72117.fb2
Ложь ныне настолько распространена, что грядущие поколения смогут доверять только тем историкам, которые были современниками описываемых ими событий.
Что может быть скучнее повседневной жизни? В самом деле, само слово «повседневность» олицетворяет скуку, рутину и однообразие… Тоска. А ведь мы, чёрт возьми, читали книжки, ходили в кино и видели другую жизнь, полную страстей и приключений. Представляя себя участниками великих событий, мы казались себе людьми более значительными, чем были на самом деле. К тому же после любых, самых кровавых сражений в наших мечтах мы всегда оставались живы. А какими умными и всезнающими предстали бы мы перед нашими предками, очутись вдруг в далёком прошлом! Нас, возможно, повесили бы или сожгли на костре, как еретиков, но потом непременно бы записали в пророки.
Но что толку в этих фантазиях? Они не открывают никаких тайн, не обогащают знаниями, не радуют новизной открытий. Однако таковыми достоинствами обладает литература. Именно она является лучшим способом путешествия в прошлое. Мы можем представить и даже зарисовать пейзаж описанный Тургеневым в одном из своих романов. Да что там пейзаж… Благодаря литературе мы в своём воображении можем видеть всю жизнь давно минувших дней, а если надо, извлечь из книги цитатку, выковырив её из текста, как изюм из теста калорийной булочки. Из сказки В. Ф. Одоевского «Игоша» мне, например, удалось извлечь такую: «Ночью, едва нянюшка загнула в свинец свои пукли, надела коленкоровый чепчик, белую канифасную кофту, пригладила виски свечным огарком, покурила ладаном и захрапела, я прыг с постели…» Не будь этой фразы, откуда бы мы узнали, что делали в середине XIX века в России некоторые пожилые женщины, укладываясь спать. Да вообще, что бы мы могли знать о таких мелочах жизни позапрошлого века, если бы не господа сочинители?!
Но не только цитаты и мелочи жизни преподносила и преподносит нам литература. Она формулирует основные вопросы времени, она стремится к тому, чтобы осознать и растолковать людям наше место в мире, к тому, чтобы трезво оценить поступки своей страны, поведение её граждан, то есть наши с вами поступки. Одним из главных достоинств литературы является то, что она не имеет ничего общего с указаниями начальства. Она не повелевает и не угрожает. Она лишь предлагает, а твоё дело — соглашаться с ней или нет. Есть в русской литературе два романа: «Что делать?» и «Кто виноват?». Мы же возвели их названия в главные русские вопросы. Почему — непонятно. Если даже эти вопросы и занимают нас, то не больше, чем французов и португальцев. Не задаются же англичане вопросом «Быть или не быть?», а поляки «Камо грядеши?» больше, чем другие народы.
В своей непредвзятости и открытости наши классики порой доходили до откровений и пророчеств, сбывшихся вопреки всей, казалось бы, их абсурдности.
Ну мог ли француз начала XIX века предвидеть то, что проблемой для его страны, да и для всей Западной Европы, спустя 200 лет станет ислам. Предвидеть это смог только наш гениальный писатель Николай Васильевич Гоголь. Если мы откроем его «Записки сумасшедшего», то узнаем о том, что в Петербурге какой-то неизвестный цирюльник, живший на Гороховой улице (в советское время она называлась улицей Дзержинского), вместе с одной повивальной бабкой решил по всему свету распространить магометанство. А примером ему в этом послужила Франция, где, по мнению Аксентия Ивановича Поприщина — автора этих записок, большая часть народа признаёт веру Магомета. И случилось это не тогда, когда жил Гоголь, а в наше с вами время, господа! Если кто сомневается, может сам открыть «Записки», которые строго датированы, и убедиться в этом. Та самая записка, в которой сообщается о замыслах цирюльника и повивальной бабки, датирована 86 мартобрём, или 25 мая по-нашему (если начинать счёт дням с 1 марта), без указания года, зато предыдущая запись, внесённая, по всей вероятности, за несколько дней до неё, датирована 43 апреля 2000 года, следовательно, 13 мая! Никакого другого года, кроме двухтысячного, кстати, ни на одной из записок Аксентия Ивановича вы не увидите. Стало быть, речь в них идёт о нашем времени и большое число мусульман во Франции совсем не вымысел воспалённой фантазии гоголевского сумасшедшего, а самая что ни на есть реальность.
