виллета — мы видим писателя в образе Жана Вальжана, ставшего приемным отцом Козетты-Марианны, олицетворяющей Молодую республику. Пого суров и непоколебим. Что до карикатур на Дюма, то он появляется то в виде кормилицы, ускоренно воспитывающей двух венценосных младенцев (намек на очень быстрое написание пьес «Молодость Людовика XIV» и «Молодость Людовика XV»), то в виде обвешанного сувенирами и орденами путешественника, но чаще всего — в виде мушкетера. И почти всегда на его лице — довольная улыбка.

В XX веке отношение к Дюма стало еще более суровым. Оно и понятно: классовая позиция была возвеличена до небывалых высот. Восприятие литературы не смогло избежать крайней идеологизации, и попытки Дюма смотреть на исторические события беспристрастным провиденциальным взглядом подвергались активному осмеянию. Дюма часто обвиняли в том, что он слишком легко обращается с историей. Но легкость — одно из достоинств стиля писателя. И разве нельзя строить свои отношения с Клио на легкости, не нарушая достоверности?

Лишь во второй половине XX века, когда подход к истории начал выбираться из-под груза довлеющих идеологических суждений, отношение к Дюма стало меняться.

Многие признали, что Дюма «обладал чувством истории».[140] Похвала ли это или намек на то, что чувство все-таки не особо серьезный путь познания? Посмотрим на конкретные примеры.

Помните скромного простака — каллиграфа Бюва, героя романа «Шевалье д’Арманталь», того самого Бюва, что спас Регента и Францию и в результате потерял работу? Создавая роман, Дюма пользовался доступными ему историческими источниками: мемуарами г-жи де Сталь, Сен-Симона, герцога Ришелье, кардинала Альберони, генерал-лейтенанта полиции д’Аржансона. Кроме того, писатель был знаком с «Историей регентства и малолетства Людовика XV» Лемонтея, с «Историей Пале-Руаяля» Ж Вату и его же «Заговором Селламара». Рассказ о разоблачении заговора испанского посла Селламара, предполагавшего устранить Регента и, воспользовавшись малолетством короля, повернуть политику Франции в другое русло, Дюма мог также почерпнуть из анонимной рукописи под названием «Летопись наиболее значительных событий, случившихся во времена регентства покойного монсеньора герцога Орлеанского, со второго сентября 1715 года до смерти этого знаменитого принца, которая произошла второго декабря 1723 года».

Что же касается самого Бюва, то Дюма знал о нем очень мало и потому, по словам Т. Вановской, «обращался с Бюва гораздо более свободно, чем с кем-либо из других исторических героев романа».[141]

Спустя много лет после выхода в свет романа «Шевалье д’Арманталь», в 1860-х годах, удалось установить авторство знаменитой «Летописи», поскольку были случайно обнаружены ее черновики. На папке, в которой они хранились, стояла надпись, сделанная каллиграфическим почерком: «Мемуары сьера Бюва, переписчика королевской библиотеки». Итак, весьма осведомленным автором «Летописи» был наш знакомый Бюва, и, хотя он не сообщает в своей рукописи напрямую о собственной роли в разоблачении заговора Селламара, «его описание содержит целый ряд любопытных деталей, доступных лишь глазу очевидца».[142]

Выходит, Дюма, весьма свободно обращаясь с историческим персонажем, не вышел за рамки достоверного и в своем романе ничего особенно не «переврал»! Каково чувство истории?!

В романах о гугенотских войнах история также играет не только скромную роль фона для приключенческого сюжета. Очень многое в этом сюжете было бы невозможно, если бы речь шла о другом времени и о другой стране. Думается, выше было приведено достаточно тому примеров. При написании романов Дюма опирался на «Журналы правления Генриха III и Генриха IV», написанные придворным историографом этих королей Пьером де л’Этуалем. В своих произведениях Дюма не раз напрямую ссылается на упомянутого автора. Кроме того, писатель явно был хорошо знаком с изданными еще в XVII веке документами Католической лиги, с мемуарами современников и с отчетом агента-двойника Николя Пулена, поначалу служившего Гйзам, а затем ставшего тайно шпионить за ними в пользу короля. К сожалению, из перечисленных выше источников только отчет Пулена был переведен на русский язык.[143] Однако даже беглого знакомства с документом достаточно, чтобы удостовериться в том, сколь искусно в романах вымысел сочетается с правдой, не искажая при этом самой правды (если, конечно, допустить, что в источнике написана правда…). Если же обратиться к «Журналам» де л’Этуаля, то станет еще более ясно, что противостояние дома Гизов дому Валуа, которое мы постоянно встречаем в «Графине де Монсоро» и в «Сорока пяти», было поистине ключевым явлением политической жизни этого периода. В своих романах Дюма ясно показывает, что за спиной Гизов стоит Испания, использует их в своей политике также и Ватикан, но выжидает, желая сначала убедиться в результатах. Исторические источники свидетельствуют о том же. К такому же выводу приходят и современные исследователи данного периода. Кроме того, Дюма очень подробно показывает развитие движения сторонников Лиги, вовлечение сначала в подспудную, а затем явную борьбу против власти Валуа парижских буржуа и других слоев населения страны. Возбужденная запахом крови истеричная толпа Варфоломеевской ночи превращается к концу романа «Сорок пять» в организованную силу, выдвигающую своих вождей.

Из вышесказанного можно сделать вывод, что исторические романы Дюма продиктованы нелюбовью к внешнему блеску интриг плаща и шпаги, а особой, пусть отличающейся от привычных нам, концепцией истории. В основе этой концепции, как всегда у Дюма, лежит представление о провиденциальности. Каким же образом, по мнению писателя, Провидение проявляет свою волю в истории? Нам уже приходилось упоминать об этом выше, в главе о королях и других сословиях. А в чем суть вмешательства Провидения в тех же романах о гугенотских войнах?