72116.fb2
Поступая на фабрику, рабочий оговаривал срок, на который пришел. Заработок заметно варьировался в зависимости от вида производства и профессии. Так, кузнец мог заработать до 40–50 рублей в месяц, ткач — до 20 и даже 50 рублей (на шелкоткацком производстве). Средняя зарплата шлифовщика была 35–40 рублей, слесаря —25, токаря —20–25, печатника —15–20, наборщика 20–35 рублей. Гвоздильщик зарабатывал от 70 до 190 рублей в месяц.
На предприятиях на неквалифицированных работах широко применялся детский труд (встречались, хотя и редко, дети до 10-летнего возраста, хотя большинство шло работать на фабрики лет в 12). Заняты были — на более легких и дешевых работах — и женщины, в основном незамужние. Заработок детей и женщин был на порядок ниже, чем мужской. Дети вырабатывали не больше 5 рублей в месяц, женщины — до 10 (ткачихи — до 20) рублей.
Теперь зарплата — на фабричном жаргоне «дачка» или «выдача» — выплачивалась в некоторых местах ежемесячно (раз в месяц), а в других — несколько раз, от двух до семи, в год. За хорошую работу или особые заслуги (равно как перед именинами хозяина или каким-либо торжеством в его семье) могла полагаться «награда» (премия), но чаще, и значительно чаще, рабочих штрафовали, так что к моменту «счетов» в активе у них оказывалась совсем смешная сумма. Штрафы по-прежнему полагались за брак и порчу фабричного имущества, за опоздание на работу (от 10 до 25 копеек в зависимости от частоты опозданий), за пьянство, за шум на фабричной территории и т. д. Крупный вычет полагался, если работник увольнялся раньше оговоренного срока.
В большинстве своем московские фабриканты по старинке не обращали внимания на бытовую сторону жизни своих рабочих, потому что так было «исстари заведено», и тем самым рубили сук, на котором сидели. Изменилось время, неизбежно уходила старинная патриархальность в отношениях рабочего и работодателя; требовалась какая-то новая система взаимоотношений. Но складывались эти новые взаимоотношения очень медленно, что и стало причиной обострения «рабочего вопроса» и социальных конфликтов. Лишь наиболее прозорливые из фабрикантов замечали, что при улучшении жилищных условий и проявлениях заботы о работающих заметно уменьшалась текучесть кадров и улучшался их качественный состав — опытные и женатые явно дорожили таких хорошим местом и держались за него. (Можно сказать, что само понятие «кадрового рабочего» возникло на тех предприятиях, где лучше были условия работы и проживания.) На таких предприятиях уже в 1870-х годах стали появляться пенсионные фонды, богадельни, воскресные школы, библиотеки, кассы взаимопомощи и другие учреждения, призванные повысить уровень квалификации рабочих и в конечном счете принести выгоду хозяевам.
Большую известность имела в последних десятилетиях XIX века фабрика Павла Семеновича Малютина в подмосковном Раменском, резко выделявшаяся на общем фоне московских и подмосковных фабрик своей заботой о рабочих. «В этом райском уголке фабричного труда, — писал Д. А. Покровский, — рабочие пользуются и медицинской помощью, и бесплатно аптекой, и школой, и, кажется, читальней, и дешевыми продуктами из фабричной лавки по оптовым ценам, и сберегательною кассой, и даже — семейные и женатые из них — отдельными квартирами!»[275]
«Золотая рота». — Московские тайны. — Грачевка. — Еще одна «Волчья долина». — «Крым». — «Труба». — «Билетные». — Великосветские сводни. — Толкучка. — Нищие: ерусалимцы, севастопольцы, горбачи и другие. — Дом на Варварке. — Шиповская крепость. — «Зиминовка». — Хитров рынок. — Работный дом. — Заработки хитрованцев. — Ночлежки. — А. К. Саврасов. — Благотворительные столовые. — Нищелюбцы. — Грабиловка. — Московские мосты. — «Понятия». — Криминальная специализация. — «Червонные валеты»
На протяжении всего XIX века в Москве всегда было достаточно мест, заселенных беднотой — как мелким мастеровым людом, так и разного рода голытьбой, выразительно именовавшейся «золотой ротой» (потому что голое тело то и дело «сверкало» у них сквозь лохмотья) — бродягами, пропойцами, безработными, проститутками, нищими, а также уголовниками. Эти трущобные районы находились в основном по окраинам города, хотя отдельные островки бедности встречались и в самом центре. Сюда стекались обитатели дна общества, и эти места имели свое специфическое лицо и пользовались в городе недоброй славой: появляться здесь было не безопасно.