Аналитики и прогнозисты в Западной Европе высказывали о России не столь смелые и даже весьма туманные предположения. Автор одной из книг, вышедших в середине XIX века, красочно расписав явно изменившиеся под влиянием технического и социального прогресса условия жизни европейцев, упомянул о том, что из списка стран, познавших прогресс, «следует исключить Россию, которая так отличается от остальных национальностей, что невозможно предвидеть, каковы будут её успехи в течение столетия». Правда, после этого, чтобы успокоить русских, а вернее, европейцев, он высказал предположение о том, что в 2000 году Россия будет походить на Западную Европу и что в существенных чертах социальный строй России окажется тот же, что у теперешних её соседей. И он был недалёк от истины.
И всё-таки европейцам слабо верилось в возможность такого прогресса. Мешало им в этом непосредственное знакомство с условиями русской жизни того времени. Ну что мог подумать о России европеец, прочитавший о впечатлениях эстонского писателя Эдуарда Вильде от поездки в Москву в 1896 году. Сначала, — сообщал Вильде, — он поехал в Ригу, и она удивила его своей чистотой. Там он сел в поезд, идущий в Москву. Пока всё было нормально, и наивный эстонец подумал, что так он и доедет до Москвы. Но, проснувшись утром, когда поезд стоял в Двинске, он обнаружил, что вагон наполнен какими-то грязными и оборванными людьми с всклокоченными бородами, нечёсаными волосами. Люди эти валялись на скамейках, и под ними на грязном, заплёванном полу и по ним бегали какие-то чёрные насекомые. Эти люди были русские. Не доставило радости путешественнику и дальнейшее знакомство с Россией. Москва, как он заметил, тонула в страшной пыли и копоти. Мостовые её были скверны, а двери, коридоры и лестницы домов и гостиниц грязны до невозможности.
Такое впечатление Москва конца XIX века произвела, к сожалению, не на одного Вильде. И всё-таки в ней были свои неповторимые милые места и картинки, за которые мы любим и не можем не любить нашу столицу.
Ближайшее Подмосковье. — Дачная жизнь
Мы нередко вздыхаем о прошлом. В этом нет ничего удивительного, ведь прошлое — часть нашей жизни, которую мы не в силах вернуть. В деревне Выхино насчитывалось когда-то 160 дворов, а рядом, в деревне Жулебино, — 60. Было время, когда кто-то жалел о том, что их не стало. Мы же тоскуем по старой Сретенке, Столешникову переулку — оживлённейшим, ещё так недавно, местам Москвы. Теперь их обновили и отстроили, но жизнь из них ушла, как покупатели из ГУМа после перестройки. Пустыми и одинокими смотрят витрины магазинов на редких прохожих, а возле прилавков томятся от скуки и безделья хорошенькие продавщицы и ленивые охранники.
Почти вся старая Москва исчезла на моих глазах. Исчезали дома, улицы, трамвайные рельсы. Школьные товарищи разъехались в разные концы города: Черёмушки, Кузьминки, Измайлово, Перово… В центре, где была наша школа, теперь никого и не встретишь.
Порой людям нашего поколения кажется, что до нас люди жили спокойно и город наш хранил старину. Увы, но это не совсем так. И тогда, в конце XIX — начале XX века, как и теперь, ломались дома, выгорали при пожарах целые кварталы, вырубались сады, сносились деревни, а на их месте возникали улицы. Видя всё это, члены тогдашнего Археологического общества предложили ввести порядок, при котором застройщик был бы обязан к ходатайству на предоставление участка под строительство прилагать фотографию современного его вида, а ещё лучше, две фотографии. Одна бы хранилась при деле, а вторая — в Археологическом обществе. На обороте снимков можно было бы изложить некоторые важные сведения о снесённом здании или сооружении. К сожалению, этой прекрасной идее не суждено было воплотиться в жизнь, и нам остаётся разглядывать только открытки и отдельные снимки в газетах и журналах тех лет. А если учитывать, что для фотографирования Москвы в те годы требовалось специальное разрешение полиции, то можно себе представить, как много старых и утраченных московских видов до нас не дошло.
На счастье, существовала в Москве Забелинская библиотека, куда отправлялись фотографии известных в городе зданий, идущих под снос. Сюда, в эту библиотеку, попала, в частности, фотография каланчи, украшавшей некогда дом генерал-губернатора на Тверской. Когда-то на её верхней площадке целыми днями маячил дозорный, следящий за возникновением пожаров, а из ворот здания выбегали солдатики, чтобы отдать честь проезжему генералу. Дежурившему здесь караульному офицеру сам генерал-губернатор князь В. А Долгоруков[1] ежедневно посылал обед и всегда беспокоился о том, чтобы не забыли захватить для него полбутылки хорошей мадеры. Князь был не только душевным, но и честным человеком. После его смерти многие говорили о том, что, прослужив генерал-губернатором более двадцати пяти лет, он не нажил себе никакого капитала и с чем пришёл на эту должность, с тем и ушёл, если не считать болезней и неприятностей. Каланча пережила его и была разобрана незадолго до Первой мировой войны.
