72116.fb2 Повседневная жизнь Москвы в XIX веке - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Повседневная жизнь Москвы в XIX веке - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

В конце 1840-х годов московская водопроводная система была усовершенствована инженером бароном А. И. Дельвигом (племянником известного поэта). Теперь в систему водоснабжения входили Мытищинская и Алексеевская водокачки, а также водокачки в Преображенском, Андреевском и на Ходынском поле. Два водоема было устроено в Сухаревой башне. На Лубянской, Варварской и Театральной площадях, на Трубе (в другом, не том, что раньше, месте), в конце Пречистенки и в других местах появились водозаборные фонтаны (москвичи попроще называли их в женском роде: «бассейня») — всего их в городе стало 35. Отсюда основная масса москвичей и получала живительную влагу. Довольно скоро фонтаны действительно превратились из настоящих фонтанов в бассейны с кранами. К кранам были приставлены специальные надсмотрщики, основной обязанностью которых было открывать и закрывать вентиль и не допускать пустого расходования воды. Возле бассейнов почти постоянно толпилась очередь из водовозов и водоносов, которые и занимались снабжением москвичей. Набирая воду длинными черпаками, они по очереди заливали ее в свои бочки, вмещавшие в среднем 50–80 ведер. Затем бочки на колесах или на полозьях разъезжались по окрестным улицам и заезжали во дворы, где воду из них ведрами разносили по квартирам. Чтобы получать каждый день от водовоза одно ведро воды, москвичи платили в конце века 20 копеек в месяц, а если квартира была на верхнем этаже — то 25. Водовозы работали как на лошадях, так и «вручную». Прибыв во двор, водовоз брал заготовленные ведра, вынимал из расположенного в задке бочки крана втулку и наливал требуемую порцию, после чего ловко затыкал кран и относил ведра на кухню. Распространенной и злой забавой московских уличных мальчишек было, пока водовоз отсутствует, незаметно вытащить втулку и дать воде бесполезно вылиться на землю.

Кроме водовозов, существовали еще водоносы, чьи бочонки были много меньше и разносились по домам на закорках. Услугами водоносов чаще пользовались владельцы небольших домов на одну семью. Самая бедная публика набирала себе воду бесплатно непосредственно из фонтанов, для чего следовало приходить поздним вечером и выстоять довольно длинную очередь.

В барских усадьбах, пока существовало крепостное право, водоснабжением ведали дворники. Они и отправлялись поутру к «бассейням» и привозили две-три бочки воды, которой хватало как для барского потребления, так и для челяди.

В частные дома воду вплоть до конца века проводили крайне редко: мытищинские источники были сравнительно маломощны и в целом питьевой воды Москве недоставало. К началу 1890-х годов водопровод был примерно в 140 домах.

Важными потребителями воды были московские пожарные. Во всяком пожарном обозе существовало по нескольку повозок с бочками, поскольку на тушение полагалось на всякий случай приезжать с собственной водой (неизвестно было, окажется ли поблизости от места пожара подходящий водоем).

Пожары были постоянным московским бедствием, что и естественно, поскольку значительная часть городских построек была полностью или частично деревянной. Тушили их долгое время своими силами, для чего в каждом дворе имелись багры, топоры и ведра, а воду таскали из близлежащего колодца. В 1804 году в Москве была создана профессиональная пожарная команда, состоявшая из пожарных частей, охватывающих всю территорию города. Позднее, уже после Отечественной войны, когда обер-полицмейстером был Д. И. Шульгин (он занимал этот пост в 1825–1830 годах), эту службу существенно усовершенствовали: во-первых, решительно пресекли мародерство пожарных, в котором те долго были повинны (из-за чего состоятельные домовладельцы иногда просто не подпускали к своему дому огнеборцев, предпочитая лишиться дома, но сохранить вынесенное из него имущество). Во-вторых, при Шульгине стали возводиться каланчи.

