72116.fb2 Повседневная жизнь Москвы в XIX веке - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Повседневная жизнь Москвы в XIX веке - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

За домом непременно был сад с липами — для тени и аромата, бузиной, сиренью и акациями, иногда очень большой, причем чем дальше от центра отстояла усадьба, тем больших размеров был сад. Так, усадьба Олсуфьевых на Девичьем поле (и не она одна) могла и в середине века похвастаться целым парком, занимавшим несколько десятин земли, с вековыми деревьями и даже пастбищем для скота. Впрочем, большинство усадеб с большими парками уже к 1830–1840-м годам были проданы в казну: потомки магнатов оказывались не в состоянии содержать дедовские хоромы, которые, к тому же, часто оказывались сильно пострадавшими от пожара и разграбления 1812 года. Дом уже знакомого нам князя Куракина был в это время занят Коммерческим училищем, дворцы Демидова и Разумовского — Елизаветинским женским институтом и приютом для сирот; в блестящих дворцах Пашкова на Моховой и Мусина-Пушкина на Разгуляе и даже в доме «Трубецких-комод» шумели мужские гимназии…

Просторный и не особенно чистый двор барского дома был обставлен службами: людскими, конюшнями, погребами, каретными сараями. Непременно особняком стояла кухня: помещение ее под одной крышей с господскими покоями считалось недопустимым. На конюшне стояло десятка два лошадей; в хлеву одна или несколько коров. На широких воротах красовалась на одном из пилонов надпись: «дом ротмистра и кавалера такого-то» или «генеральши такой-то», а на другом обязательно: «Свободен от постоя».

Происхождение последней надписи требует пояснения. Долгое время в Москве, как и в других городах, расквартированные в городе войска не имели специальных казарм и размещались по обывательским квартирам. Постойную повинность должны были нести все — и мещане, и аристократия. Естественно, что дворянству она казалась особенно обременительной: приходилось терпеть под своей кровлей посторонних людей, далеко не всегда воспитанных (даже если на постое были офицеры), которые часто вели себя бесцеремонно и приставали к женской прислуге. Словом, в конце концов дворянство нашло выход: добились права построить на свои, собранные по подписке, средства городские казармы, с тем чтобы участники сбора освободились от постойной обузы. Так появились Хамовнические казармы, построенные на средства обитателей «Сен-Жермена», Красные казармы в Лефортове, казармы на Петровке, Покровские и Спасские (на Садово-Спасской).

Изредка ворота с надписью «Свободен от постоя» распахивались и появлялся «выезд» — четыре, а то и шесть лошадей, запряженных «цугом» (гуськом попарно) в шестистекольную карету, непременно с гербами (которые у титулованных были увенчаны геральдическими коронами) и с форейтором, сидевшим верхом на правой передней лошади, и двумя выездными лакеями на запятках: кто-то из обитателей отправлялся с визитом или в церковь. Ездить неподобающим образом в дворянской Москве долго было не принято; пешком же старинные дворяне ходили только на гулянье. Число лошадей в выезде в XVIII и первых годах XIX века напрямую было связано с чином: чем выше чин, тем престижнее упряжка. Еще в 1775 году был опубликован манифест, устанавливающий эту связь: особам 1–2-х классов полагалась шестерка с двумя форейторами, 3–5-х — шестерка без форейторов, 6–8-х — четверка, 9–14-х классов — пара. Коронованным особам полагалось в торжественных случаях восемь лошадей. М. А. Дмитриев вспоминал, как страстно хотел возвыситься в чине его дед: это дало бы ему возможность запрягать в выезд четверню, а «при его богатстве ездить парой ему было обидно»[48].