Пожарная каланча была в городе совсем не лишней. Вообще пожары являлись одной из важнейших московских проблем. Вся надежда на спасение от огня возлагалась на пожарных. Ещё в 10-е годы XX столетия с грохотом и треском проносились на пожар по городу пожарные обозы (пожарных машин ещё не было). Каждая пожарная часть Москвы имела лошадей своей масти: иная вороных, иная белых, иная рыжих, иная серых в яблоках. На специально обустроенных громадных телегах сидели пожарники с суровыми лицами. На них были надеты серые костюмы из грубого материала и медные каски. Их опоясывали верёвки с железными крючьями на концах, а за поясами торчали топоры. Один из пожарных при этом трубил в рог. Впереди обоза мчался на коне «разведчик», а за ним телега, наполненная разными инструментами и приспособлениями для тушения пожара. Приехав на пожар, пожарники приставляли к стене горящего дома раздвижную лестницу и взбирались по ней наверх с кишкой, как тогда говорили про пожарный шланг, в руке. В левой руке пожарника был кожаный щит, защищавший его от огня и искр. Пожарник поливал себя водой и влезал в окно, из которого валил дым. На крыше дома другие пожарные работали топорами (не зря пожарников называли «топорниками»). Они прорубали крышу, отдирая листы кровельного железа, и проникали внутрь дома. Пожарник должен был делать то, что приказывал ему начальник — брандмейстер, сколь ни опасно это было. Работа пожарника, постоянно связанная с риском для жизни, требовала немало воли и сноровки, а поэтому в пожарные принимали только тех, кто служил в армии. Пожарников город обеспечивал квартирой, одеждой и обувью и платил им ежемесячно по 20–25 рублей. Интересно было бы побывать в Москве в начале XIX века, до пожара 1812 года. Если верить очевидцам, то летом белые дома Москвы утопали в молодой зелени и ароматах цветущих черёмухи и сирени. Улицы вились неправильно и без всякой симметрии среди групп домов самого разнообразного стиля, скрытых в тени больших, широко раскинувшихся садов. Живописные уклоны почвы, не выровненные человеком, создавали в центре города кусочки пейзажей, украшенных церквушками разных форм и раскрасок…
Да, такую Москву мы не увидим даже на фотографиях и не потому, что Москвы такой не существовало, а потому, что ещё не было фотографии. У нас остаётся одна возможность — вообразить её с чужих слов. Со слов Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина мы можем представить себе как в 30-е годы XIX века въезжали люди в Москву со стороны Сергиева Посада. В своей замечательной книге «Пошехонская старина» он так описывает это событие: «Шоссе между Москвой и Сергиевым Посадом и в помине не было. Дорога представляла собой широкую канаву, вырытую между двух валов, обсаженную двумя рядами берёз, в виде бульвара… дорога, благодаря глинистой почве, до того наполнялась в дождливое время грязью, что образовывала почти непроезжую трясину… Вечером, после привала, сделанного в Братовщине, часу в восьмом, до Москвы было уже рукой подать. В верстах трёх полосатые верстовые столбы сменились высеченными из дикого камня пирамидами, и навстречу понёсся тот специфический запах, которым в старое время отличались ближайшие окрестности Москвы. „Москвой запахло!“ — молвил Алемпий на козлах. — „Да, Москвой…“ — повторила матушка, проворно зажимая нос. — „Город… Без этого нельзя! Сколько тут простого народа живёт!“ — вставила своё слово и Агаша, простодушно связывая присутствие неприятного запаха со скоплением простонародья. Но вот уж и совсем близко, бульвар по сторонам дороги пресёкся, вдали мелькнул шлагбаум, и перед глазами нашими развернулась громадная масса церквей и домов… Вот она, Москва — золотые маковки!»
Многое из того, что сегодня называется Москвой, тогда, да и ещё много лет спустя, называлось её ближайшими окрестностями. Попытаемся заглянуть в некоторые из них. Начнём с Кускова. В конце XIX века мы могли добраться туда по железной дороге. Приезжавшие в Кусково обычно сходили на станции Вешняки, которая находилась в 12 верстах от Москвы. Станция эта размещалась в бывшей богадельне Шереметевых, владельцев этих мест. Путь в Кусково шёл через поле, лес и выходил к пруду и каналу, который соединял этот пруд с другим прудом. А всего в Кускове было три пруда. Их вырыли крестьяне графа. Имея 60 тысяч крепостных крестьян, при желании граф мог прорыть какой-нибудь Волго-Донской или Беломорско-Балтийский канал. Когда-то по обеим сторонам канала рос дремучий лес, а в месте соединения его с прудом стояли две колонны с вазами на капителях, в которых зажигали огонь. Правый берег канала называли ещё Татарской рощей. Сюда, в свои праздники, съезжались московские татары провести время. Притягательность этих мест для татар можно, наверное, объяснить не только красотой природы, но и происхождением графа Шереметева.