Пожарные обозы размещались на особых дворах, обычно рядом с полицейской частью. Здание у полиции и пожарных было общее, и каланчи стали их отличительной особенностью и указателем. Представляли они собой многометровые башни, обычно самые высокие сооружения в своем районе, с которых хорошо просматривалась вся территория. Наверху у каланчи были смотровая площадка и высокий шпиль с рогулькой на конце. На площадке круглосуточно дежурили двое караульных, непрерывно расхаживавших в разные стороны и наблюдавших за окрестностями. Когда случался пожар, на каланче выкидывали сигнал — черные кожаные или брезентовые шары и прямоугольные черные мешки с намалеванными на них желтыми крестами, в различных сочетаниях. Этот пожарный сигнал поддерживали каланчи других частей. Один шар обозначал, что горит в Городской части, два шара — в Тверской, три шара — в Пречистенской, четыре — в Арбатской. Яузская часть обозначалась двумя шарами и крестом под ними и т. д. Если выкидывали еще и красный флаг, это означало большой пожар, требовавший сбора всех пожарных частей города. От этого способа пожарного оповещения произошли московские выражения: «забрать под шары», «провести ночь под шарами» (то есть в полицейском участке). В ночное время вместо шаров вывешивали белые фонари, а вместо крестов — красные.

На тревогу выбегал дежурный вестовой, вскакивал на лошадь и летел узнавать, где именно горит, в то время как пожарные запрягались, надевали каски, выкатывали бочки с водой. Вернувшийся вестовой уточнял место пожара. Через 2,5 минуты после этого пожарный обоз обязан был выехать на тушение, а еще через 9 минут — прибыть в самую отдаленную точку своей части.

Выезд пожарных команд всегда был ярким зрелищем и собирал большую толпу зевак Лошади в пожарных командах были подобраны по росту и масти, — в Тверской все как одна желто-пегие (пятнистые), в Рогожской — вороно-пегие, в Хамовнической — соловые (желто-песочные) с черными хвостами, в Сретенской — соловые с белыми хвостами и гривами, в Пятницкой — вороные в белых чулках, в Городской — чисто белые, в Якиманской — серые в яблоках, в Таганской — чалые (темные с сединой), в Арбатской — гнедые, в Сущевской — светло-золотистые, в Мясницкой — рыжие, а в Лефортовской — караковые (черно-коричневые). Не было москвича, который не знал бы этих признаков и не умел по конской масти определить районную принадлежность пожарной команды. Впрочем, было среди пожарных и пешее подразделение, обслуживавшее торговые ряды Китай-города.

Багры везли на повозках, запряженных четверкой, насос — на тройке, бочки с водой — на парах лошадей, пожарные рассаживались на краях повозок — все как один крепко сбитые, в блестящих медных касках, на которых красовалась надпись «Всегда готов» и обязательно с закрученными усами, молодец к молодцу. Защитной одеждой у огнеборцев были суконная куртка и штаны, ближе к концу века — одежда из брезента, дополненная металлической каской и грубыми сапогами с подбитыми гвоздями подошвами. Впереди с факелами мчались верховые и изо всей мочи дудели в трубы, а замыкал поезд брандмайор в коляске, запряженной тройкой. Грохот, звон, звуки трубы, цокот конских копыт, вылетающие из-под них искры — тут было на что посмотреть.

Пожар был не только несчастьем, но и грандиозным зрелищем, наполненным сильными ощущениями. В скудной на развлечения Москве любили смотреть на то, как тушат пожары, на драматические и комичные сценки, которые при этом разыгрывались; восхищались героизмом и ловкостью пожарных, которые, используя самые примитивные приспособления и поминутно рискуя жизнью, совершали настоящие чудеса на мокрых и скользких лестницах и карнизах, на крутых скатах крыш, летом в невыносимой жаре и духоте.