Одним из наименее фешенебельных районов Москвы на протяжении всего века были Грузины. Когда с легкой руки Эжена Сю с его «Парижскими тайнами» и Александра Дюма, написавшего роман «Парижские могикане», где действие происходило в парижских трущобах, в европейской литературе началась мода на аналогичные сюжеты («модная „трущобщина“», как тогда выражались) и пошли гулять всевозможные «Лондонские», «Варшавские», «Лионские» и прочие «тайны», в Москве сюжеты подобных произведений (какие-нибудь «Московские тайны и трущобы») черпали именно в Грузинах, где неказистые домишки сплошь да рядом служили притонами беглых из Сибири «варнаков» и другой темной и криминальной публики. Здесь было много по-настоящему глухих мест, особенно на пустырях вблизи заросших оврагов, по которым протекали речки Бубна и Кабаниха. Видимо, не случайно две улицы вблизи Грузин долго носили названия Большой и Малой Живодерки. Как писал С. П. Подъячев, еще и в 1880-х годах «с Живодерки… грязной, вонючей, узкой, плохо освещенной, часто неслись по ночам отчаянные вопли: „Ка-а-раул! Гра-а-бют!“»[276]. Однако присущая Москве пестрота сказывалась и здесь: в этом районе долго жил мирный лексикограф Владимир Даль (в Грузинах), а на Большой Живодерке в 1820-х годах — поэт князь Петр Вяземский.
Еще одним знаменитым на всю Москву трущобным районом была Грачевка (или Драчевка — по стоявшему здесь в древности храму Николы в Драчах). Этот район находился между Сретенкой и рекой Неглинной, которая в конце XVIII века была переведена из естественного русла в канал, обсаженный деревьями, а в 1810-х годах — взята в подземный коллектор. На месте реки устроили Цветной бульвар. Уже в XVIII веке здесь, рядом с Трубной площадью, находился центр московской нищеты, и в глубине квартала в переулках текла жизнь городского дна. Как писал М. Воронов, «это исконная усыпальница всевозможных бедняков, без различия пола и возраста… Спившиеся с круга дворовые и иные люди, воры (жулики) всевозможных категорий и рангов, дотла промотавшиеся купеческие и чиновничьи дети, погибшие и погибающие женщины, шулера, нищие, старьевщики, тряпичники, шарманщики, собачники, уличные гаеры и пр., — подобная-то рвань ежедневно выползает на свет божий из грязных, сырых и вонючих домишек… На каждой сотне шагов вы непременно встретите полсотни кабаков, пивных лавок, ренсковых погребов и тому подобных учреждений»[277].
Участок Неглинной рядом с «Трубой» с конца XVIII века и почти до 1880-х годов назывался москвичами «Волчьей долиной». Вплоть до 1810-х годов здесь в зарослях вечерами прятались грабители и нападали на прохожих. Было у них здесь неподалеку и сборное место в популярной в определенных кругах «полпивной», тоже называвшейся «Волчья долина» и стоявшей на том месте, где позднее построили ресторан «Эрмитаж». Это заведение просуществовало до 1830-х годов, а после его ликвидации «Волчьей долиной» стали называть другой разгульный трактир, находившийся у Большого Каменного моста, о котором в свое время уже шла речь.
Подозрительные обитатели полпивной вскоре облюбовали другое заведение, которое с 1840-х годов стояло на противоположном конце площади. Трактир «Крым» («Крымка») был также известен под именем «Грачевки» («Драчевки») или «Крымского ада».
В «Крым» вело два входа: один, главный, с Драчевки (Трубной улицы), другой с Цветного бульвара. Трактир располагался на двух этажах — наверху если не почище, то посветлее («дворянское» отделение), и публика попригляднее. Внизу (собственно и называвшемся среди постоянных посетителей «Адом») собирались откровенные золоторотцы — опухшие, вонючие, потерявшие человеческий облик. В обоих этажах: сводчатые, в подтеках, потолки, никогда не мытые окна, полы, усыпанные песком, запах кухонного чада, смешанного с перегаром и вонью махорки и немытого тела. Половые с битыми рожами, вышибала с большой дубиной, много женщин в разных стадиях алкоголизма. Сквозь дым едва пробивался свет нескольких газовых рожков; табачный дым ел глаза. Здесь «для веселья» пел хор солдат-песельников в сопровождении бубна, скрипки и кларнета.