В конце XVIII века в Кускове был «зверинец», в котором жили олени, волки, зайцы и прочая лесная живность. Графы здесь охотились. У князя Петра Борисовича Шереметева, сподвижника Петра I, состояло на службе 40 псарей, 40 егерей, 40 гусар и прочих охотничьих слуг и всех, как ни странно, по сорок.
От былой роскоши к концу XIX века осталось только красное кирпичное здание псарни и в нём богадельня, на этот раз действующая, в которой доживали свою жизнь 24 старухи. Неподалёку, на берегу другого пруда, стоял белый дом, называемый итальянским. Когда-то в его залах были развешаны картины итальянских мастеров, а в пруду водилась редкая рыба, которая по звонку приплывала к берегу брать корм. Теперь «учёной» рыбы не было, а в белом доме жили дачники. Рядом, в хилом лесочке, по праздникам собирался простой народ или, как говорили в то время, «люди низшего класса». На столах появлялась водка, шла торговля билетиками «беспроигрышной» лотереи, отдыхающих развлекали плясуны и песенники. Нагулявшись вволю, москвичи ночью возвращались в Москву на так называемом «пьяном» поезде. Почему он так назывался, догадаться не трудно. В его тёмных вагонах была давка, слышались нестройное пение, мат и детский плач. Женщины тащили на себе домой своих пьяных мужей и спящих детей. Можно было, конечно, вернуться на более раннем поезде, дойдя пешком до станции Перово — бывшей вотчины князей Черкасских, графов Разумовских и Шереметевых, заселённой к тому времени безземельными крестьянами, приписанными к мещанскому сословию.
А ведь когда-то Кусково напоминало отдельное княжество. В те времена в Шереметевском дворце хранилось седло шведского короля Карла XII, рубашка Бориса Петровича Шереметева, прострелянная в Полтавской битве, два золотых ключа от города Риги, преподнесённые Борису Петровичу в 1710 году с надписью «Преданность города Риги завоевателю» в знак благодарности «за снисхождение» к побеждённым, и прострелянный в 1812 году каким-то французом портрет сына фельдмаршала — Петра Борисовича. Возможно, француз, поселившийся в доме графа, от кого-то узнал о том, что граф открыто ругал французов за их вольномыслие, и решил отомстить ему.
А кто не слышал о сказочной истории русской Золушки — Параши Жемчуговой, в которую влюбился молодой граф Николай Петрович Шереметев? Параша эта воспитывалась в доме княгини Долгоруковой, дочери брата Николая Петровича — Михаила. В 17 лет она стала актрисой крепостного театра, а в 21 год — фактической женой графа. Чтобы избежать людских сплетен и зависти, молодожёны переехали в другое имение, Останкино. Здесь их посетил император Николай и беседовал с Парашей как с ровней, а митрополит Платон после беседы с ней так расчувствовался, что встал и поцеловал ей руку. В ноябре 1801 года в церкви Симеона Столпника на Поварской состоялось венчание и Параша стала графиней Шереметевой. Ну чем не сказка? Однако нельзя забывать, что девушка была не только хороша собой, но и своим умом, образованностью, душевными качествами и воспитанием была вполне под стать графу.
Как же было не грустить москвичам, после всего этого, по былой жизни Останкина? Вспоминали с благодарностью его хозяев и богомольцы, отправлявшиеся на богомолье в Косино: для их отдыха в Останкине при Николае Петровиче был построен специальный дом.
Веками, в холод и зной, по пыли и слякоти, здоровые, больные и увечные шли по России, со своими узелками и котомками, крестясь и прося милостыню, богомольцы. Миллионы верующих по железным дорогам, трактам и просёлкам совершали паломничество к мощам и иконам, ожидая от них чуда спасения души и тела. Странники и богомольцы составляли одну из особенностей русского быта. Чем была вызвана эта особенность? Стремлением к истине, к душевной чистоте? А может быть, просто бедностью, отсутствием заботы государства о людях, неустроенностью, одиночеством и неприкаянностью?