Наиболее сильные пожары надолго застревали в городской памяти — и это не только знаменитейший пожар 1812 года, соединенный с недолгой, но важной в московской истории французской оккупацией. Своими масштабами это бедствие в немалой степени было обязано тому, что московский генерал-губернатор граф Ф. В. Ростопчин распорядился эвакуировать из города пожарные части со всем снаряжением, так что французам тушить огонь было попросту нечем. Этот пожар был и символом, и важной вехой, навсегда разделившей историю города на «допожарную» и «послепожарную». Последствия его наблюдались потом почти два десятилетия. Еще и в конце 1820-х годов на Пречистенке «красовались» обгорелые руины дома Всеволожских, на Воздвиженке был пустырь на месте дома князей Долгоруковых (потом на этом месте возник «мавританский замок» Арсения Морозова), в Армянском переулке, вблизи Остоженки, в Лефортове и во многих других местах тоже очень долго оставались пустыри с руинами и без руин. В 1826 году по случаю коронации Николая I генерал-губернатор князь Д. В. Голицын вел переписку с Комиссией о строениях о приведении сгоревших домов в благообразный вид, но и в середине 1830-х годов в Москве еще нередко можно было наткнуться на заросшие остатки пожарища.

Очень сильными пожарами запомнился 1834 год. С середины мая тогда установилась жара и засуха, и скоро начались пожары, которые продолжались непрерывно все лето, особенно на окраинах — в Лефортове, у Крестовской заставы, в селе Всехсвятском и др. Иногда загоралось одновременно в четырех-пяти местах, так что в городе совершенно справедливо подозревали поджоги.

Обер-полицмейстером в то время был Л. М. Цынский. Он «выходил из себя, отыскивая зажигателей. Несколько лиц, заподозренных совершенно неосновательно, заплатили жизнью под побоями рассвирепевшей черни. Паника тяготела над жителями: многие держали большую часть своего имущества уложенной, как в дорогу, в чемоданах, сундуках, узлах, чтоб иметь возможность выносить его при начале пожара. По ночам составлялись из жителей караулы, независимо от ночных сторожей и полицейских. Настала осень, пошли дожди, а пожары не прекращались. Стали говорить о приезде в Москву императора Николая, и жители ободрились, надеясь, что присутствие государя разом прекратит бедствие, заставив полицию усилить бдительность. Вначале надежды не оправдались: в самый день приезда государя было 4 пожара в разных концах города. Однако после этого пожары стали становиться реже и вскоре совсем прекратились. Говорили, что переловлено было до 60 поджигателей, которые были преданы суду и потерпели заслуженную кару»[95].

Памятен остался горожанам и пожар Большого театра 11 марта 1853 года, «смотреть» который сбежалась громадная толпа. Пламя бушевало несколько дней, и потом было множество рассказов о происшествии, в частности, о подвиге кровельщика Василия Гаврилова, который с опасностью для жизни вскарабкался по желобу до крыши горевшего театра, чтобы бросить веревку погибавшему рабочему, и тем спас его от верной смерти. И хотя спасенный храбрецом был всего один, москвичи с увлечением передавали друг другу подробности о множестве им спасенных.

Надолго запомнился и пожар 2 июля 1862 года в Рогожской. «Деревянные дворы и дома пылали адским огнем. Небо было красное. В воздухе летали пылающие клоки сена, рогож. Отчаянный крик народа, ржание лошадей, мычание коров… Гонимые паникой и животные и птицы лезли в огонь. Над страшным пламенем взлетела стая голубей и погибла в огне. На близлежащих улицах все было связано в узлы и сложено на возах, люди не спали и готовы были каждую минуту выехать куда глаза глядят.

За валом стоял дегтярный двор, на котором всегда были тысячи пудов дегтя в бочках, — перекинуло и туда, и он запылал. Черный, густой дым повалил от него, а по земле тек горящий деготь. Народ просто обезумел.

Вся Москва съехалась на это невиданное зрелище. За водой ехать было далеко — на Яузу, а к ней надо спускаться и подниматься по очень крутой и высокой горе. Колодцы все иссякли, большинство из них было в огне… Пожарные и лошади их обессилели; наконец бросили тушить, предоставляя все воле Божией»[96]. Пожар продлился трое суток и лишь затем стал стихать.