старался-выводил солист, — и «О-о-о-ох! Насмерть раздеруся!» — браво подхватывал хор.
Веселье стояло такое, что дым коромыслом: какой-нибудь подпивший мастеровой в халате и сапожных обрезках на босу ногу, блестя глазами и чудом удерживая на затылке потасканную фуражку, наяривал трепака, и когда хор с молодецким присвистом, покрываемым трелями бубенчиков бубна, кончал песню, плясун тоже, с картинным притопом, застывал, эффектно разведя руки. От восторга «весь Крым бесновался до неистовства. Один молодчина упал на четвереньки и ревел от наслаждения, как дикий зверь:
— А-а-атлична! Подать солдатам водки на пять целковых!..»[278].
Обычным явлением в «Крымке» были пьяные драки, перераставшие в многолюдные побоища, к которым завсегдатаи относились философски, говоря: «Кто в „Аду“ побывает, тот и адские мытарства узнает! Иначе нельзя! Порядок того требует». По аналогии с названием трактира буфетчика в нем называли «вельзевулом» или «сатаной», половых — «чертями» или «дьяволами», завсегдатаи же его величались «грешниками»[279].
Со стороны Цветного бульвара попасть в «Ад» можно было через коридор, именуемый «Адскими кузницами». Здесь по обе стороны коридора были понаделаны небольшие клетушки — «каюты», использовавшиеся и для свиданий, и для ночлега.
Поближе к ночи в «Аду» собирались и люди посерьезней: налетчики, медвежатники, профессиональные шулера и нередко прямо отсюда шли «на дело». Полиция знала о такой роли «Грачевки», но накрыть никого не пыталась: здесь имелись тайники и скрытые ходы, ведущие в старинный, еще екатерининского времени, уже не действующий к середине девятнадцатого века водовод, что позволяло быстро и в буквальном смысле «смываться» и успешно соблюдать конспирацию. Кстати, благодаря этой особенности трактира, здесь в 1860-х годах собирались революционеры-ишутинцы.
«Крым» просуществовал до 1880 года, потом был перепродан, отремонтирован, а вновь открывшись, и выглядел иначе, и носил другое название. В 1890-х годах верхняя его часть была занята частью рестораном, частью меблированными комнатами, а внизу были устроены лавки, портерные и закусочные.
«Фартовые» (общее название уголовников) попроще — карманники, форточники, «трубочисты» — предпочитали трактир «Воробьевка», тоже невдалеке от «Трубы»: он находился на Петровке, в сохранившемся доныне доме, выходящем торцом на Петровский бульвар.
Как Грузины, так и «Труба» славились в Москве девятнадцатого века своими «веселыми домами» и гулящими девицами.
Вплоть до 1840-х годов публичные дома в России существовали нелегально и обычно маскировались под добропорядочный семейный дом, где «почтенная» вдова-хозяйка бывала окружена вереницей «племянниц» или «приживалок», или под швейную мастерскую с несколькими молоденькими и хорошенькими «мастерицами». Проститутки-одиночки нередко тоже числились в какой-нибудь мастерской (швейной, кондитерской и т. п.).