В 1820-х годах многоконные упряжки, как и гербы на дверцах, почти вышли из употребления. К 1827 году ездить цугом казалось уже ужасно старомодно, и даже в царский экипаж стали запрягать всего четыре лошади. Пожилые сановники и высокопоставленные немолодые дамы к этому времени стали ездить на паре обязательно породистых и красивых лошадей, запряженных летом в удобную карету, а зимой в широкие, просто-таки «двуспальные» сани с дорогой медвежьей полостью, на запятках которых все-таки красовался лакей в ливрее и шляпе с позументом. Верность традиции сохраняли к этому времени лишь некоторые старые барыни, по старинке не мыслившие себе достоинства без выезда, соответствующего их (а точнее, их мужей или отцов) чину. Случалось, что когда такая старозаветная дама собиралась в приходской храм, расположенный через дом или два от ее усадьбы, передняя пара лошадей из ее упряжки уже вступала за церковную ограду, в то время как карета с хозяйкой еще не покидала собственного двора. На новации они смотрели косо и ворчали, подобно Е. П. Яньковой: «Что по нашему за срам и стыд считали — теперь нипочем… А экипажи какие? Что у купца, то и у князя, и у дворянина: ни герба, ни коронки. Кто-то на днях сказывал, видишь, что гербы стыдно выставлять напоказ: а то куда же их прикажете девать, в сундуках, что ли, держать, или на чердаке с хламом? На то и герб, чтоб смотреть на него, а не чтобы прятать — не краденый, от дедушек достался. Я имею два герба: свой да мужнин, и ступай, тащись в карете, выкрашенной одним цветом, как какая-нибудь Простопятова, да статочное ли это дело?.. А в каретах на чем ездят? Я уж не говорю, что не четверней: теперь и двух десятков по всей Москве не найдешь, кто бы четверней ездил, а то просто на ямских лошадях. В мое время за великий стыд почитали на ямских лошадях куда-нибудь ехать, опричь рядов или вечером на бал, когда своих пожалеешь, а теперь это все нипочем: без зазрения совести в простых наемных каретах таскаются по городу среди белого дня или, того еще хуже, на извозчиках рыскают. Год от года все хуже и хуже становится, и теперь глаза уж не глядели бы и не слушала бы про то, что делается!..»[49]

Вообще взаимосвязь престижа и выезда сохранялась очень долго, и не только в дворянской среде. М. М. Богословский вспоминал о 1870-х годах: «Крупные доктора, получавшие хорошие гонорары, ездили летом в каретах, а зимою в парных санях непременно с высокой спинкою… Выше был гонорар — лучше был и выезд… но, с другой стороны, и высота гонорара при первых или случайных визитах определялась по экипажу: приедет на одиночке — 3 рубля, приедет на паре — 5 рублей; в карете —10 рублей»[50].

Вплоть до Крестьянской реформы в большинстве дворянских семей хорошим тоном считалось иметь собственных лошадей, свой экипаж, своего кучера и конюха для каждого взрослого члена семьи. Извозчиком дозволялось изредка пользоваться только мужчинам (чаще молодым); дамы «из общества» на извозчике в то время почти никогда не ездили: это считалось ужасным «моветоном».

Обстановка дворянских домов менялась редко. Лишь для молодой семьи дом обставляли заново и, как правило, супруги продолжали жить в этой обстановке до самой своей смерти. Поэтому до самого конца дворянской Москвы в барских домах оставалось все, как встарь — мебель красного дерева в стиле ампир, потускневшие зеркала, стеклянные горки со старинным фарфором, старые, карельской березы, шкафчики и диваны александровского времени, акварели на стенах, фамильные портреты, библиотечные шкафы с тускло поблескивающими золотом старинными корешками — всё французские названия; в книжках вклеенные гравюрки, переложенные мятой папиросной бумагой, засушенные цветы меж страниц, лиловые и голубые ленточки-закладки.

Дом делился на парадную и жилую половины. Парадные комнаты (зал и гостиные) в среднем дворянском доме были обставлены более или менее дорого и стильно: здесь сосредоточивались подобранная в гарнитуры мебель, изящные безделушки, художественная бронза, картины и проч. Использовались эти помещения преимущественно при появлении гостей; в остальные дни мебель тут была прикрыта полотняными чехлами, люстры и картины — пыльной кисеей. Лишь изредка возле окон гостиной пристраивался с работой кто-нибудь из женского населения дома: дневное освещение в парадных комнатах было лучше.

Жилые комнаты, куда посторонних не пускали, находились на антресолях и в тыльной части дома, выходя окнами в затененный сад или во двор. Здесь комнатки были маленькие и тесные, кое-как обставленные. В них размещались все члены семьи, домочадцы и прислуга. Здесь же находились разного рода буфетные и сундучные, в которых хранились посуда и всякие вещи, а также девичья, в которой шили платье и головные уборы и гладили.