Косино, конечно, не Троице-Сергиева лавра, куда стекались богомольцы со всей России. Сюда больше шли люди из окрестных сёл и деревень, из Москвы. Местечко это неказистое и ничем не примечательное. Когда-то оно принадлежало помещикам Телепнёвым, а потом перешло во владение купца Лухманова. Купцы не имели права владеть крестьянами, а потому ещё лет за десять до Крестьянской реформы 1861 года какой-то ловкий ходатай выхлопотал здешним крестьянам полную свободу. В благодарность за это крестьяне построили ему на берегу Белого озера домик, где этот благодетель и жил до самой смерти.
Добраться сюда из Москвы можно через Рогожскую Заставу, по Владимирской дороге до Кускова и дальше. Кто не хотел идти пешком, мог доехать до полустанка Косино на поезде, в котором пассажиры (а ведь это происходило в праздничные дни) стояли не только на площадке, но и на ступеньках вагонов и даже в переходах между вагонами. Сойдя на полустаночке, можно было на «линейке» за 10 копеек доехать до самой косинской церкви. Церковь эта каменная, построена в 1827 году и освящена в честь Успения Божией Матери.
Построена она была упомянутым выше Лухмановым. Он здесь, возле неё, и похоронен, а на чугунной плите, установленной над его могилой, было написано: «Здесь погребено тело почётного гражданина и коммерции советника Д. А Лухманова, скончавшегося 18 августа 1841 года, 77 лет».
Что же привлекало сюда паломников? Оказывается — две иконы. Одна икона — Моденской Божией Матери, подаренная церкви Петром Великим, привёзшим её из Италии, другая — святителя Николая Чудотворца, явилась в этих местах в глубокой древности на одном из косинских озёр, получившего после этого название «Святого». Иконы эти были украшены дорогими ризами, жемчугом, драгоценными камнями и ниспадающими драпировками.
На том месте, где теперь это озеро, рассказывали старики, давным-давно, среди дремучих лесов, поселился старец-священник, который ушёл из города, разорённого междоусобной войной между князьями. Он построил здесь церковь и посвятил её Божией Матери. А помогал ему во всём пустынник Букал. Потом Букал ушёл от священника и поселился в том месте, где позже был построен Московский Кремль. Здесь ему было видение о том, что на занятом им месте возникнет город, который перенесёт много испытаний, но потом прославится и станет выше всех городов русских. Букал пришёл в Косино и рассказал об этом старцу. Тогда они оба пошли в церковь и стали со слезами молить Бога и Пресвятую Богородицу за будущий город. И вот, когда священник стал совершать литургию и дошёл до херувимской песни, над ним появилась Матерь Божия, а церковь стала медленно опускаться под землю. Из-под земли появилась вода, которая затопила церковь, и образовалось озеро. Много лет прошло с того времени, но не умолкала под волнами озера молитва святого старца за православный народ и город Москву, а село Косино с тех пор так и осталось под особым покровительством Божией Матери. Утренней ранью, когда тишину нарушали только птичьи голоса, кое-кто из богомольцев, сидя на берегу озера, слышал молитву старца из водной глубины. Озеро действительно было глубокое, а вода в нём холодная, чистая и никто не помнил, чтобы она когда-нибудь зацвела. Над водой, у берега, был устроен деревянный помост, а на нём часовня, иордань и две купальни: мужская и женская. Пользоваться ими все могли бесплатно. Зато в каждой купальне была прибита кружка для «посильных подаяний». Когда кружек не было, люди бросали монетки в воду — это было хорошей приметой. Некоторые бросали в воду свои рубашки, крестики и пояса, надеясь вылечиться или исправить уродство. Многие женщины опускали в воду озера своих младенцев.
Искали спасения страждущие и в молитвах перед чудотворными иконами. Летом в церкви пел хор московских певчих. По праздникам пели в полном составе, а по обычным дням — по несколько человек. Для богомольцев, опоздавших к службе, церковь открывалась во всякое время дня. Была здесь ещё одна церковь, зимняя. Находилась она под колокольней. Сюда в холодное время года переносились и чудотворные иконы. Около церквей — кладбище. Церковный двор окружён каменной оградой с бойницами, башенками и железными воротами.
