72116.fb2
Когда священник или дьякон умирал или переводился на другое место, их дома освобождались и там поселялись новоназначенные члены причта. Они платили прежнему владельцу или его наследникам за дом ту сумму, которую присуждала специально назначенная оценочная комиссия.
Ближе к концу века дома церковников стали часто выкупаться храмами. В этом случае сам дом под наблюдением церковного старосты обычно сносили, а на освободившемся месте возводили многоэтажный дом, в котором находилось место и для церковных квартир, и для лавок и жильцов, так что появлялись средства и на украшение и ремонт храма, и на благотворительность, и на пополнение личных доходов причта. Особенно часто так делали в Китай-городе, где жилых домов было очень мало, приходы поэтому были крошечные, и доходы от богослужения совсем мизерные.
Несмотря на интенсивное строительство церковных доходных домов, все же и в конце девятнадцатого века среди жилищ священнослужителей преобладали частные домики. При каждом из них был садик, а иногда и довольно большой сад с плодовыми деревьями, кустарниками, грядками огурцов и клубники и даже с беседкой, в которой можно было пить летом чай, а в особо жаркие ночи — и спать на холодке.
Имелись, конечно, и всевозможные хозяйственные постройки, без которых не существовало в Москве ни одного частного дома — сараи, погреба, иной раз и хлев, а изредка даже конюшня: среди батюшек встречались, хотя и нечасто, и такие, что могли себе позволить держать собственный выезд.
Обычная московская страсть к выездам «по чинам» не миновала и духовенства. Московский митрополит ездил цугом в шесть лошадей с форейтором, два викарных архиерея, полагавшихся Москве, имели в цуге по четыре лошади, тоже с форейтором; настоятели и игуменьи монастырей выезжали на четверке без форейтора, протоиереи на паре, а простым священникам полагалась одна лошадь, но часто за неимением ее батюшки путешествовали по своему приходу пешком.
По образу жизни и домашней обстановке московское духовенство приближалось к зажиточному мещанству или среднему купечеству. Изредка встречались и батюшки, живущие совершенно «на барскую ногу», но лишь в очень богатых приходах, которых в Москве были единицы.
Обычно дом священника или дьякона был совсем невелик и часто еще уменьшался благодаря выделению каких-нибудь помещений, сдаваемых внаем: либо это была вся выходящая на улицу сторона, в которой размещались разнородные лавки, цирюльни и мастерские, либо мезонин, превращенный в квартиру.
Оставшиеся немногие комнаты густо заселялись поповским или дьяконским семейством. Обычно из передней двери вели в «залу», обставленную по стенам стульями и ломберными (карточными) столиками. Эту комнату использовали не только для приема гостей, но и как семейную столовую, а нередко здесь же на жестком волосяном диване, а то и на составленных вместе стульях, и ночевал кто-нибудь из домашних. Мебель в зале была недорогая и практичная, в первой половине века тяжелая, красного дерева, во второй — ореховая, венская. К предметам роскоши относились пианино, а иногда и рояль, на котором учились музицировать дочки, горка с семейной посудой и фарфоровыми фигурками, порой и нарядные бронзовые или накладного серебра (апплике) подсвечники или старинные напольные часы — обычно подарок какой-нибудь набожной и состоятельной прихожанки. На стенах две-три гравюры или даже картины маслом в золоченых рамках, а в красном углу непременно образа.
Следом за залой шла гостиная с диваном и преддиванным столом, часто поделенная надвое деревянной перегородкой. Таким образом, в дальней от окон половине комнаты образовывалось еще одно помещение для ночлега. Там обитали какие-нибудь родственницы батюшки или матушки или взрослые дочери.
За гостиной шла хозяйская спальня с двуспальной кроватью и комодом. Здесь же возле окна в уголке ютился рабочий стол главы семьи, за которым он сочинял свои «проповедки». Из особо густонаселенных домов батюшки нередко уходили заниматься в свой храм, где в ризнице, а иногда даже в алтаре можно было наткнуться на письменный стол и полку с книгами и связками деловых бумаг, что, конечно, церковным начальством совсем не приветствовалось.