Другим обязательным делением дома были мужская и женская половины. На мужской находились кабинет, библиотека, курительная и т. п. На женской — спальня, будуар, диванная. Деление было четким, хотя непроходимой границы между половинами, конечно, не было. Хозяин и хозяйка принимали «своих» личных гостей только на собственной половине.

Освещались дворянские дома в основном сальными свечами. Форточек было мало и вместо проветривания комнаты чаще «освежались курением» — дымом подожженной «смолки». Она представляла собой конусообразный футляр из бересты, сантиметров 25–30 в длину, наполненный каким-то смолистым составом. Конус держали за острие, а сверху укладывали горящий уголек и потом носили по комнатам. Смолистый со-став плавился и наполнял дом своим ароматом. Другим способом освежения было положить в медный таз мяту, залить ее уксусом и опустить в жидкость раскаленный кирпич. Имелись и горящие курильницы, на которые — лили духи (наподобие нынешних аромаламп). Уборка производилась везде, кроме спален, рано утром, пока господа спали, и была довольно поверхностной. Зато перед праздниками устраивали генеральную уборку и тогда в доме по два-три дня все стояло вверх дном.

Ели в дворянских домах, как и везде в Москве, часто и помногу. Поутру, в полдевятого-девять, пили чай со сливками и белым хлебом (калачами, солеными бубликами); около полудня обильно завтракали чем-нибудь горячим и часто мясным, что считалось слишком простым для обеда, — битками, котлетами, оладьями, сырниками, яичницей, а часто всем сразу. Между двумя и пятью часами был обед, который даже в будни за семейным столом насчитывал пять-шесть блюд, не считая закуски. К обеду обычно бывали «полугости» — постоянно бывавшие в доме.

Далеко не все московские дворяне даже и во второй половине века были поклонниками европейской кухни. По-прежнему хватало и любителей отечественного продукта. Многие, особенно в будни, любили пироги, кулебяки, ботвинью, жареную баранину, поросенка с хреном и прочие русские лакомства, причем дело не обходилось и без чудачеств. Вся Москва знала старушку-барыню Марфу Яковлевну Кроткову — большую обожательницу каши. Эту кашу ей подавали каждый день — и за простым, и за званым обедом — по пять-шесть сортов, всякую: пшенную, манную, гречневую, овсяную, пшеничную, крутую и размазню, молочную, с изюмом, с грибками, с мозгами, со снеточками. Старушка и себе накладывала по изрядной порции каждого сорта и блаженствовала, и о гостях не забывала, бдительно следя, чтобы каждому досталось по полной тарелке. Гости ели и кряхтели. Отказаться было нельзя: к своей обожаемой каше Кроткова относилась очень ревниво и на каждого, кто ею пренебрегал, ужасно обижалась.

При раннем обеде часов в шесть подавался полдник — пироги, чай, простокваша, ягоды со сливками, а вечером, часов в девять, ужин, за которым в небогатых домах доедали обеденные остатки, а в богатых специально готовили два-три блюда, иногда холодных. Если вечером в доме бывали гости, то чай подавался в 11 часов вечера в кабинете или гостиной.

Даже скромный званый обед за дворянским столом до середины XIX века (в отличие от будничного чаще на французский лад) состоял из двух супов (супа и бульона-консоме) с пирожками; «холодного» — галантина, майонеза, фрикассе, паштета и т. п.; «говядины» — то есть мясного блюда; рыбного блюда; «жаркого» — то есть блюда из птицы или дичи; овощного блюда — спаржи, артишоков, горошка и т. п. (сюда же включались грибы) и двух десертов. Отдельно на особый стол к водке выставлялось минимум два вида закусок (мясных или рыбных) и два «салата» — свежий и соленый (в числе последних считались соленые грибы). Что же касается больших званых обедов, то на них хозяева изощрялись в щедрости и выдумке, а повара в своем искусстве, и гостям предлагалось двадцать, тридцать, иногда и больше блюд несколькими переменами и обязательно какие-нибудь гастрономические редкости — спаржа, земляника, персики и виноград в разгар зимы, деликатесная рыба необыкновенных размеров, особого качества телятина или индейка, английские устрицы и прочее, на что специально обращалось внимание гостей. Такой обед мог тянуться часа четыре, и пока были живы старинные традиции, принято было все блюда каждой перемены одновременно выставлять на стол, а сопровождать обед «живой музыкой» собственного крепостного оркестра. Позднее блюдами стали обносить. На званых ужинах полагался суп и несколько горячих блюд.

