72116.fb2
«Придет, бывало, какая-нибудь бабенка-пьянчужка, — записывал одну из таких историй Е. З. Баранов. — И-и… расплачется, расхнычется — косушку сорвать метит. Глянет на нее Коншиха раз, другой, нахмурится.
— Ты это, говорит, что же, раба Божия, неумывкой ко мне пришла?»
И посылала свою кухарку Анисью сперва отмыть как следует «рабу Божью». Потом отмытую бродяжку снова представляли «Коншихе».
«— Ну вот, говорит, мало-мало на человека стала похожа. Ты, говорит, раба Божия, водку пьешь?
А та и заклянется.
— Дай, говорит, Бог, скрозь землю провалиться, ежели пью…
Ну, Коншиху, не обманешь, она видит сову по полету.
— Врешь, врешь! — говорит. — Тебя по бельмам видно, что трескаешь. Анисья, говорит, дай ей водки, накорми, да полтину в зубы — пусть идет на все четыре света белого»[296].
В 1880-х годах вблизи Смоленского рынка жил человек, знавший наизусть всех московских филантропов обоего пола и охотно, за процент, сообщавший их адреса заинтересованным нищим. Каждое утро, часов в восемь, к нему приходили клиенты, и он лично отводил каждого к подходящему благодетелю, а потом ждал у ворот и отбирал половину вырученной суммы. Все «таксы» московских благотворителей он также знал наизусть.
Помимо Хитрова рынка трущобный характер во второй половине века носили многие окраинные районы Москвы. Много ночлежных и коечных домов было за Зацепой, по окраинам Замоскворечья, на Пресне и в Рогожской слободе, где особенно выделялась своим почти сплошь деклассированным населением улица Хива — ее название даже стало нарицательным и прозвище «хива» было синонимом босяка или оборванца.
Любопытно, что при всем очевидно нехорошем характере городских трущоб москвичей неизменно грела мысль, что европейские трущобы еще хуже. Как писал П. Д. Боборыкин, «общий вид этих домов менее мрачен, чем иные лондонские трущобы: входы и коридоры всегда освещены по требованию полиции, особенного смрада и грязи нет. Большинство ночующих, конечно, живут у себя в деревне, в избах, теснее и грязнее. Ночью, после полуночи, бывают внезапные обходы полиции, и тогда набирают по нескольку сот беспаспортных»[297].
В летнее время обитатели московского «дна» норовили перебраться куда-нибудь «на травку» и ночевали бесплатно на заросших травой пустырях, в городских парках, на кладбищах, где «каждый кустик ночевать пустит».
Одно время в 1870–1880-х годах в качестве летнего обиталища ими был облюбован даже Александровский сад: с весны и до холодной осени они селились под Кремлевской стеной и держали себя в своем временном обиталище весьма непосредственно. «С утра и до поздней ночи, — писал Е. З. Баранов, — сад оглашался матерной руганью, пьяным завыванием „романсов“, а то и похабных песен, которые пелись нарочито громко, „чтобы все их слышали“, на площадках шла игра в „орлянку“, а на лужайках дулись в карты: „трынку“, „фильку“, „подкидного“ и даже в „банкстон“, т. е. бостон. Игры нередко сопровождались драками, переходящими в общее побоище»[298]. Когда полиция занялась «дачниками», дело уже зашло довольно далеко, так что понадобилось больше недели и помощь конной полиции с нагайками, чтобы изгнать босяков из-под кремлевских стен.
Более обычным летним обиталищем «хивы» и хитрованцев были популярные дачные места — Кунцево, Черкизово, Перово и Сокольники. В Сокольниках обычное логовище босяков находилось на границе рощи и Пятницкого кладбища, где были нарыты многочисленные землянки и по ночам горели костры. Днем большинство «дачников» или отправлялось в город на заработки, или промышляло в окрестностях, весьма ощутимо докучая своей деятельностью «чистой» публике. Одно из урочищ в Сокольниках (в районе 6-го просека) носило название Грабиловка.