Помимо наводнений и пожаров Москву не обходили и иные бедствия, но все же на протяжении XIX столетия их было не очень много. 14 октября 1802 года произошло небольшое землетрясение: всего два толчка. Оно хорошо ощущалось на Трубе, Рождественке и за Яузой, где в домах качались люстры и иногда колебалась мебель. Следствием стали трещины, появившиеся кое-где в стенах, а в одном месте просела земля на аршин в окрестности. После этого несколько дней висел густой туман, что, как считали, тоже было связано с землетрясением. Это событие стало одним из самых ярких впечатлений детской жизни А. С. Пушкина и было описано Н. М. Карамзиным.

27 июня 1828 года над Москвой пронеслась буря, оставившая по себе долгое воспоминание у очевидцев. Было снесено множество крыш, труб, ставень, церковных крестов и даже глав, повалены заборы, вырваны с корнем деревья, разбиты стекла в окнах. Орлы на Кремлевских башнях были сорваны или погнуты, а Александровский сад представлял собой подобие озера, из которого там и сям торчали деревья. На колокольне Ивана Великого убило звонаря и было еще трое погибших. И все же это бедствие было потом перекрыто ураганом 1904 года, в одночасье истребившим целую Анненгофскую рощу и изрядно покалечившим парк в Кузьминках и лес в Люблине.

Глава четвертая. ВЛАСТИ: ОТ БУДОЧНИКА ДО ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРА

Административное деление. — Московские адреса. — Н. И. Огарев. — И. О. Шишковский. — Порка как панацея. — Будочники. — «Сермяжная броня». — Ночные обходы. — Патриархальность Москвы. — Пугливые жулики. — Г. Я. Яковлев. — Городовые. — А. А. Власовский. — «Грех стяжания». — Ф. В. Ростопчин. — Князь Д. В. Голицын. — Граф А. А. Закревский. — Случай на парадном обеде. — Князь В. А. Долгоруков. — «Литературная кадриль». — Великий князь Сергей Александрович. — Городская дума. — Выборы. — Н. А. Алексеев. Его убийство

В административном отношении Москва девятнадцатого века делилась на части, а внутри каждой части — на кварталы. Всего было 17 частей — Городская, Тверская, Пречистенская, Арбатская, Яузская, Хамовническая, Таганская, Басманная, Мясницкая, Сущевская, Лефортовская, Дорогомиловская, Сретенская, Пресненская, Якиманская, Пятницкая и Рогожская. В каждой части насчитывалось от 2 до 5 кварталов. Во главе квартала находился полицейский чин — квартальный надзиратель (по-московски: «фартальный»), а во главе части — частный пристав (иронически именовавшийся москвичами «честным» приставом). Возглавлял московскую полицию обер-полицмейстер (или обер-полицеймейстер, — говорили и так, и так), которому подчинялись сыскная часть, адресный стол, полицейские врачи, пожарное ведомство и пр., а также три полицеймейстера. Под присмотром каждого из последних было по историческому району — «отделению»: один ведал Китай-городом и Белым городом, второй — Земляным городом, а третий — территорией между Садовым кольцом и Камер-Коллежским валом. Кремль был в ведении особого коменданта.

В соответствии с «административно-территориальным делением» и нумерация домов в Москве на протяжении значительного времени производилась внутри каждого квартала и отличалась замысловатостью, так что рядом с участком № 134 мог находиться какой-нибудь участок № 207 или № 18, и вникнуть в эту систему, не имея под рукой подробной карты местности, было совершенно невозможно. Поэтому в обиходе москвичи пользовались другой адресной системой, использующей название приходской церкви и фамилию владельца дома. На почтовых отправлениях это могло выглядеть так «В Москву, в приходе церкви Николы на Курьих ножках, дом надворного советника Сысойкина, а вас попрошу передать господину студенту Иванову». При розыске нужного дома непосредственно в городе требовалось еще и название улицы — Солянка, дом Полушкина, или Большая Молчановка, Борисоглебский переулок, дом князя Урусова. Лишь в 1880-х годах была введена современная система нумерации домов, к которой москвичи привыкали еще довольно долго.