Население большинства дворянских домов было многочисленно: помимо хозяев — то есть родителей с детьми разного возраста, в доме могли жить племянники и племянницы, незамужние родные или двоюродные и троюродные сестры мужа или жены, кто-то из одиноких старших (овдовевшие тетки, иногда бабушки по отцу или матери), и при них компаньонки, а также малоимущие дальние родственницы, компаньонки хозяйки дома, воспитанники и воспитанницы, гувернеры и гувернантки детей, — все, кого называли домочадцами и приживалами. Преобладали женщины: мужчины, даже пожилые и одинокие, редко уходили жить к родне из собственного дома, а уж если это случалось, то их старались поселить где-нибудь во флигеле, где у них возникала иллюзия «отдельности» и самостоятельности.

Еще в барских домах имелось множество слуг. Вплоть до ликвидации крепостного права в 1861 году прислуга в барских домах (дворня) была по традиции весьма и весьма многочисленна: дворецкий, камердинер, буфетчик, а то и два, ламповщик, по меньшей мере один повар и поварята (готовившие для господ и хозяйских гостей), кондитер, швейцар, истопник, садовник, дворник, выездной лакей (а чаще несколько), буфетный мужик, кухонный мужик, ливрейные лакеи, дядька при хозяйских сыновьях, нянька при младенцах, бонна при девочках, экономка, кухарка (готовившая для дворни), поломойки, швеи, прачки, горничные разных категорий, а также дворовые мальчики и девочки на побегушках. Имелся также «стряпчий», который хлопотал в присутственных местах, подавал прошения, апелляции, знакомился с секретарями, и «купчина», бегавший в Ряды за покупками: шпильками, булавками, ленточками, за палочкой сургуча и пр.

Пока сохранялись традиции XVIII века, в аристократических семьях держали также скороходов, гайдуков, форейторов, собственных парикмахеров, ключников, так что набиралось человек восемьдесят, а в деревнях так и все двести, поскольку к дворне относились и те, кто вел все усадебное хозяйство. Естественно, позднее, уже к середине века держать такую уйму прислуги большинству дворян стало не по средствам и число дворовых сократилось — человек до двадцати.

Одевали и кормили дворню в основном «домашними средствами», на что шли привозимые из деревень припасы (лишь на форму — ливрею пускали более дорогое покупное сукно), а также выплачивали ей небольшое денежное жалованье на непредвиденные и карманные расходы. По праздникам — на Рождество, Пасху, а также в ее и хозяйские именины — прислугу полагалось одаривать какими-нибудь вещами и небольшими деньгами. Когда к Рождеству приходили из деревни обозы с провизией, барыня поочередно призывала всех домашних и наделяла еще и съестными подарками: индейкой, гусем, уткой, окороком. Личная прислуга получала в собственное пользование одежду «с барского плеча», почему-либо забракованную господами, и могла носить ее по праздникам или продавать в свою пользу.

Отдельные помещения из прислуги долгое время имели лишь немногие привилегированные и старые слуги (тот же дворецкий, какие-нибудь старая нянька или дядька, вынянчившие хозяев) и служившие боннами (нянями-воспитательницами), лакеями и горничными иностранцы. Холостые мужчины, кроме личного барского лакея-камердинера, чаще всего жили все вместе в людской, семейным строили на территории усадьбы несколько изб или людских флигелей, а незамужние женщины размещались по углам в жилых комнатах. У каждой где-нибудь под лестницей или в коридоре стоял сундучок и лежал свернутый рулоном войлок, который и составлял постель «девки». Ночью все эти постели расстилались у дверей и по коридорам. Личная прислуга чаще всего спала в комнате своего господина, на полу у дверей.