«Горе той дачнице, которая вздумает отойти от своего жилища в глубь рощи хотя бы на четверть версты, — писал Д. А. Покровский, — если она одна, то рискует в девяти из десяти случаев встретиться с одним, а то и двумя-тремя такими кавалерами, костюмировка которых мгновенно напоминает вам индейцев Америки и дикарей Африки, а воинственная осанка располагает к добровольной передаче им всего находящегося при вас лишнего имущества. Горе и тому усталому путнику, который вздумает отдохнуть на зеленой травке под отрадным навесом вековых сосен и елей; он рискует проснуться без одежды»[299].
Вообще-то годов до 1890-х Москва в криминальном отношении была городом довольно спокойным, но все же кражи и ограбления были в ней постоянным и неистребимым явлением. «Шалили» далеко не везде, а некоторые виды грабежей процветали в определенных улицах и переулках. Так, например, шапки с пассажиров, едущих на извозчике, срывали почему-то почти всегда только в Уланском переулке.
К числу «нехороших» и опасных мест обычно относились всевозможные овраги, лощины, холмы, даже пещеры, которых на территории старой Москвы было предостаточно, и где легко было спрятаться разного рода жуликам. Конечно, «криминогенными» были уединенные дороги — к примеру, ведущая на Черемушки, проходящая через деревню Даниловку, возле которой пошаливали, и др. Окруженное лесом Богородское шоссе навевало воспоминания о легендарной Таньке Ростокинской, шайка которой будто бы орудовала в этих местах в старину. Во всяком случае, так рассказывалось в популярной в народе разбойничьей повести «Танька Ростокинская, или Сокольничий бор». Еще и в середине века Танькой пугали всех проезжих, и, как сообщала А. О. Ишимова, «кучер наш говорил, что и теперь не совсем спокойно около этого места, и случается иногда одиноким прохожим и проезжим пропадать без вести»[300].
Долгое время дурной славой пользовалась местность вокруг общемосковского долгостроя — храма Христа Спасителя — глухая и вечерами безлюдная.
«Нехорошими» в ночное время становились и все московские мосты, под которыми прятался всевозможный темный люд и поджидал неосторожных прохожих, особенно тех, кто возвращался домой откуда-нибудь из гостей под хмельком, а следовательно, не мог оказать серьезного сопротивления. Н. П. Розанов вспоминал, как были ограблены два засидевшихся у них в доме гостя: «Подходят оба приятеля к Покровскому мосту, ведущему чрез Яузу, и спокойно разговаривают, покуривая сигары. Вдруг из-под моста выбегают им навстречу двое каких-то людей и один из них быстро срывает с Певницкого золотые часы с цепочкой, а другой толкает Алексея Николаевича так, что тот сваливается с ног, и затем оба быстро скрываются в один из ближайших переулков»[301].
Опасными в этом отношении были не только окраины города, но и самый центр. Грабители могли прятаться и под Троицким мостом, ведущим из Кремля на Моховую, причем не только в те времена, когда под ним текла река Неглинная, но и когда Неглинку уже убрали в подземную трубу, и под Большим Каменным. Под этим мостом нищие и воры не только «охотились», чему способствовала сама архитектура моста с боковыми галереями-коридорами, в которых легко было прятаться, но и постоянно жили в подмостном пространстве, заколоченном досками, особенно в летнее время. Когда-то, во второй половине XVIII века здесь даже укрывался, как говорят, знаменитый московский разбойник Ванька Каин. Даже и после сооружения нового моста Большой Каменный оставался криминогенным местом. Н. Скавронский, автор вышедших в середине века «Очерков Москвы», привел сюда своего героя — приезжего петербуржца: «Мертво и тихо все кругом, фонарь как будто дразнит светом; мост Каменный, высокий, новый, напомнил Петербург, вдали крики — „караул“.
— Это что такое? — спрашивает он.
— Грабят где-нибудь, должно быть, — равнодушно говорит извозчик…
— Да как же, братец, грабят, где ж полиция?
— Гм, полиция!., да где ж ей за всем усмотреть!
— Да как же это? Поезжай, братец, поскорее!