Следующая за спальной комната была детской, из нее дверь вела на кухню, а из кухни — черный ход — на улицу. Вот и вся «жилплощадь».
Если учесть, что семьи духовенства традиционно были многодетными, и пять — десять, даже двенадцать детей вовсе не были редкостью, а кроме того, батюшки по общемосковской традиции призревали и родственников — овдовевших матерей, незамужних сестер, племянников и прочих, то станет ясно, насколько тесно и непросто было жить. Нужно было обладать всеми христианскими добродетелями, чтобы кротко и без ропота сносить тяготы такого общежития.
Часто ни в одной из комнат поповского дома вся его семья не могла поместиться целиком. «За самоваром, с грудным ребенком на руках сидит матушка и разливает чай; из детской то и дело прибегают мальчики — семинаристы, сыновья; за чаем в соседней комнате слышится разговор дочерей — девиц с замужнею сестрой; рядом с отцом протоиереем сидит старший сын, священник, третий сын — студент академии, зять — тоже священник, и вся эта компания ведет или поучительную беседу, или вспоминает о покойном втором сыне, который составлял немалое утешение родителям, отлично учился, кончил курс в академии… и скончался от скоротечной чахотки»[310].
Помимо душеполезных бесед любимым препровождением времени московских батюшек в свободные часы были гостеванья и неразлучные с ними у большинства москвичей вообще — карты.
Вообще духовенство жило довольно закрыто и дружило и общалось преимущественно в собственной среде. У немногих священников и дьяконов «были среди прихожан некоторые „приятели“, к которым они захаживали посидеть-побалагурить, а иногда сразиться в шашки или картишки, но приход в массе был для них чужд, хотя прихожане и не прочь были принять батюшку и даже отца дьякона для духовной беседы. Духовенство как-то „дичилось“ своих прихожан»[311], — писал Н. П. Розанов, сам выходец из духовной среды.
Некоторое исключение делалось разве только для старосты, с которым поневоле сходились ближе, а так прихожане посещались в основном «по делу» — с праздничным обходом и по случаю семейных событий, на которых присутствие священника было необходимо, — помолвок, свадеб и поминок.
Собравшись своей, священнической компанией, батюшки вели специальные профессиональные разговоры о назначениях и перемещениях в московских приходах, о новинках богословской литературы и т. п. и играли в преферанс, а ближе к концу века — и в винт, которым некоторые отцы увлекались до чрезвычайности. Эту игру считали «умственной» и даже «священною» (то есть, правильнее, священническою).
Тот же Н. П. Розанов вспоминал: «Я принимал иногда участие в одной такой компании и знаю, насколько притягивала к себе людей эта „умственная“, как ее называли, игра. Один из моих партнеров, умный, прогрессивный священник NN как-то после довольно долгого промежутка в наших „карточных“ увеселениях вдруг объявил мне при встрече, что он винт бросил. — „Почему же?“ — спросил я удивленно, зная его приверженность к этой игре. — „Да что, — ответил мне мой ‘бывший’ партнер, — ведь со мною дело дошло прямо до галлюцинаций. После продолжительных ‘заседаний’ за карточным столом у меня в глазах стали все время мелькать разные карточные фигуры. Приду, например, в церковь служить и начинаю пред обедней совершать молитвы пред ‘местными’ иконами, а в глазах — карты: смотрю на лик Богородицы, а вижу даму пик, обращусь к иконе Христа, а он представляется мне бубновым королем. Ну, и решил я уйти от карт и соблазна…“»[312]
Винт уже обязательно «требовал» выпивки и закуски, и «батюшки после каждого роббера, а иногда и после каждой „партии“, отправлялись к закусочному столу, чтобы „для восторга“ пропустить „по единой“. Матушки в это время занимались чаепитием и „судачили“ о своих родных и знакомых… Иногда винт и преферанс кончались у батюшек горячими спорами, которые — но это бывало редко — приводили к тому, что оскорбленные партнеры, с мрачными лицами, отыскивали свои рясы, надевали их и удалялись из дома, в котором им нанесена была обида. Более простые батюшки и дьяконы даже позволяли себе при этом изрыгать довольно терпкие выражения по адресу своих обидчиков, хотя до драки дело никогда не доходило, что бывало иногда в далекой провинции, где отцы после игры и выпивки, споря, иногда вцеплялись друг другу в длинные волоса»[313].