Специальной формы для большей части прислуги не было, лишь ливрейным лакеям и дворецкому в торжественных случаях и на выход полагалась ливрея в виде кафтана покроя второй половины XVIII века, обшитого по всем швам галуном — белыми, желтыми или иногда золотыми или серебряными тесьмами с ткаными на них гербами хозяев. Пуговицы на такой ливрее также обычно были гербовые, металлические. На улице надевалась треугольная шляпа и сверх ливреи накидывался плащ с широкой пелериной, также обшитые галунами. При полном параде к ливрее полагались белые чулки, короткие штаны до колен, иногда напудренный парик с косичкой (также в стиле XVIII века) и обязательно белые перчатки. Во второй половине века комнатная ливрея чаще стала походить на цветной, обшитый галунами фрак, а уличная — на длинное двубортное пальто, также обшитое галунами. На голове стали носить шляпу-цилиндр с гербовым галуном и кокардой. Лакеи должны были чисто брить лица, в то время как от дворецкого требовались обычно пышные бакенбарды и представительная осанка. Вообще слуга, отличавшийся высоким ростом, осанистостью и дородством, имел преимущества и на одних этих внешних достоинствах мог составить себе небольшой капитал (к примеру, рослых барских лакеев часто нанимали «для почету» на купеческие свадьбы).

Горничные носили обычные ситцевые платья, сшитые более или менее по моде, и черный или белый передник с кармашками. Прочая прислуга одевалась также по-городскому в дешевую набойку или толстое сукно (часто произведенные в каком-нибудь из имений владельца).

Старые слуги в хороших домах никогда не брали на чай (это считалось обидой для хозяев), и москвичи это знали и никогда чаевых не предлагали. Входящему в дом гостю полагалось обязательно пообщаться со швейцаром (из всех слуг-мужчин только его и дворецкого принято было называть по имени и отчеству): поговорить, пошутить или обсудить новости — в зависимости от ситуации. Прочую мужскую прислугу называли полным именем (Иван, Степан), горничных — уменьшительным (Маша, Глаша), кухарку — по отчеству (Михална), бонну, в зависимости от национальности, по фамилии с прибавлением почтительного фрейлейн, мадемуазель или мисс. Обращение отражало строгую иерархию, существовавшую среди прислуги. Дворецкий и дядька сыновей хозяина, казначей, парикмахер и стряпчий, а также мамы, няни и «барские барыни» относились к дворовой «аристократии».

Дворецкий и дядька получали самое высокое среди дворни жалованье — до 10 рублей в год и носили одежду из тонкого покупного сукна. Другие получали жалованье поменьше, но часто поощрялись подарками.

Мамы (кормилицы), воспитавшие хозяев, жили в доме на покое и пользовались привилегией сидеть в присутствии господ. Няни следили за хозяйством, выдавали сахар, чай, кофе. Барские барыни одевали госпожу, сопровождали в гости и в дороге в деревню сидели с ней в одной карете, а также смотрели за ее гардеробом, чистотой комнат, за горничными, то есть выполняли те обязанности, которые при Дворе ложились на камеристок и придворных дам.

Первостепенную прислугу — «дворовую аристократию» — прочая дворня звала по имени-отчеству и всегда вставала в ее присутствии. Привилегией этой категории дворовых был также отдельный от прочей дворни стол, за которым подавалось то же, что готовилось для господ.

Вообще мирок прислуги был довольно самобытен-, здесь бушевали собственные страсти, интриги и увлечения, имелись свои вкусы и развлечения, своя сословность. «Лакей магната, — свидетельствовал бытописатель, — едва удостаивает наклонением головы лакея мелкого чиновника, а кучер секретаря с особенным уважением смотрит на кучера сенатора и часто гордится, если удостоится его почтенного знакомства»[51].

Дворня вообще была много развитее своих крепостных собратьев — пахотных крестьян. Среди дворовых многие были грамотны и даже начитанны, а «дворовая аристократия» в хороших домах щеголяла прекрасными манерами и совершенно барским обликом. А. И. Шуберт вспоминала: «Камердинеры бывали люди важные, живавшие подолгу за границей, по тогдашнему много читавшие. Например, камердинер графа Гудовича, почтенный старец, женат был на француженке и свободно говорил по-французски. И были они не простые дворовые, а, так сказать, управляющие двором»[52].

Когда хозяева бывали в отъезде, это сразу становилось понятно по поведению прислуги: в эти дни вся жизнь дворни переносилась на улицу, и можно было видеть, как у крыльца праздный лакей с утра до вечера бренчит на гитаре или балалайке, а горничные, сбившись в стайку и пощелкивая орешки, точат лясы возле ворот с соседскими лакеями или приказчиками из ближайшей лавки. Иногда прислуга выходила постоять и за ворота, но это только если улица была тихая и малолюдная: на проезжей не позволял своеобразный лакейский этикет: дескать, иначе скажут: «Что, мол, за вывеска такая стоит?»