«Обыкновенно квартальный представлял собой сытого, добродушного человека (не „орла“ или „ястреба“, как теперь) с брюшком, с табакеркой, весьма склонного ко всякого рода хозяйственным интересам. Политикой тогда полиция не интересовалась»[97].

Большинство полицейских чинов — и квартальных надзирателей, и частных приставов, и даже полицмейстеров — служили в Москве очень подолгу — по пятнадцать, двадцать, тридцать лет, даже дольше, так что под конец совсем врастали в свое место, по большей части обрастали жирком, приобретали философский взгляд на вещи, неспешное отношение к делу. И обыватели к ним привыкали, можно сказать, устанавливалась московская домашность и патриархальность отношений. Наиболее колоритные полицейские чины были знакомы всей Москве или, по крайней мере, значительной ее части, их деятельность обрастала преданиями и анекдотами.

К числу таких легендарных личностей принадлежал полицеймейстер Николай Ильич Огарев, который занимал свою должность более тридцати лет, с 1860-х годов. В его ведении было 1-е отделение, центр города. Огромного роста, внушительный, с пудовыми кулаками, с громовым голосом, с энергичным, выразительным лицом, которое украшали длиннейшие, свисающие на грудь, усы, Огарев был фигурой, внушавшей почтение. Для поддержания такового в простом народе он прибегал к самым радикальным мерам. «Этот Огарев не любил к мировому таскать, — рассказывал Е. 3. Баранову старик-извозчик, — наколотит по зубам — вот и суд весь. А и матерщинник же был! Уж он переплетает, переплетает… А ты, знай, помалкивай… Ну, ничего, обойдется… А сказал слово — съездит по зубам, собьет с ног, да как двинет носком в бок — месяца два трудно дышать будет»[98]. В результате, стоило Огареву появиться где-нибудь, как потенциальные злоумышленники бросались наутек:

— Бежим, ребята! Осман-паша пришел!..

Толпа затихала, моментально водворялись спокойствие и порядок.

Особенно хорош был Огарев во время каких-нибудь торжественных церемоний. На встречах царя он «обыкновенно скакал впереди царского экипажа, стоя в пролетке задом к кучеру, а лицом обратившись к ехавшему за ним государю, и этим одним уже производил в толпе, встречавшей царя, какое-то особое возбуждение, разрешавшееся только в оглушительных криках „ура“»[99].

В октябре 1861 года в Москве произошли студенческие волнения. Актриса А И. Шуберт рассказывала: «Толпа студентов отправилась к дому генерал-губернатора. Что там произошло, — не знаю, но простой народ стал бить студентов, так как распространился слух, что бунтуют дворянские дети, потому что государь у них крестьян отнял. Студенты бежали, спасались по магазинам; в простые лавки не рисковали войти. Многих забрали в часть против дома генерал-губернатора. Милейший Николай Ильич Огарев, московский полицеймейстер, рассказывал потом у Медведевой, что вечером он зашел в часть проведать студентов. Они его окружили, заговорили, загалдели, что-то доказывали. „Я слушал, слушал, ничего не разобрал. Дал им накричаться и спросил:

— А что, господа, вы, чай, голодны? С утра сидите здесь, не евши?

— Конечно, голодны! — закричали.

— Вот это дело! Давно бы сказали.

Вышел и распорядился, чтобы им принесли обед“.

Хороший он был человек! Обед принесли, вероятно, от <генерал-губернатора> Долгорукова: Николай Ильич сам был бедный и нелюбостяжательный»[100].

При этом ни образованием, ни особым умом Огарев не отличался и в обществе был героем бесконечных комических рассказов. М. М. Богословский вспоминал: «Мой дядюшка Андрей Михайлович Богословский, …субинспектор в университете… необыкновенно комично изображал фантастическое, конечно, совещание, которое будто бы созвал у себя раз генерал-губернатор князь В. А. Долгоруков по вопросу о том, как быть и что делать, если опять французы придут на Москву, и когда будто бы он обратился к Огареву: „Огарев, а ты как думаешь?“ — то Огарев выступил с советом стрелять по наступающим французам из Царь-пушки; но когда ему заметили, что ведь у Царь-пушки всего только четыре ядра, то он ответил: „А я буду посылать пожарных таскать их назад“»[101].