— Ничего, барин, небось, далеко — уедем!»[302]
Московские преступники строго следовали набору «понятий», в числе которых были правила не «работать» там, где живешь, и не трогать постоянных обитателей того места, где «работаешь»: ни купцов, ни домовладельцев, ни их гостей. В связи с этим в конце века окрестности Хитровки были едва ли не самым безопасным местом в Москве: самое страшное, что грозило жителям довольно престижной Солянки или разбросанных по переулкам богатых особняков, среди которых было и владение Саввы Морозова в Трехсвятительском переулке, это кража белья, развешанного для просушки на веревках, или похищение продуктов из кухни, куда злоумышленники проникали по черной лестнице, — да и то «работали» здесь не столько профессионалы, сколько отчаявшиеся бедняки и пропойцы, довольствующиеся копеечной добычей ради бутылки. Таких нередко ловили свои и нещадно лупили во имя вышеупомянутого первого правила.
Относительно второго правила сохранилось несколько колоритных свидетельств. В. А. Нелидов вспоминал: «Покойный главный режиссер Малого театра Кондратьев рассказывал мне, что как-то в лунную ночь он поздно, после спектакля, в восьмидесятых годах переходил в центре города площадь Большого театра. К нему подскочили два хулигана с требованием денег, и в это время Кондратьев слышит голос третьего: „Отстань, дурачье, разве не видишь, что это господин Кондратьев?!“ И тут же: „Проходи, проходи, барин, мы своих не трогаем“. Кондратьев работал в Малом театре, жулики — в его районе, Кондратьев, стало быть, „свой“»[303].
Сходным образом, Н. П. Розанов рассказывал, что его дядья — священники из Успенского собора Кремля ходили служить утреню в соборе очень рано — часу в третьем ночи и несколько раз, проходя Троицким мостом, подвергались попыткам ограбления. «Но, впрочем, эти нападения, — добавлял Розанов, — совершались на них по недоразумению: когда кто-либо из новичков шайки грабителей хватал за рясу соборянина, то обыкновенно тут же слышался окрик: „Оставь, это свои!..“»[304]
Уголовники имели свой жаргон (уже в 1840-х годах в уголовном словаре были: лафа — пожива, стрема — неудача, петух — сторож, бабки — деньги, шмель — кошелек и т. д.) и свою специализацию. Различались карманники, городушники, «трубочисты», форточники, громилы, поездошники, забирохи, кушачники и аферисты — воры-«интеллектуалы», совершавшие сложные кражи, требовавшие продуманного и хитрого плана. Форточники и «трубочисты» «работали» по квартирам, куда забирались соответственно через форточку или вырезая стекло в окне, либо через трубу. У них часто в подручных был ребенок, которого впускали вперед. Громилы нападали на прохожих в темных местах. Городушники или рядские забирохи — в основном женщины — совершали кражи в лавках, прежде всего в «Рядах» и Гостином дворе Китай-города. Специальностью «поездушников» были кражи с возов и с задков пролеток или саней, почему и «работал» этот род воров в основном возле застав и рынков, у придорожных кабаков и постоялых дворов, а впоследствии и на вокзалах, при разъезде пассажиров, по вечерам. Забирохи воровали все, что «плохо лежит» — от выставленного на продажу товара, когда отвлечется торговец, до белья, развешанного для просушки. Наконец, «кушачники» во время праздничных богослужений и других массовых сборищ, плотно прижавшись к намеченной жертве, вырезали большие куски дорогих меховых шуб и пелерин. Две последние категории воров считались самыми низшими и в их числе было много подростков. Чисто московским термином был «жулик»: в Петербурге для обозначения аналогичного понятия употреблялось слово «мазурик».
Воры промышляли небольшими группами по два-три человека. К примеру, карманники — «притычки» окружали жертву, создавая вокруг нее своего рода ширму и отвлекая ее внимание, а «мастер» в это время совершал собственно кражу. Иногда «притычки» устраивали какое-нибудь зрелище для толпы — громкую ссору, драку, выпускали в воздух целую связку воздушных шаров, рассыпали воз с товаром и т. п., и пока толпа зевала на происшествие, «мастер» ловко обчищал чужие карманы, забирая все, что попадется: кошельки, часы, табакерки, портсигары, даже носовые платки. Если вора ловили на месте преступления, его быстро окружали свои и, имитируя побои и приговаривая, что сейчас отведут его в будку, быстро уводили от толпы.