Тот «веселый домишко» с толстой сводней и парой «воспитанниц», который описан в поэме Василия Львовича Пушкина «Опасный сосед», находился в Грузинах, во всяком случае, насколько можно судить по маршруту следования («Кузнецкий мост, и вал, Арбат, и Поварская…» — и еще немного, чтобы доехать до Грузин). Здесь же чуть позднее было подобное же заведение, описанное уже Лермонтовым в поэме «Сашка»:
Проститутки-одиночки уже с конца XVIII века селились в окрестностях Драчевки и на Козихе и ходили ловить клиентов «на Трубу» — на Петровский и Рождественский бульвары. Каждый день, начиная с утра и особенно, конечно, вечером, здесь можно было встретить большой ассортимент «девок» на все вкусы и кошельки и при желании проследовать за ними на снимаемую ими квартиру. «Я отправился было домой, но в голове была блажь; я захотел послоняться по бульварам. На Трубном бульваре гуляли искатели приключений и ощущений, — записывал в своем дневнике в 1854 году купец П. В. Медведев. — Я был не прочь от интрижек, две черные тальмы привлекли мое внимание, в сумраке рисовались поэтически, как будто испанки, но когда я вгляделся хорошенько, то оказалось — две старые венеры; прочь от них и по бульвару, мимо „старой избы Кокорева“, по Самотечному пруду бульваром, напал на ночную дульцинею. На разыгравшееся воображение довольно было; прикрываясь темнотою ночи, об руку у Корсакова сада белый дом с приветливыми огоньками скрыл нас на сладострастном рандеву, и бес, стоя за перегородкою, смеялся своим адским смехом»[280]. По излюбленным местам расселения легкомысленных девиц их в начале века иронически называли в Москве «княжнами Трубецкими и Козицкими».
После того как в 1843 году были узаконены публичные дома, размещать их стали в традиционных местах — в районе Живодерки и в окрестностях Трубной площади. В разное время очагами московской проституции были также Яузская набережная и Дербеневка (клиентами здесь были мастеровые и фабричные), но потом веселые дома отсюда выселили на ту же Трубу. Борделей здесь была масса, целые переулки, — от дешевых, «двугривенничных», для простонародья (сосредоточенных в основном в Нижнем Колосовом переулке (нынешнем Малом Сухаревском), до дорогих и «шикарных» «пятирублевых».
До 1880-х годов здесь существовали и притоны, и «нумера», и соответствующего пошиба трактиры с «кабинетами». Вечерами на Петровский, Рождественский и Цветной бульвары в изобилии высыпали пестро разряженные местные обитательницы — и живущие в борделе, и работающие от себя, то есть обычно на сутенера. Здесь же собирались потенциальные клиенты: от мужика-крестьянина и мастерового до приказчика, офицера, студента, именитого купца. Звучали смех и пьяные выкрики, из ярко освещенных окон в переулках вырывались то развеселое пиликанье скрипок и бренчание фортепьяно, то звон бьющихся зеркал и звуки скандала…
В заведениях продажной любви нередко прятались у подружек-марух все те же беглые каторжники-«жиганы». «Пошаливали» и в самих притонах: при случае подгулявшего клиента здесь могли опоить, подсыпав наркотик («посадив на малину»), оглушить, до нитки ограбить и бросить где-нибудь на улице, а порой и в буквальном смысле слова «спрятать концы в воду»: через люки на Цветном бульваре нетрудно было спустить бесчувственное или мертвое тело в Неглинку. Об этом рассказывал В. А. Гиляровский, а он знал, о чем говорил!
Проститутки подчинялись особым правилам. Занявшись этим ремеслом, они обязаны были сдавать свой паспорт в полицию и взамен него получали удостоверение — «желтый билет». (Почему и сами девицы именовались в просторечии «билетными».) В этом документе среди прочего имелось место для отметок о состоянии здоровья, поэтому раз в месяц каждая из московских проституток отправлялась в назначенный для этого Частный дом, где ее осматривал полицейский врач.
Известная революционерка Е. Брешко-Брешковская, сидевшая под арестом в Сущевской части, вспоминала, как плац перед домом «заполнялся дважды в неделю, когда у здания части в длинную очередь выстраивались проститутки, явившиеся на медицинское обследование. Среди них попадались и очень элегантные женщины, и не столь нарядные, а замыкали процессию толпы женщин в лохмотьях и даже просто полуголых. В конце очереди стоял городовой с шашкой. К дверям один за другими подкатывали экипажи, из них выходили молодые изысканно одетые женщины и шли в просторный кабинет врача»[281].
Проститутки высшего разбора, именуемые обычно «дамами полусвета», обслуживали наиболее состоятельную и высокопоставленную часть общества — аристократию и богатое купечество. Работали они «индивидуально», пользуясь посредничеством довольно многочисленных великосветских сводней.