Закрытость духовенства проявлялась и в его семейной жизни. Браки заключались почти исключительно в собственной среде, причем возникающие при этом перекрестные родственные связи оказывались чрезвычайно запутанными — в общем, все московские священники состояли в родстве. Женились одновременно с получением первого места — на дочери какого-нибудь умершего или очень престарелого священника. По обычаю, если покойный не оставлял сыновей (или они уже были пристроены), новым настоятелем храма становился муж дочери. Естественно, что поиски супруга, инициатива в которых предоставлялась поповне, должны были происходить очень быстро, чтоб приход не оставался без настоятеля. В быстроте заключения брачного союза были заинтересованы и сами потенциальные женихи: духовный сан мог получить только женатый.
В дело вступали специальные «свахи по духовенству», которые и предлагали подходящим семинаристам и академикам-выпускникам жениться на такой-то барышне. Жених ехал смотреть невесту и, если она сама и прилагавшиеся к ней приход и приданое его устраивали, «ударял по рукам». Женились священники только однажды: если первая жена умирала, второго брака им не дозволялось.
Попадьи московские были в массе своей дамы очень энергичные и прекрасные хозяйки, искусные и в рукодельях, и в засолке огурцов, и в печении пирогов со всевозможными начинками, а главное — в сложном деле домашней экономии при очень небольших, как правило, средствах. Принцип «Жена да убоится своего мужа» в их отношении не действовал: обычно матушки руководили не только в доме, но и в приходе.
Дети традиционно находились в полном подчинении у родителей, хотя в послереформенное время это положение стало нарушаться. В духовенстве возникли разномыслие и конфликты отцов и детей. Прогрессивная и «продвинутая» молодежь увлекалась модным позитивизмом, естественными науками, декларировала свободомыслие и неверие и охотно провоцировала «отсталых» отцов на идеологические споры, быстро превращавшиеся в бурные и тягостные сцены со взаимными обидами.
Вплоть до середины века преобладало духовное образование мальчиков — сперва в Заиконоспасском, Донском или Андроньевском духовном училищах, потом в Московской духовной семинарии и иногда в академии, хотя уже тогда много «поповичей» выходило из старших классов семинарии, чтобы поступить в университет, большей частью на медицинский факультет. Во второй половине века такое предпочтение светской карьеры сделалось массовым, и из четвертого, пятого или шестого класса семинарии сыновья священников и дьяконов уходили и в университеты, и в Ярославский и Нежинский лицеи, в Ветеринарную и Петровскую академии. В те же, послереформенные десятилетия нередки уже были случаи, когда сыновья иереев учились в гимназиях.
Дочерей учили дома, а после 1870-х годов — в появившихся к тому времени женских гимназиях и Епархиальном училище, предназначенном преимущественно для девиц духовного звания.
Жалованья московское духовенство не получало, за исключением настоятелей кремлевских придворных храмов — Спаса на Бору, Рождества Богородицы, что В сенях, Спаса За золотой решеткой и др. Впрочем, жалованье здесь было столь мизерное, что охотников на эти места находили с большим трудом. Обычно доход духовенства зависел в первую очередь от размеров прихода и составлялся из платы за церковные обряды (венчание, отпевание, крещение и пр.) и тех пожертвований, которые прихожане опускали в ящики и на блюда сборщиков — в среднем по 10–20 копеек с человека за службу (наиболее богатые давали от полтинника до рубля). Вырученные таким образом деньги распределялись в определенной пропорции между членами клира (наибольшая часть — настоятелю) и частью оставлялись на нужды храма.