Остались в московских преданиях и более мрачные фигуры, такие, как частный пристав Лефортовской части Иван Осипович Шишковский, кратко именуемый обывателями «Шишковым». Этот был персонажем для московской полиции довольно редким, зловещим, этаким пугалом, внушавшим страх, ибо главное, что осталось в памяти о Шишковском — это его нездоровое пристрастие к розге.

Порка вообще составляла вплоть до реформ 1860-х годов одну из непременных полицейских обязанностей. Дворяне присылали в полицейскую часть для физического наказания провинившихся дворовых; фабриканты — проштрафившихся рабочих; родители из мещан и крестьян — непочтительных и непослушных сыновей — подростков и даже вполне взрослых мужчин. Женщины от таких наказаний тоже не избавлялись. Это так и называлось: «отправить в часть». Квартальному посылали письмо с вложением денежных знаков, прося его «распорядиться» относительно провинившегося. Без дальних околичностей того призывали в часть и там секли. «Простота нравов, — как выражался Н. П. Вишняков, — доведена была до идиллии: нередко квартальному посылали прямо самого провинившегося с письмом, так что представитель власти мог даже не затруднять себя посылкой хожалого»[102].

Порка была также основным наказанием за мелкое хулиганство, «распитие» в публичных местах, уличные драки и т. п. Московский обыватель вообще предпочитал порку суду и аресту, как наказание значительно более быстрое и притом привычное. Впрочем, и суд за маловажные преступления вполне мог приговорить все к той же порке.

Руководя окраинной частью, где было множество фабричных заведений с их беспокойным рабочим населением и несколько популярных мест массовых гуляний, Шишковский был весьма крут на расправу. Когда местных бузотеров из простонародья, «забранных за что-либо в кутузку на ночлег, утром выстраивали на заднем дворе Лефортовского частного дома возле конюшен пожарной команды и затем одного за другим поочередно подводили к двум дюжим мушкатерам… приглашали освободиться от излишних покровов, которые могли бы помешать восприятию чувствительной порции березовой каши, ассигнованной в изобилии щедрым приставом, сам он, весьма падкий на зрелища этого рода, шагал в такт ударов, умиленно прислушиваясь к свисту розог, изредка поправлял носком сапога положение наказуемого и приговаривал не без иронического оттенка в голосе: „Что, собака, будешь вперед безобразничать?“»[103].

Порку лефортовский пристав считал панацеей от всех социальных зол, и при всей патриархальной покорности обывателя и обыденности «березовой каши» от Шишковского народ стоном стонал и неоднократно жаловался «в вышестоящие инстанции». Рабочие его ненавидели и отчаянно боялись. В конце концов, в конце 1850-х годов, после того как Шишковский едва не забил до смерти какого-то парнишку, которого чадолюбивый отец сам привел в часть «легонько посечь для вразумления», его со скандалом сняли с должности и даже лишили пенсии.

Легенды о «Шишкове» долго продолжали жить в народе и, что любопытно, с годами окрасились в какие-то даже ностальгические тона. «Эх, покойника бы Шишкова на вас напустить! — говорит обыкновенно старик-мастеровой или фабричный своим молодым товарищам, творящим или сотворившим что-либо предосудительное. — Он бы вас научил уму-разуму»[104].

Низшими полицейскими чинами на протяжении большей части XIX века были будочники, или, по-московски, «будошники», или «бутари» («будари»). Помещались они в будках, стоявших на перекрестках, площадях, возле присутственных мест, и являвшихся не только местом дежурства, но и жилищем. В Москве были будки двух видов: одни деревянные, темно-серые, вроде небольших домиков с двускатной крышей, другие каменные, круглые, похожие на укороченные башни, покрашенные зеленовато-желтой краской. Такие будки в просторечии именовались «чижовками», поскольку напоминали расцветку птички чижика. Внутри будки имелось одно помещение, иногда с деревянной перегородкой.