В 1870-х годах в числе последних была известна, к примеру, некая «Мавра» — «здоровенная русская баба, обращавшаяся со своими посетителями запросто. Всего оригинальнее было то, — вспоминал современник, — что, занимаясь таким не душеспасительным делом, она в то же время была очень набожна и под праздник не пускала к себе посетителей»[282]. Особенно знаменита среди сводниц была одна, по имени Прасковья Федоровна. Она была недурна собой, не без образования — окончила в свое время гимназию, состояла на содержании у какого-то купца и пользовалась в своей профессии наилучшей репутацией. У нее на вечерах гости могли встретиться с молодыми особами, искавшими мужского знакомства. «У нее существовала известная такса, — вспоминал Н. Шатилов, — свыше которой она не брала, и знакомила <она> своих посетителей только с женщинами, которых хорошо знала и за здоровье которых ручалась»[283].
К концу века Драчевка во многом утратила свой разгульно-трущобный характер: уменьшилось и число нищих, и количество веселых заведений — центр московской проституции к этому времени все более заметно стал смещаться к Тверской в район Бронных и Палашевского переулка. На «Трубе» появились доходные дома, населенные более-менее приличной публикой, но и вплоть до начала XX столетия Цветной бульвар, особенно зимой, считался местом, где после полуночи небезопасно бывало возвращаться одному, да и в переулках Грачевки продолжали «пошаливать» и грабить одиноких прохожих.
На протяжении значительной части XIX столетия местом притяжения трущобной публики был уже описанный выше Толкучий рынок в «Городе». Здесь пьяница-«ярыга» мог «зашибить» несколько копеек и затем опохмелиться и поесть. Здесь в толпе постоянно «работали» карманники, попрошайки и жулики разного рода; сюда приносили сбывать краденое. Именно здесь, как говорили, нашли французскую пушку, украденную от кремлевского Арсенала зимой 1857 года (как видим, проблема похищения цветного металла и тогда была актуальна). Пушка была найдена в подвале одной из лавочек со следами ударов топором (воры сперва надеялись рассечь ее на части, чтобы потом переплавить куски). Дело это в свое время считалось одним из самых громких, как по сути похищения, так и по простоте и остроумию преступления. Воры подошли к Арсеналу среди бела дня, с салазками, на которые и свалили снятую с пьедестала пушку и сразу прикрыли ее рогожами. Часовой ничего не заметил. Проезжая через Троицкие ворота, на вопрос другого часового: «Что везете?» — похитители сказали: «Свиную тушу», и стража этим удовольствовалась. Проверять ничего не стали, и жулики успешно вывезли добычу из Кремля.
На Толкучке было одно из постоянных «рабочих мест» нищих, причем вплоть до начала 1850-х годов их местожительством был ничем не примечательный дом по соседству, на Варварке, принадлежавший Знаменскому монастырю. Здесь обитала та артель нищих, которая постоянно работала в «Городе» и на Толкучке.
Нищенство относилось к числу древнейших московских занятий. Трудились в нем профессионально и организованно. Как во всякой профессии, имелась своя специализация, свои профессиональные тонкости, свои наставники и ученики. Наиболее распространены в Москве были такие нищенские специальности, как «богомолы» и «могильщики», «работавшие» на церковных папертях и на кладбищах, а также «ерусалимцы» — мнимые странники, богомольцы, калики перехожие, ходившие в черных, похожих на монашеские, платьях. Они сообщали разные подробности о своих мнимых паломничествах по святым местам, торговали пузырьками с освященным маслом и «водой реки Иордан», коробочками со «святой землицей иорданской», «иерусалимскими» и «афонскими» образками, гвоздями и щепками Креста Господня и прочими фальшивыми реликвиями, собирали деньги на новое паломничество или на обетную свечу или просто выкликали нараспев просьбы о пожертвовании «на погорелое» или «на построение храмов». В этой специальности подвизались настоящие и мнимые монахи и монашенки, спившиеся с круга причетники, юродивые и блаженные.