В такой же пропорции делились поступления от принадлежащей храму собственности — доходных домов, лавок, земли, которую сдавали в аренду огородникам, и клирики тех — далеко не многочисленных — храмов, у которых такая собственность имелась, считались между коллегами истинными счастливцами.
Еще одной статьей дохода духовенства была педагогическая деятельность. Большинство московских священников и дьяконов преподавали в учебных заведениях (иногда и не в одном) Закон Божий, а порой нанимались и индивидуальными репетиторами по этому предмету. Дьячки же традиционно обучали грамоте детей московского простонародья.
Наконец, узаконенным источником дохода духовенства были всевозможные праздничные службы, молитвы и молебствия, совершаемые на дому у прихожан. На каждый большой и приходской праздник клир поднимался и обходил дома «со крестом». Устойчивой таксы на такие службы не существовало, и нередко проходив целый день, сорвав голоса и совершенно измотавшись, клирики приносили праздничный «улов» — 2,50–3 рубля на четверых.
Кое-кто из состоятельных прихожан, правда, еще дарил по праздникам своим священникам и подарки — обычно продукты или иные товары, которыми сами торговали: голову сахару и фунт чаю, пару бутылок вина или материи «на ряску» и т. п.
Сам факт праздничного обхода квартир и домов, уравнивающий духовных лиц с будочниками, дворниками, швейцарами и другим «обслуживающим персоналом», был, конечно, довольно унизителен и отнюдь не повышал социальный престиж духовенства, бывший и вообще-то довольно невысоким. В Москве, особенно в первой половине века, были не редкостью и грубое и неуважительное отношение к духовенству, и даже оскорбления, нанесенные священникам прихожанами. Так, в 1820-х годах много шума наделал случай, когда во время службы, подходя к кресту, некий гвардейский капитан Лаптев ударил по лицу священника за то, что тот сделал ему замечание: вы-де не молились, все время разговаривали с дамами, и прикладываться к кресту не достойны.
Позволяли себе покуражиться над приходским священством и обычно набожные «их степенства». Протоиерей церкви Рождества в Столешниках (была на углу с Петровкой; ныне не существует) М. В. Модестов как-то пришел со крестом в булочную Савостьянова и, «отпев краткое молебствие, получил от хозяина 5 рублей. Он уже начал запрятывать бумажку в карман, как вдруг Савостьянов, в присутствии покупателей, бывших в булочной, обратился к нему со словами: „А сдачи?“ Модестов покраснел и спросил, сколько ему надо сдачи. Савостьянов потребовал четыре рубля с полтиной, и Модестов должен был отсчитывать сдачу, оставив полтинник на весь причт»[314].
Конечно, Савостьянов был за что-то сердит на батюшку, потому так и поступил, но сама возможность подобной выходки ясно свидетельствовала, что ни сан, ни крест не способны были в таких случаях защитить духовенство.
В итоге всех ухищрений собирались те суммы, на которые духовенство существовало со всеми своими чадами и домочадцами. Годовой доход дьякона мог составлять рублей 600 (50 в месяц), что для семейного человека было очень недостаточно; батюшки «вырабатывали» самое большее рублей до 100 в месяц.
Очень немногие московские храмы могли доставить своим клирикам более сносное существование. Лучшим в этом отношении местом считался в Москве Казанский собор на Красной площади, дававший настоятелю до 5 тысяч рублей в год дохода и предоставлявший ему хорошую квартиру в Чернышевском переулке. Затем следовал Покровский собор (храм Василия Блаженного), Успенский собор Кремля, а в конце века еще храм Христа Спасителя — то есть наиболее посещаемые московские храмы. Из более отдаленных очень доходными считались церкви Троицы в Листах (на Сретенке), Трифона в Напрудном (на Трифоновской улице), Пятницкая на Пятницкой улице, Василия Неокесарийского на Тверской и некоторые другие.