Когда летом паломников было особенно много, народ, не поместившийся в церкви, располагался на папертях, на кладбище, на зелёных лужайках. Калеки, карлики, слепцы, старики, старухи и дети перед началом службы выстраивались от ворот церковной ограды до входа в храм и на разные голоса просили подаяния. Потом всё как-то стихало, с озера ветерок доносил прохладу, слышались тихие разговоры богомольцев, да из церкви доносилось стройное пение. И было во всём этом какое-то особое очарование. И в тёплом, жёлто-оранжевом свете уставшего за день солнца, освещающего храм, и в лазури уходящего в бесконечность неба, и в тихих голосах певчих, и в этих нищих, ожидающих подаяния, чувствовалось что-то неповторимое, русское. Когда в 1960-х годах я в первый раз за свою жизнь попал в Троице-Сергиеву лавру, то впервые ощутил состояние умиротворения и покоя. Красота, которая меня окружала, люди, которых в суете городской жизни я не замечал, открыли мне другой мир, мир, с которым я оказался связанным невидимыми нитями. Запомнился мне и услышанный в одном из храмов рассказ пожилой женщины о том, как она в Ленинграде во время блокады стояла в очереди за хлебом. Сначала все долго ждали когда его привезут, а когда привезли наконец, все кинулись к прилавку. Возникла давка, свалка. Женщина оказалась на полу, по её телу заходили чьи-то ноги. Встать она не могла, и тогда она стала молиться: «Николай-угодник, спаси и сохрани меня!» — и тут люди расступились и кто-то поднял её, и кто-то дал хлеб….
А здесь, в Косине, в конце XIX века, после обедни и молебна, богомольцы шли на село пить чай. Небольшое село это стояло на берегу, только не Святого, а Белого озера. В эту пору у каждого крестьянского домика были расставлены столы и самовары. Богомольцы обычно приходили вечером, по холодку, и крестьяне встречали их, давали ночлег в домах, сараях и на сеновалах. Желающих помолиться у святых икон приходило довольно много. В середине века их набиралось за лето до ста тысяч. Такое паломничество приносило здешним крестьянам приличный доход. В конце XIX века, когда в Косине поезда стали делать остановку, в нём появились и дачники. Они занимали помещения в крестьянских домах и в дачах за озером.
Появление в здешних местах дачников и праздношатающейся публики добавило в богомольную жизнь Косина ложку довольно чёрного и вонючего дёгтя. Чай кое-где стал заменяться спиртным, старушки, скромно предлагавшие чай, — разбитными бабёнками, предлагающими хмельное, а иордань и часовня — портерной, поставленной недалеко от церковной ограды. Одним словом, «цивилизация» наступала.
Если бы мы от Святого озера пошли по лесной тропинке направо, то, пройдя километра полтора, оказались бы на ржаном поле, за которым находилась деревня Кожухово, ничем, в общем-то, не примечательная. Далее, на правом берегу реки Пехорки, раскинулась деревня Фенино, состоящая из двух рядов крестьянских изб, тянущихся вдоль дороги. В конце этой деревни стояла винная лавка, а напротив неё памятник на мраморном пьедестале бюст Екатерины Великой и ангел, попирающий ногой змея. Из надписей, сделанных на мраморе, следовало, что памятник сей возведён в честь побед графа П. А. Румянцева-Задунайского над турками и заключения с ними выгодного для России Кючук-Кайнарджийского мирного договора, а поставлен он здесь потому, что крестьяне этой деревни ещё в 1833 году были отпущены сыном фельдмаршала, графом Сергеем Петровичем, на волю.
В том же направлении, но гораздо ближе к центру Москвы, находятся Люблино и Кузьминки. До Люблино можно было доехать из Москвы за 20 минут на поезде. Поезд ходил туда два раза в день: в половине двенадцатого и в половине четвёртого. На станции приехавших ждал местный гужевой транспорт, чтобы доставить в Кузьминки. Умные люди услугами этого транспорта не пользовались, поскольку на конечный пункт они прибыли бы серыми от пыли и одуревшими от тряски. Кроме того, они не увидели бы самого Люблино. А так, пройдя немного пешком по чудесной лесной тропе, можно было полюбоваться барским домом, который 100 лет назад воспринимался как мраморный дворец. Само Люблино в начале XIX века принадлежало богачу Н. А. Дурасову. Дурасовы, вместе с их родственниками Мельгуновыми и Козицкими, слыли в Москве «евангельскими богачами» за свою доброту и барски широкую жизнь. Отец Н. А. Дурасова был женат на дочери Мясникова, а Мясниковы были богатейшими людьми в России: 76 тысяч крепостных, медные и железные заводы, денежные капиталы и пр. Все эти богатства со временем перешли к хозяину Люблино. И возникли здесь тогда крепостной театр (здание его сохранилось, это дом 6 по Летней улице), и крепостной оркестр, и оранжереи с тропическими садами и рощами, в которых росло десять тысяч разных деревьев. Зимой в этих оранжереях среди лавров, цветов, апельсинов, мандаринов и лимонов хлебосольный Дурасов любил устраивать обеды, как говорится, «запросто». Если же он замечал, что кому-то из гостей особенно понравилось то или иное вино, то приказывал несколько бутылочек его положить гостю в экипаж.