Людская и девичья играли не последнюю роль в воспитании маленького дворянина: здесь он знакомился с простонародными песнями, плясками, играми, осваивал все богатство родного языка, от набора присловий и поговорок до виртуозной матерщины, изучал фольклор и мифологию в виде сказок, «страшилок», суеверных примет и прочего, а также зачастую постигал в теории все таинства человеческого естества и потом приобщался к ним.

В первые годы девятнадцатого века во многих господских домах оставалась еще старинная мода «на пленных турок, турчанок и калмычек Аристократы брали их к себе в дом на воспитание, по совершеннолетии девушек отдавали замуж, а мальчиков определяли на государственную службу»[53]. Встречались и собственные домашние «арапы» и «арапки», выросшие в доме из бог весть какими путями попавших в Москву маленьких негритят.

Довольно долго — годов до 1830-х — в дворянской Москве продолжали встречаться и домашние шуты, еще один отголосок восемнадцатого века. Как отмечал современник, баре «любили забавников, тунеядцев. Карлики стояли у обеда за стулом госпожи и дерзко, сердито отвечали ей. Шуты в шелковых разноцветных париках, с локонами, в чужом кафтане, в камзоле по колено, передразнивали, ругали хозяев, родственников, приятелей их и уличали в худых поступках…. Дураки, в одежде из лоскутков, являли собой посрамление человечества: их дергали, толкали, мазали по губам и беспрестанно тревожили»[54].

Особенной, почти легендарной известностью в Москве пользовался шут Иван Савельич Сальников — бывший крепостной князей Хованских, уже в начале века получивший вольную и живший, что называется, «на вольных хлебах», гостя то у одного, то у другого «поклонника». Ивана Савельича знала буквально «вся Москва», и в барские дома его продолжали приглашать до середины 1820-х годов: он был очень остроумен и боек на язык и своими сентенциями мог уморить со смеху. А П. Беляев вспоминал, как вскоре после войны Иван Савельич гостил в имении князей Долгоруковых и всячески развлекал хозяев, в частности, играл с главой семейства в карты и по окончании игры князь клал ему под ермолку несколько беленьких бумажек по 25 рублей. Приглашали шута и к великому князю Михаилу Павловичу в бытность того в Москве: Михаил сам был остроумен и очень любил посмеяться.

«Он был маленького роста, плотный, совершенно лысый, — рассказывал об Иване Савельиче Беляев, — походка его была очень странная, как будто он подкрадывался к чему-нибудь, вся фигура его была вполне шутовская… Он знал много французских слов и в искаженном виде перемешивал их с русскими, всегда шутовски и остро; тершись в большом свете, он понимал французский разговор, был умен и остер в своих шутках. Он очень не любил, когда кто-нибудь относился с презрением к шутовству. Так что, когда он однажды услышал, что кто-то сказал: „Только в Москве еще водятся шуты, а уж в Петербурге их нет“, то он заметил, довольно дерзко, в защиту Москвы и шутов: „Почему в Петербурге нет шутов? Потому что, как только появится шут, его тотчас шлют в Москву сенатором“»[55]. Круг аристократических знакомств у Ивана Савельича был так велик, что в 1812 году, перед занятием Москвы генерал-губернатор Ростопчин поручил ему развозить по городу патриотические афишки.

Ловкий шут любил подкупать горничных и выведывал у них секреты их барынь, потом приходил к этим барыням гадать на кофе и бобах и те очень удивлялись его прозорливости. После такого гадания Иван Савельич нередко приезжал к барыне с целой россыпью грошовых колечек и цепочек и предлагал что-нибудь купить у него за высокую цену. Тех, кто отказывался, он потом при случае разоблачал где-нибудь за большим обедом — всё с шуточками да прибауточками.

Стоило посмотреть на него, когда он выезжал на гулянье: двуколочка его была запряжена маленькой и смирной лошадкой с вплетенным в гриву и хвост мочалом и с веником вместо перьев на голове. Сам Иван Савельич был в шелковом французском кафтане, в напудренном парике а-ля Людовик XIV. В одной руке он держал вожжи, в другой — веер и, томно обмахиваясь, раскланивался на все стороны. Его сопровождала толпа любопытных, а иногда приставучие уличные мальчишки подолгу бежали за его экипажем, задирая и осыпая насмешками, которые старик парировал с обычной своей колкостью.