Естественно, что духовенство этих храмов могло позволить себе жить «по-генеральски» (к недостойной зависти своих менее счастливых собратий): и квартиры обставить пороскошнее, и выезд завести, и собственную дачу, а порой и не одну — лишние сдавали, — да и погурманствовать могли себе позволить. Н. П. Розанов вспоминал протоиерея В. И. Романовского, служившего в 1880-х годах в Пятницкой церкви, который не только сам потреблял хорошую заграничную «мадерку», но и, отправляясь в гости, брал пару бутылочек с собой и там, пренебрегая хозяйским, обычно дешевым, винным угощением, и сам откушивал, и соседей угощал своей «мадеркой».
К слову сказать, выпить, особенно в гостях, московские батюшки никогда не отказывались. Алкоголики или запойные пьяницы среди них почти не встречались, но хватить лишнего доводилось многим, и более трезвые собратья в таких случаях, поглядывая на пьяненького, приговаривали, вздыхая: «Отец-то, того… зело угобзился» (от старинного глагола «гобзить» — быть в изобилии. — В. Б.).
Впрочем, особенно увлекаться горячительным не позволяли ни ограниченные доходы, ни продуманная политика московских церковных властей. Особенно строго наблюдал за поведением духовенства знаменитый митрополит Филарет (Дроздов), чуть не пол века, с 1821 по 1867 год занимавший свой пост и правивший московской епархией поистине самодержавно: милостиво, но строго.
До тонкостей зная материальные обстоятельства подведомственного ему духовенства, Филарет выделил в разных местах Первопрестольной несколько совсем убогих приходов в шесть-семь домов (церкви Троицы в Хохлах вблизи Покровского бульвара, Рождества в Симонове, Николы в Котельниках, Климента на Пятницкой, Покрова в Голиках (возле Малой Ордынки), настоятелям которых приходилось влачить нищенское существование, и стал использовать эти церкви для административно-епархиальных целей.
«Он надумался обратить их как бы в исправительные колонии для тех членов своего клира, которые своею жизнию и поведением или какими-либо служебными проступками навлекали на себя его начальническое неудовольствие. Чуть в чем-либо проштрафился священник или дьякон какого-либо богатого прихода, но уж не настолько, чтобы стоило принимать относительно его радикальные меры, митрополит тотчас прописывал ему паллиатив в форме перевода в какой-нибудь из таких вот приходов. Лекарство в большинстве случаев действовало отлично: сразу заметив, что за его единоличные грехи расплачивается вся семья, наказанный образумливался, начинал вести примерную жизнь и, помаявшись годик-другой на голодном положении, у того же митрополита перепрашивался на другое, более доходное место»[315].
Для самых неисправимых, особенно пьяниц, применялся перевод в Лужники в крохотную (ныне не существующую) церковь Тихвинской Божьей Матери. Лужники в то время вообще считались в Москве чуть не краем света и обстановка там была самая романтическая, что-то из конан-дойлевской «Собаки Баскервилей»: голая болотистая местность, унылые ощипанные ветлы над рекой и небольшое поселение с крошечной фабричкой и храмом. П. И. Корженевский вспоминал: «Громадную Палестину эту пересекала до самого конца скучнейшая сельская немощеная дорога, где-то сбоку ее в сторону города виднелась старенькая, немного словно покосившаяся церквушка и несколько таких же домишек. И кругом ни души. Что-то странное и нежилое. Пробовали повернуть туда, но оказалось, это совсем не просто. Все это пространство было на уровне реки, и каждый не то что дождь, а даже ветер забрасывал сюда воды реки, и чтобы пройти, надо было выглядывать какую-нибудь кочку… Маленькое отступление, и из-под ноги показывалась вода»[316]. В это «таинственное местожительство на болоте» и попадали пропащие батюшки. Среди них, как рассказывали, нашелся один, который и это гиблое место обратил в источник дохода и стал потихоньку венчать всех, у кого были не в порядке документы.