Еще одна околоцерковная нищенская специальность — «церковная старуха». Эти стояли у церковных дверей и отворяли и затворяли их в надежде на гонорар. «Пользующаяся разрешением — „благословением“ причта, „церковная старуха“ считает себя лицом официальным, почти административным и властно огрызается на нищих-конкурентов, открывающих поблизости свои действия»[284]. Все работавшие возле храмов хорошо владели соответствующей терминологией, при случае могли пропеть молитвы, псалмы и разного рода «духовные» песни, например, такую:
Много среди нищих было «калек». Специальные промысловики ездили по деревням и скупали у крестьян детей и родных-инвалидов и заставляли их потом просить милостыню, но существовали и подлинные профессионалы, которые умели так выворачивать конечности, что производили полное впечатление безруких или безногих, закатывали глаза, имитируя слепоту, и т. п. Часто встречались также «женщины с больными детьми», «севастопольцы» — реальные или мнимые ветераны и инвалиды войн, а также «горбачи» — побирающиеся на улицах и просящие: на лечение больной жены или детей, «на погребение», на покупку угнанной или павшей лошади, на билет для возвращения на родину, на поправку здоровья ввиду выписки из больницы и т. п.
Подвидами среди «горбачей» были «благородные, пострадавшие за правду» и «погибшие благородные» (деклассированные чиновники, купцы и студенты), которые нередко просили подаяние на французском диалекте: «Же ву при, мусье, доннэ муа кельке шоз» («Прошу вас, сударь, подайте мне что-нибудь»).
Все московские районы с их злачными местами были поделены между нищенскими артелями, причем наиболее выгодные для нищенского промысла участки (кладбища и церковные дворы и паперти) местные сторожа и привратники продавали «с торгов», и купившая их артель монополизировала местную благотворительность, не пуская никого из чужих (в других случаях кладбищенские сторожа брали плату с каждого нищего за вход на свою территорию). В каждой нищенской артели существовали своя иерархия, свой староста (обязательно грамотный и опытный в житейских передрягах, нередко отставной или беглый солдат), денежный «общак», из которого оказывали помощь временно нетрудоспособным сочленам, а также прикармливали местную полицию и «собственного» стряпчего, который вызволял артельных в случае их ареста.
Попрошайничество на улицах на протяжении большей части девятнадцатого века запрещалось законом и преследовалось (хотя и без особого рвения) полицией; за это забирали в участок, а потом отправляли в «Юсупов работный дом», но на церковных папертях, а также на базарах и рынках милостыню просить было можно. «Непрофессионалу» — «случайному нищему», обычному горемыке, оказавшемуся в безвыходной ситуации, члены артели, по негласному правилу, могли позволить один раз и недолго постоять на их территории. Его искусно оттесняли с более выгодного места куда-нибудь в сторону, и там он мог выклянчить немного денег на пропитание (по неписаным московским правилам, нищему редко подавали меньше пятака, а отказать в подаянии считалось грехом). Через какое-то время ему намекали, что пора и честь знать, а если намек не бывал понят, прибегали и к физическому воздействию. В другой раз на то же место этого чужого уже не пускали, и бедняк, оказавшийся перед необходимостью жить нищенством, должен был искать встречи с артельным старостой, вносить вступительный взнос (или соглашаться выплачивать его в рассрочку) и проходить курс обучения, во время которого осваивал технику своей новой профессии: учился правильным образом клянчить, так, чтобы просьба хватала за сердце, правильно одеваться и держаться, чтобы фигура выглядела самым жалким образом, и т. д.
В большинстве же случаев нищенство являлось семейной профессией — и профессией довольно доходной. Детей, родившихся в семье нищих, начинали обучать ремеслу буквально с пеленок и лет в семь-восемь уже выпускали одних на самостоятельный промысел. Как и другим членам артели, им назначалась определенная дневная сумма, которую следовало собрать, а чтобы лишить возможности присвоить что-нибудь из собранного, детей каждый вечер раздевали догола и тщательно обыскивали.
Способный и хорошо обученный «стрелок» (нищий) зарабатывал от одного до трех рублей в день, проживая при этом не более 60–70 копеек (по ценам второй половины XIX века, чтобы ходить сытым, хватало 15–20 копеек), и даже самый незадачливый и бесталанный не спускался ниже полтинника. В этой среде было немало собственных богачей и даже ростовщиков, работавших не только внутри своей артели, но и на стороне. Весьма не редки были случаи, когда на умерших нищих обнаруживались довольно крупные суммы денег — до нескольких — даже десятков — тысяч рублей. Вообще профессиональные нищие считались в воровской среде аристократией.