Помимо воровства и грабежей распространены были и мошенничества, особенно бьющие на жалость. Какой-нибудь бедолага, по виду мелкий чиновник, вдруг принимался громко кричать: «Обокрали! Батюшки, держите, держите, обокрали, ограбили!..» Собравшейся толпе он, рыдая, объяснял, что нес, дескать, деньги в узелке (он называл какую-нибудь сравнительно небольшую сумму), и вот — украли, а деньги казенные… Толпа громко ахала и сочувствовала, потом кто-нибудь прилично одетый предлагал скинуться и помочь несчастному, и через полчаса фальшивый обокраденный вместе с фальшивым доброхотом уже пьянствовали в трактире.
Мелкие шайки были нестабильны по составу, «фартовые» сходились и расходились, заботясь прежде всего о самих себе. О сколько-нибудь организованной преступности в Москве XIX века говорить не приходится.
Правда, в начале 1870-х годов была предпринята попытка создать настоящую преступную ассоциацию — «Клуб червонных валетов», которая занималась бы подлогом, мошенничеством, шантажом и вымогательством, имела бы руководящий совет, планирующий операции, «общак» и т. д., но дальше идеи дело почти не пошло: потенциальные руководители были арестованы и в 1877 году разразился громкий судебный процесс, вошедший во все хрестоматии судебного красноречия (обвинителем по делу был видный юрист Н. В. Муравьев). К трущобной Москве «червонные валеты» отношения фактически не имели: все 48 обвиняемых принадлежали к обеспеченным слоям общества, а 28 из них были дворянами, в том числе даже титулованными.
Посты и говельщики. — Молебствия на удачную торговлю. — Приход. — Церковный староста. — Причт. — Поповские дома. — Выезды. — Обстановка. — Многодетность. — Замкнутость духовенства. — «Умственный вист». — Брачные союзы. — Отцы и дети. — Духовная и светская карьера. — Доходы духовенства. — Его общественное положение. — Лужнецкая ссылка. — Церковные хоры. — Мода на храмы. — «Святая вата». — И. Я. Корейша. — Крестные ходы. — Кремлевское богомолье. — Карманники. — Иверская. — Боголюбская. — Паломничества
В массе своей москвичи были довольно религиозны.
Значительная часть горожан постилась на неделе в среду и пятницу; держала Великий пост, чрезвычайно строгий в Страстную неделю (особенно в пятницу, когда оскоромиться считалось чуть ли не смертным грехом), несколько раз в году ходила причащаться в церкви и один раз в году, в какую-нибудь из недель Великого поста (чаще всего на Страстной), говела. В больших семьях даже составляли что-то вроде графика говения, чтобы не все домочадцы одновременно оказывались оторваны от дел. «Кто говел, тот ходил к заутрене в 7 часов утра, к часам или обедне в 10 часов, и в 4 часа к вечерне или к мефимонам. Говельщикам запрещалось пить чай до обедни в среду и пятницу, и все обязаны были подчиняться этому правилу, за исключением детей и младенцев»[305], — вспоминала современница. В среду говельщик должен был исповедаться у священника, а в четверг утром за обедней торжественно причаститься. Впервые на исповедь и причастие москвичи шли уже в 7–8 лет (и с этого времени «младенец» считался «отроком»), Накануне больших праздников в домах устраивали богослужения; в дни именин членов семьи, перед и после отъезда служили на дому молебны. Естественным делом было осенять себя крестным знамением перед началом и по завершении всякого дела, при выходе из дома и при взгляде на всякую церковь.
Обязательно освящали всякое новое здание и предприятие. Перед началом осеннего сезона купечество присутствовало в Рядах на торжественном молебствии, чтобы испросить благословение Божие на удачную и прибыльную торговлю. В известный день приглашались архиерей и протодьякон с большим хором певчих; Ряды прибирали и украшали цветами и зеленью. Прибывали чудотворные иконы из Иверской часовни и из часовни Спасителя близ Москворецкого моста; служился торжественный молебен с водосвятием.
В каждом торговом ряду, лавке и магазине были и собственные иконы, перед которыми горели неугасимые лампады, а на одном из магазинов Каретного ряда висел огромный иконостас (иконы в нем принадлежали местным торговцам), тоже с неугасимыми лампадами. Иконы помещали перед входом в учреждения и над воротами — городскими и частных домов.