Рассказывали, что однажды князь Н. Б. Юсупов Первого мая гулял в Сокольниках в компании с Савельичем, разряженным в блестящий глазетовый кафтан. Встретили какую-то мещанку. Юсупов стал ее подначивать: — «Ударь его в щеку; я дам тебе целковый». — «Ах, батюшка, — возразила баба, — как же я посмею». — «Да ведь это шут, Иван Савельич». — «Да вы меня обманываете: вишь, они весь в золоте». — Тут Савельич вмешался: — «И, сестрица, что ты его слушаешь, и впрямь, он все врет. Я — князь Юсупов, меня все знают. Ты вон лучше его ударь, а я тебе дам три целковых». — И глупая баба поверила и, как уверяли, едва не заехала владельцу «Архангельского» по шее.

По свидетельству А Я. Булгакова, к 1824 году Савельич разбогател, заимел собственный дом и торговал чаем и бакалеей. Своего сына — по профессии портного, а также мужа дочери, который был башмачником, старый шут ввел во все знакомые ему аристократические дома, и оба числились в своем ремесле одними из лучших, если не по качеству, то по знатности заказчиков.

Отношения между дворянами и дворовой прислугой на протяжении девятнадцатого века и вплоть до Крестьянской реформы 1861 года были в основном довольно мягкие, патриархальные, в системе «вы наши отцы — мы ваши дети». Даже порка в полиции, которой периодически подвергали проштрафившихся лакеев, поваров и кучеров, воспринималась последними философски, как вещь неизбежная и терпимая, потому, дескать, что «русский человек только задним умом и крепок». В глазах дворянства такие наказания через посредство полиции имели отпечаток законности, а собственноручные расправы с прислугой в девятнадцатом веке уже выглядели анахронизмом и осуждались общественным мнением.

Отголоском гораздо более суровых крепостнических времен оставалась в Москве начала девятнадцатого века знаменитая Салтычиха, Дарья Николаевна Салтыкова. В своем московском доме на пересечении Кузнецкого моста и Лубянки и в подмосковном имении она замучила до смерти несколько десятков дворовых. Дело вскрылось и приобрело очень широкий резонанс. Помещицу заключили в Сыскном приказе, который был на Житном дворе у Калужских ворот, и, как рассказывали, не подвергая ее саму допросам с пристрастием, пытали при ней других. «При виде заказных пыток она падала в обморок, но не признавалась. Видно, не приказано было ее пытать»[56].

После длительного следствия в 1768 году Салтыкова была лишена дворянства и подвергнута заключению в Ивановском монастыре в особой зарешеченной келье («клетке»). Это помещение, девяти аршин в длину и четырех аршин в ширину (около 19 квадратных метров), было расположено возле трапезной монастырского собора и имело два зарешеченных окна, через которые внутрь «клетки» можно было заглянуть. «Наружность ее, — вспоминал современник, — отнюдь не свидетельствовала о зверских инстинктах: это была унылая, с выражением напускного равнодушия женщина, сохранявшая на своем лице следы прежней красоты, нередко отвечавшая на посылаемые ей поклоны и только тогда выходившая из себя и предававшаяся припадкам бессильной злобы, когда уличные мальчишки собирались перед ее окном для того, чтобы дразнить ее и издеваться над ее немощным перед ними положением»[57].

«Клетка» Салтычихи просуществовала в монастыре вплоть до 1850-х годов, когда ее обитательница давно уже была в могиле.

Детские комнаты в дворянском доме чаще всего располагались на антресолях, подальше от кабинета отца и спальни неизменно нервной матери. Младенцам лет до пяти полагалось одно общее помещение, потом девочкам выделялась одна комната, мальчикам — другая. Здесь они жили лет до 14–16, после чего получали собственную комнату (или делили помещение с братом или сестрой близкого возраста). Здесь же, поблизости от детской, обычно находилась и классная: дворянская Москва предпочитала учиться дома и уроки давали приходящие на дом учителя (хотя были и исключения, когда детей помещали в университетский Благородный пансион или даже в гимназию. С годами таких исключений становилось все больше).