Но прошли годы, крепостные стали свободными, барский дом опустел, в Люблино появились дачи. Днём дачники искали грибы среди берёз и сосен, а под вечер собирались в танцевальном павильоне. Иногда они ходили в Кузьминки, до которых по лесу всего 3–4 километра.
Название «Кузьминки» это место получило не сразу. Сначала оно прозывалось Мельницей. Находилась эта мельница около плотины, разделяющей два пруда. Потом по имени одного из мельников, Кузьмы, возникшее здесь село стали называть Кузьминки[2]. Именовали его и Влахернским. В 1716 году Строгановы соорудили здесь деревянную церковь, освященную в честь своей фамильной святыни — Влахернской иконы Божией Матери. 2 июля, в день празднования иконы, в Кузьминках собирались тысячи москвичей. Устраивались ярмарка и гулянье. С годами обычай этот ушёл в прошлое. Не прижилось и само название — Влахернское.
Когда-то Кузьминки принадлежали князьям Голицыным. Один из них, как рассказывали, С. М. Голицын, из-за того, что друзья прозвали его мельником, приказал мельницу у плотины снести. Барский дом возвышался на пригорке у пруда, в середине которого, на маленьком островке, стоял памятник побывавшему здесь Николаю I. В конце XIX века в доме жили дачники, а последний хозяин, тоже С. М. Голицын, вице-президент Императорского Скакового общества, переехал в другое своё имение, Дубровицы, под Подольском.
На противоположной стороне пруда находилось большое каменное здание Скотного двора, в котором с 1889 года размещалась земская больница. За ней — небольшая будочка с флагом. Это буфет. Здесь, сев за столик, можно было попить чаю. И всё было бы прекрасно, но людей возмущало то, что в сём богоугодном заведении, как и в некоторых других, к тому времени ввели гнусный порядок устанавливать таксу за услуги и торговаться из-за цен на продукты. Получалось, что в буфете этом за самовар надо было платить втридорога! И всё это благодаря монополии, которой пользовался здесь буфетчик По наивности люди полагали, что если бы здесь были два буфета и два буфетчика, то чай обходился бы дешевле. В борьбе за покупателей буфетчики то и дело снижали бы цены. Интересно, до чего бы они себя довели этой конкуренцией?
Раз уж мы заговорили об экономике, то не заглянуть ли нам в Измайлово? Оно было поистине сельскохозяйственной вотчиной русских царей. Ещё Михаил Фёдорович поселил на этих землях крестьян из других деревень. Сказывали, что и название «Измайлово» это место получило потому, что так называлась деревня, в которой раньше жили переселенцы из Нижегородской губернии. При Алексее Михайловиче крестьяне сами сюда потянулись. Тогда же на пашнях царские слуги стали ставить так называемые «смотрильни» — башни, с которых они наблюдали за работой крестьян. В Измайлове существовали все отрасли сельского хозяйства того времени и руководили этими отраслями, по указанию царя, весьма сведущие люди. Мельницу здесь построил англичанин, аптекарские огороды развели немцы, за парниками и бахчами присматривали представители южных народов, а виноград разводили астраханские садовники. Сам царь в своих указах давал разъяснения по сельскохозяйственным вопросам, указывал подданным на лучшие способы обработки земли, предписывал им, в какое время нужно пахать и жать, какие семена употреблять для сева и пр. В неурожайные годы крестьянам выдавалось зерно для посева из царских житниц, а после сбора нового урожая крестьяне сдавали часть зерна в специально для этого построенную житницу — «запасный магазин» Здесь, в Измайлове, юный Петр I как-то заметил на льняном дворе, под навесом, ботик корабельного мастера Брандта. По его приказу ботик извлекли из хлама и пустили в пруд. Корабль этот позже назвали «дедушкой русского флота». Это он, став музейным экспонатом, стоит теперь на берегу Невы в Санкт-Петербурге.
В середине XIX века село Измайлово, в котором проживало около двух тысяч душ, делилось на две половины. В одной — грязной, с соломенными крышами изб, жили крестьяне, занимавшиеся хлебопашеством или работавшие на фабриках. В другой, называемой «Конюшки», жили придворные лакеи, имевшие «подаренную» им ещё Петром I землю и получавшие жалованье. Они не занимались хлебопашеством, а держали коров, разводили малину. Они брили бороды, ходили в сюртуках и фуражках с бархатным околышем. Их женщины имели вид благородных дам, носили платья с турнюрами, однако по сути своей были простыми бабами.