Посещение церкви по праздникам, а нередко и в будни было и привычкой, и потребностью почти всякого москвича. Приходская церковь обеспечивала постоянную связь между обывателями. В церкви, вне зависимости от общественного положения, все друг друга знали, все со всеми здоровались и по окончании службы завязывали разговоры о семейных, торговых делах и т. п. «Маменька в церковь ходила аккуратно, — вспоминала А. И. Шуберт. — Я замечала, вернется она из церкви и новостей принесет пропасть, кто был, что у кого случилось, какие слухи ходят по Москве. Церковь была в своем роде клубом, и чтоб не было однообразия, часто обсуждали, в какую нынче церковь отправиться»[306]. «Посещение церкви имело не только смысл религиозный, но служило и к поддержанию общественного инстинкта, — замечал Н. П. Вишняков, — давая возможность видеться с соседями, перекинуться словечком со знакомыми, узнать местные новости, а дамам, кроме того, рассмотреть или показать новый покрой мантилии или модного цвета платье»[307].
У наиболее уважаемых жителей прихода были в церкви свои постоянные места, иногда даже огороженные низкими ширмами, за которыми по праздникам постилали ковер и ставили стулья. Именитых прихожан причетники проводили прямо на их места, нередко расталкивая при этом толпу. Обстановка в «своей» церкви была вполне домашняя: женщины попроще даже снимали с себя верхнюю одежду и давали держать мужьям. Н. А Бычкова вспоминала, как ее тетка, искусная рукодельница, в церковь приносила с собой работу: «…стоит себе, службу слушает, устами молится, а сама чулок вяжет»[308].
Почитаемым членом общины был церковный староста, избираемый всеми прихожанами из числа наиболее достойных жителей околотка. В его обязанности входило следить за всем хозяйством храма, его доходами и расходами, ремонтом, украшением и пр. По уставу, староста не мог быть моложе 25 лет, должен был знать грамоту, быть известным своей ревностью к православию, преданностью церкви, не бывать под судом и следствием и не состоять под опекой за расточительство. Особенно охотно становились старостами купцы, которые таким образом получали общепризнанное право на первенствующую роль среди обывателей своего прихода.
Важным, хотя и довольно обособленным звеном в эту своеобразную общину входил и церковный причт — то есть духовенство, служившее в храме. Причт состоял из священнослужителей (священник (иерей) и дьякон) и церковнослужителей (дьячок, псаломщик, пономарь, звонивший в колокола), а также просвирни, выпекавшей просфоры для церковного обихода. Все вместе члены причта назывались еще клиром.
Клирики не носили гражданской одежды. Им полагалось иметь длинные волосы и бороды, ходить дома в подрясниках — длинных, до пола, наглухо застегнутых и с длинными узкими рукавами. На улицу священник и дьякон надевали еще длинную и просторную рясу с широкими рукавами — обычно черного или лилового цвета. Дополняли наряд широкополая шляпа с низкой тульей и непременная толстая палка — посох.
Младшим членам причта рясы не полагалось, и они надевали поверх подрясника долгополые сюртуки, а длинные волосы заплетали в косицу.
Как правило, при храме был всего один священник — настоятель, но иногда, в крупных и многолюдных приходах, приходилось держать по нескольку иереев. Так, в Богоявленском Елоховском приходе вместо одного священника было трое, «а четвертый, так называемый ранний батюшка, не занимая штатного места с приходскими доходами, получал от старосты ежемесячное вознаграждение: он служил ранние обедни и был особенно любим простонародьем»[309].
Как правило, на должность «раннего» священника брали кого-нибудь из бывших сельских батюшек — стариков, сдавших свое место зятю.
В дьяконе Москва ценила в первую очередь сильный и громкий голос, а во вторую — рост и осанистую наружность. Наиболее басовитые и «зверовидные» дьяконы пользовались популярностью у всего города, а купечество наперебой зазывало их в гости на различные семейные торжества, специально чтобы послушать, как отец дьякон, надсаживаясь, будет реветь «Многая лета» имениннику или новобрачным — да так, что посуда на столе задребезжит!
На должность просвирни брали обычно вдову кого-нибудь из членов клира, иногда даже из другого прихода.