В нищенской артели, квартировавшей на Варварке, было немало бывших чиновников — как гражданских, так и военных, традиционно побиравшихся в Рядах и Гостином дворе (где буквально не давали проходу покупателям) и часто служивших добровольными шутами скучающим сидельцам, перед которыми пели, декламировали с пафосом разные стихи, готовы были ползать на четвереньках или кричать петухом. Среди этой категории попрошаек было много безнадежных алкоголиков (более-менее пьющей была практически вся нищенская братия). Не менее популярна среди «благородных» «горбачей» с Варварки была площадка около Иверской часовни. Здесь обрабатывали в первую очередь простодушных провинциалов, которых возле часовни всегда было много (приехав в Москву, в числе первых дел следовало пойти поклониться Иверской). Завидев подходящий объект, «горбач» подкатывал к нему «франтоватой военной побежкой и извиваясь змеем» и излагал горестную историю своей жизни: «Бедный офицер! Жертва злобной судьбы! Голодное семейство, больная жена, умирающие дети! М-с-вый г-с-дарь! Страждущее человечество взывает о помощи! Бог за все заплатит сторицей. Мерси боку!» [285]
И затем галопом тащил добытый гривенник в ближайший кабак — очевидно, к больной жене и умирающим детям.
В конце 1840-х годов занимаемый нищими дом при Знаменском монастыре был обследован, и ученые мужи пришли к выводу, что именно здесь находилась в конце XVI — начале XVII века городская усадьба бояр Романовых — предков первого государя из этой династии. Дом был выкуплен казной и поставлен на реставрацию; вскоре в нем открылся музей, а бывших обитателей его выселили, и они нашли приют в известной трущобе — Шиповской крепости и других подобных домах по соседству.
В числе московских нищих была прослойка так называемых (на профессиональном жаргоне) «сочинителей» из людей дворянского происхождения, которые «работали» с использованием своих дворянских «навыков». Поделив между собой наиболее престижные улицы и дома, эти деятели регулярно «окучивали» свой участок: писали (часто по-французски) многочисленные письма, где красочно изображали свое ужасное положение и плачевные житейские обстоятельства (происки влиятельных врагов, разорительные тяжбы, стихийные бедствия и т. п.), доведшие их да такого состояния. (Естественно, об истинных причинах — чаще всего алкоголизме и страсти к игре — не упоминалось.) Затем письма рассылались по адресам и через несколько дней автор отправлялся в обход по «своему» участку. Придя к подъезду, он звонил, бывал встречен швейцаром и, демонстрируя хорошие манеры, важно говорил: «Было прислано письмо от такого-то; жду ответа». Обитатели особняков редко горели желанием лично взглянуть на незваного корреспондента, но многие высылали ему с лакеем небольшую денежную купюру — обычно от рубля до трешки, и «благородный» нищий откланивался и исчезал до следующего «обхода».
Уже в первые послепожарные годы вблизи Толкучки, на Варварской (нынешней Славянской) площади сложился стихийный рынок труда: сюда приходили прибывшие в Москву на поиски работы крестьяне, здесь они собирались в артели; сюда же являлись наниматели, нуждавшиеся в рабочей силе. (Домашнюю прислугу нанимали также по соседству, в начале Никольской улицы, возле ограды Казанского собора.) Наем рабочих происходил обычно с раннего утра до полудня; оставшиеся без работы столовались тоже на Толкучем, а потом старались устроиться где-нибудь поближе на ночлег. Таким образом, вокруг рынка возникла инфраструктура трущобного толка — дешевые трактирные заведения, харчевни, а также подобия ночлежек при трактирах (как и в «Крыму-Грачевке» — в подвальном этаже). Имелись здесь и жилища для тех обитателей Толкучки, которые оседали в Москве на более-менее длительный срок.
Наиболее известным из них был дом Шипова, иначе Шиповская крепость, стоявший лицом к Лубянской площади рядом с тем местом, где сейчас Политехнический музей. Кстати, московские трущобы всегда носили именно это название: «крепость», в отличие от Петербурга, где подобные дома назывались почему-то «лаврами».
Выстроенный генералом Николаем Петровичем Шиповым, дом на Лубянской площади после смерти строителя перешел в ведение Человеколюбивого общества и вплоть до середины 1890-х годов, когда был снесен, приносил громадный доход, хотя очень скоро превратился в самую настоящую трущобу. Внизу в нем имелись лавки старьевщиков, несколько трактиров, полпивных и харчевен; одно время — и помещение, сдававшееся под концерты, а верхние этажи были густо заняты квартирами.