В массе своей дворяне обращали преимущественное внимание на воспитание, а не обучение детей и давали сравнительно приличное образование только сыновьям. Дочери редко знали что-то большее, чем разговорный французский язык, начатки музыки, рисования и некоторые разрозненные элементарные сведения из Закона Божьего, французской литературы, географии и европейской истории. Большинство московских дворянок вплоть до 1840–1850-х годов писали по-русски с ужасающими ошибками.

Как девочки, так и мальчики главным образом подвергались весьма интенсивной светской шлифовке. Их основательно учили танцам и «манерам», и главной заботой гувернеров и гувернанток было сохранение «нравственности» воспитанников, для чего питомцы подвергались самому строгому надзору. Обычной практикой было заклеивать или замазывать чернилами разные «предосудительные места» в выдаваемых подросткам книгах для чтения: к примеру в «Евгении Онегине». Особенно строгий надзор был за девицами. «Такое ограждение юных умов доходило до того, что когда девица отправлялась к своей подруге, то при ней неотлучно должна была находиться гувернантка, присутствовавшая при беседе юных подруг, дабы в ней не проскользнуло что-нибудь нескромное», — вспоминал князь В. М. Голицын[58]. Вплоть до 1860-х годов девушка из хорошего дома не появлялась в одиночку ни на улице, ни в общественных местах, ни в гостях. Ее обязательно сопровождали гувернантка и лакей или родители, старшие родственники, взрослые близкие знакомые и т. д.

Впрочем, даже взрослая и уже замужняя молодая дама предпочитала не появляться на московских улицах в одиночестве, без сопровождения мужа, брата или, чаще, лакея. Привычка не выходить без сопровождения укоренялась настолько, что даже очень пожилые московские барыни никогда не покидали дома без такого эскорта. Причин этого обычая было две: во-первых, наличие «человека» в сочетании с модным костюмом в глазах москвичей было указанием на высокое общественное положение человека. Вторую же пояснит сценка, описанная А. Я. Булгаковым в одном из его писем.

«Иду с Фастом пешком к Николаевой; вижу: вдали идет к нам навстречу женщина — одна-одинешенька, в вуали, без человека, разряжена. Фаст говорит: „Посмотри-ка, верно это девка?“ — „Нет, это должно быть иностранка“, — отвечал я. Только как поравнялись, вышло, что это княгиня Зинаида (Волконская), с коею я остановился и говорил. Фаст не одобрил этого. „Как можно, — говорил он, — ходить так одной! Ну как нападет собака?“ — Кому до чего, а Фасту все до собак, как будто собака не может укусить и гренадера: опаснее гораздо молодчики и хваты. Как схватит этакий в объятия да станет целовать и к себе прижимать, так не прогневайся, Зинаида: у нее на лбу не написано, кто она и что она»[59]. Таким образом, идущая в полном одиночестве молодая и хорошо одетая женщина однозначно воспринималась окружающими как иностранка или — что встречалось гораздо чаще — как особа легкого поведения, и нужно было обладать независимостью и отвагой «царицы муз и красоты» княгини Зинаиды Александровны Волконской, чтобы позволять себе вот так рисковать репутацией. Кстати, московские бытописатели рассказывали, что когда настоящая «девка» хотела пофрантить и пустить окружающим пыль в глаза, она нанимала на несколько часов возле Казанского собора ливрейного лакея и отправлялась в его компании на гулянье в Александровский сад, «как благородная». Недовольный лакей тащился следом за нанимательницей и усиленно делал вид, что к этой «даме» он не имеет никакого отношения.

Предубеждение против дам, гуляющих в одиночестве, стало проходить лишь в пореформенное время, по мере того, как набирало силу движение за женскую эмансипацию.

Служить в Москве молодые дворяне оставались редко: карьеру здесь было сделать трудно. В Москве, конечно, были и официальные учреждения, и даже размещались некоторые департаменты Сената, но в глазах современников престиж московского сенатора был намного ниже, чем у сенатора петербургского. Считалось, что Москва — что-то вроде почетной ссылки для сенаторов, оказавшихся неспособными к делам (Иван Савельич был не так уж не прав). Гвардия квартировала в Петербурге и появлялась в Москве лишь в исключительных случаях. Министерства находились в Петербурге. Словом, главные дела делались в Северной столице, и молодежь, начиная карьеру, стремилась именно туда.