Ютился «бутарь» здесь часто со всей семьей (а нередко в одной будке жили и по два-три будочника), и понять, как они все там размещаются, было невозможно: едва не половину тесного крошечного, чуть больше современной малогабаритной кухни, пространства занимала большая русская печь. Если позволяло местоположение будки (к примеру, на бульваре), вокруг нее появлялся невысокий заборчик, за которым возникал огород, тут же бродили куры, а на веревке сушилось белье. Из-за скудости жалованья «бутари» часто потихоньку приторговывали всяким мелочным товаром, а случалось — и спиртным. Случалось, стоя «на часах», будочник натирал нюхательный табак, который тоже шел на продажу. Табак был одним из наиболее распространенных и доходных приработков в этой среде. Табак пользовался спросом, так как отличался большой крепостью (недоброжелатели, правда, уверяли, что это потому, мол, что производители сдобривали его толченым стеклом).

Зимой одеты будочники были в длинные серые, подпоясанные ремнем, шинели с красными воротниками (как шутили в Москве — в «сермяжную броню»), на голове носили низкие серые кивера с белым козырьком и с двуглавым орлом над ним. Летом были одеты в порыжевшие от времени мундиры и фуражки с изломанными козырьками. Для парадной формы полагались металлические каски с шишаком, увенчанным шаром. Вооружены были тесаком и тупой алебардой на длинном, окрашенном суриком, древке. Назначение этого оружия оставалось для москвичей загадкой — пользовались им домовитые будочницы для разных хозяйственных надобностей: поколоть уголь, нарубить капусту. Будочники держали алебарду либо прислоненной к стене, либо использовали как подпорку во время утомительного дежурства, большая часть которого, впрочем, проводилась в беседах со знакомыми и посещении ближайшей харчевни. Рассказывали, что один из будочников, чуть ли не столетний старец, которому вверено было охранение местности возле Большого Каменного моста, так и помер, «почил навеки», опираясь на свою алебарду.

Вербовали будочников в полицию из неспособных к строевой службе солдат, так что даже внешне они особого почтения обывателю не внушали. Мальчишки и гуляки дразнили «бутарей» «оловянной пуговицей», на что те только плевались. Зато если будочника называли будочником — он почему-то очень обижался, и когда москвичи желали к стражу порядка подольститься, они почтительно именовали его «часовым» или «службой».

Помимо неказистой внешности, московский бутарь был нечесан, немыт, нетрезв, груб в обращении и невежествен. Обращаться к нему за справками, к примеру, как найти какой-нибудь переулок или дом, было бессмысленно. «Он сначала мерил спрашивающего глазами с головы до пяток, и если был в духе, то разъяснял более или менее благодушно:

— Ступай прямо. Дойдешь до Ивана Парамоныча, вороти на Семена Потапыча. Тут за Феклистовыми вторые ворота.

Если же его заставали не в духе, то, оглядев вас все-таки с головы до ног, он отворачивался молча или советовал идти своей дорогой, не беспокоя начальства»[105]. При этом, хотя в будке полагалось иметь экземпляр регулярно издаваемых справочников с московскими адресами, получить его у стража «чижовки» было невозможно, так как он относился к книжице очень бережно и трепать ее и даже просто брать в руки не позволял.

Если неподалеку от будки случались какие-либо происшествия вроде буйства, драки или карманной кражи, то при поимке нарушителя его доставляли в первую очередь в будку. На этот случай «служба» имел за обшлагом мел и веревку. Связавши злодея (руки за локти), он рисовал у него на спине мелом круг с крестом, а затем вел «в квартал», то есть в полицейский участок В полиции доставленных регистрировали, а потом бутарь отводил их «на съезжий двор» — то есть в современный «обезьянник». На следующее утро всем задержанным назначалось наказание — либо порка, либо уборка улиц или работы в самом «квартале» или «частном доме» (мытье полов, мелкий ремонт, набивка погреба льдом и т. п.).