Многотрудная и полная забот жизнь московских пастырей несколько облегчалась в летнее время. Большинство прихожан в это время разъезжались из города; число треб сокращалось; школяров распускали на каникулы и обязанности законоучителя можно было отложить до осени; наконец, матушка с детьми отправлялась жить на заблаговременно нанятую дачу — и батюшки, наконец, могли предаться отдохновению. Нанимали в прислуги старуху из приходской богадельни, и все свободное от службы время либо играли в шашки в лавке у какого-нибудь знакомого лавочника, либо просто-напросто отсыпались. «Обыкновенно они ложились „отдохнуть“, — рассказывал Н. П. Розанов, — придя из церкви от ранней обедни, и спали до полудня, а потом обедали и ложились спать „до чаю“; вечером пред ужином также ложились „лежать“ и так крепко иногда засыпали, что прислуживавшая им старуха-богаделка должна была употреблять немало усилий к тому, чтобы разбудить батюшку. „Батюшка, — говорила она, — вставайте, пора уже спать ложиться как следует!“»[317]
В Москве издавна любили духовную музыку и церковное пение и широко были распространены певшие ее любительские хоры. Вплоть до 1870-х годов в них участвовали только мужчины; позднее стали появляться смешанные хоры с участием женщин. Некоторые из частных хоров — Смирнова, Нешумова — в середине века были так знамениты, что храмы заключали с ними годовые контракты. Были, конечно, и хоры из церковнослужителей. Особенной известностью пользовались из них Синодальный, певший по праздникам в Успенском соборе, и архиерейский хор Чудова монастыря. Синодальный хор насчитывал 90 человек; его охотно приглашали (полностью и частями по 10–12 человек) для отпеваний и других обрядов. В последних десятилетиях века синодальным певчим сделали обшитые позументами зеленые «русские кафтаны» с длинными, на красной подкладке, рукавами, свисавшими до земли, и когда они все вместе в линейках отправлялись куда-нибудь по городу на службу, зрелище было оригинальное.
Чудовским хором (в нем было 80 человек) в 1850–1860-х годах управлял регент Ф. А. Багрецов, и под его руководством этот коллектив достиг небывалого искусства. Поклонников у него было множество, и когда хор отправлялся петь в какой-либо из храмов: 2 мая к Николе в Пыжах на Ордынку, 14 сентября к Никите Мученику на Старую Басманную, а частями — по субботам в 6 часов вечера на Всенощную в Шереметевской больнице, у Троицы в Листах, в университетской церкви, на позднюю обедню в 10 часов утра у Трифона Мученика или еще куда, поклонники толпой отправлялись следом.
Обычным явлением для Москвы была мода на те или иные храмы, которые в различные периоды по каким-то причинам вдруг начинали посещаться больше остальных. Так, в первой половине века наиболее популярны были церкви Голицынской больницы, Коммерческого училища, храм Василия Блаженного, Большое Вознесение на Никитской, «Всех Скорбящих Радость» на Большой Ордынке и церковь Никиты Мученика на Старой Басманной, а среди московской аристократии — также Воскресенский и Алексеевский монастыри, где среди инокинь было много дворянок и монахини иногда даже затягивались в корсеты. В 1860-х годах славилась университетская церковь Святой Татианы: здесь по праздникам пел чудовский хор и имелся блестящий проповедник — профессор богословия Сергиевский, который со своими проповедями имел огромный успех у публики. Интересно, что роскошный храм Христа Спасителя, освященный в 1883 году, долгое время был не очень популярен среди богомольцев. Туда ходили в основном «на экскурсии»: подивиться размерам и роскоши убранства, а молиться предпочитали в более уютных и намоленных, особенно старинных, храмах.
Вообще большинство москвичей прекрасно ориентировались в городских церквях, знали, где какие святыни находятся и какому святому или иконе когда следует молиться. 25 января полагалось поклониться иконе «Утоли моя печали» в храме Николы в Пупышах; 5 февраля — иконе Божией Матери «Взыскание погибших» в храме Рождества в Путинках. 15 ноября, в день святых Гурия, Самона и Авива, считающихся покровителями брачной жизни, девицам на выданье (в особенности перезрелым) полагалось заказывать молебен в храме Спаса на Бору в Кремле, и целые вереницы девиц в этот день маршировали в церковь. На Каменном мосту стояла часовня Ивана Воина, и вся Москва знала, что в ней: «…если подать за здравие того или иного лица, любовь этого лица обеспечена за подающим»[318].
Вера в Москве часто мешалась с суеверием, благочестие с суетностью, и определить, где кончается одно и начинается другое, было порой весьма затруднительно. Каждый москвич знал, что в новой церкви первым покойником, которого станут отпевать, будет ее храмоздатель, а вот венчаться в новом храме, наоборот, очень хорошо; что «подать за упокой» на живого, но безвестно отсутствующего человека — вернейшее средство заставить его сообщить о себе, и т. п. В каждой из почитаемых в Москве часовен с чудотворными иконами рядом с образом имелся шелковый мешочек с освященной в часовне ватой, которая считалась панацеей во всех несчастьях, и молящиеся могли отщипывать ее понемногу. Особенно активными потребителями этой «святой ваты» были московские школяры, которые перед сессией обегали все чудотворные иконы, молились о ниспослании небесной помощи во время экзамена, причем мазали себе лбы освященным деревянным маслом, а в уши напихивали вату. Брали эту «святую вату» с собой и иногородние богомольцы.
Москва была переполнена разного рода странниками, монашествующими, юродивыми, прорицателями, которых охотно привечали в купеческих и мещанских, а порой и в дворянских домах. Особенной, легендарной известностью пользовался в середине века прорицатель Иван Яковлевич Корейша. Признанный медиками умалишенным, он содержался в больнице, куда к нему и ездили со всей Москвы бесчисленные поклонники и особенно поклонницы из всех слоев общества. Несмотря на частую бессмысленность его изречений, Корейшу единодушно признавали великим провидцем, и во многих семьях, особенно купеческих, вообще никакого дела не начинали, не сходив предварительно посоветоваться «в сумасшедший дом к Ивану Яковлевичу». Как вспоминал современник: «В святость его верили безусловно по крайней мере три четверти московского населения. Он считался настоящим оракулом: к нему обращались за советами, засылали с вопросами о разных житейских казусах. Иван Яковлевич строчил, что придет в голову, на клочке бумаги: „Елицы во Христа креститеся, во Христа облекостеся, и одеястеся, и одеждостеся, и спасостеся. Анне Христовой“, и каракули его потом благоговейно разбирались и комментировались… Ивану Яковлевичу несли деньги и гостинцы всякого рода, фрукты, сласти. Считали за особое счастие, если он съест одну половину пряника или яблока, а другую предложит докончить гостю. Говорили, что сторожа Преображенской больницы, приставленные к его особе, наживали хорошие деньги за пропуск к нему преимущественно его поклонниц»[319].
В некоторых средней руки купеческих домах забота о «странных» людях доходила до того, что там даже устраивали особые помещения для монахинь-сборщиц и монахов-странников, где одновременно их жило по нескольку десятков человек Здесь были комнаты на двоих, моленные; от хозяев постояльцам шел утренний и вечерний чай с хлебом. Среди всей этой околоцерковной публики помимо истинных подвижников было, как водится, немало и откровенных проходимцев.