А вот прошлое района Ростокино связано не столько с царским, сколько с уголовным обликом столицы. Здесь, в Ростокине, действовала знаменитая девка Танька, разбойница ростокинская. Она стояла во главе большой шайки, скрывавшейся в окрестных лесах. Один из таких лесов, существовавших в те годы (в конце XIX века), назывался Татьянкиной рощей. Современником Таньки был Ванька Каин, мошенник и агент полиции. Он сначала прикрывал злодеяния Таньки, а потом выдал её. Разбойница была повешена. Предание уверяет, что когда Таньку повесили и оставили на ночь в петле, то к утру под её ногами оказалась гора трупов, на которых она стояла. Так бандиты отомстили властям за жизнь своей предводительницы.
Не менее страшные дела творились и в селе Тайнинском, расположенном неподалёку. Здесь, на берегу пруда, при Иване Грозном находились тайные землянки-тюрьмы, а Малюта Скуратов чинил суд и расправу над опальными боярами, которых после пыток зашивали в мешки и топили в болоте. Здесь, надо рвом, стояла и «Содомова палата», в которой пировали опричники. Здесь же, в Тайнинском, Лжедмитрий заставил (или уговорил) царицу-инокиню Марфу признать в нём своего сына, царевича Дмитрия, погибшего (или убитого) в Угличе.
Что касается Петровско-Разумовского, то в середине XIX века здесь были дремучий лес, пруд, напоминающий озеро с красивым таинственным гротом на берегу, о котором ходили разные легенды. Владела теми землями какая-то старушка. Её управляющий, немец Шульц, купил это заброшенное поместье всего за несколько тысяч, которые тотчас же и вернул себе, продав под вырубку участок строевого леса. Потом казна приобрела эту местность для Петровской земледельческой и лесной академии. Тогда проложили здесь прямой Новый проспект. Рассказывали, что проведён он был среди лесов с помощью астролябии[3] от креста местной церкви на крест храма Христа Спасителя. Тогда же стали заселять и местность по обе стороны проспекта через сдачу лесных участков в аренду на 99 лет. Постепенно здесь возник целый город, протянувшийся до Дмитровского шоссе.
В конце 1880-х годов здесь, от Бутырок до Петровско-Разумовского, стал ходить паровозик с несколькими маленькими вагончиками на 28 мест каждый. Называли этот поезд «паровой конкой» или «паровым трамваем». Ходило это транспортное чудо очень редко, и поэтому посадка на него начиналась до того, как оно останавливалось у платформы. «Люди, — как писала газета в 1887 году, — набрасываются на поезд. Кондукторы стоят на ступеньках вагонов и отгоняют их. Можно подумать, что это нападение шайки диких индейцев под предводительством Орлиного Глаза. Причём лезут не только мужчины, но и женщины, и дети вскакивают на ступеньки. Многие, в результате борьбы с кондуктором, падают. В вагонах давка. Нельзя сойти на нужной остановке. При посадке бывает, что муж сядет в вагон, а жена и дети останутся».
И всё же в этих местах москвичи, те, что победнее, снимали дачи, а вернее, маленькие домики. Чистый воздух, лес не могли не радовать. Жизнь отравляла лишь страшная пыль, поднимавшаяся на Разумовском шоссе. Трава, деревья — всё находилось под толстым серым слоем пыли. Из-за неё многие дачники побросали свои домишки и двинулись дальше, за академию, на Выселки. Жизнь «в глубинке», конечно, имела не только свои прелести, но и свои недостатки. Богатому человеку, конечно, и там было неплохо: он имел прислугу, которую можно было посылать в город за продуктами, своих лошадей, чтобы добраться куда надо. Он и дом мог найти получше. Бедному же человеку приходилось продукты таскать на себе, тратить на дорогу туда и обратно примерно полтинник (деньги по тем временам не такие уж маленькие), жить в простой деревенской избе, в которой было темно и дымно. К тому же, как отмечали знающие люди, русский мужичок, соприкоснувшись с горожанами, внезапно обнаружил сребролюбие и стал пользоваться каждым удобным и неудобным случаем, чтобы содрать с дачника лишнюю копейку. И это ещё не всё. Автор одной из статей о дачной жизни тех лет, забывая о её прелестях, суммирует все её неприятности в таких словах: «Ветхость жилища, которое нельзя починить, скученность построек, пьянство домовладельцев, которое родит вечную брань и драки рядом с вашею калиткой, дороговизна продуктов и полное отсутствие свежего воздуха… ваша дача окружена помойными ямами и кучами сора, пыль с шоссе покрывает ваш сад серым слоем, вы хотите вечерней тишины, а рядом с вами играет гармошка, кричат дети, ругаются кухарки, ходят и заглядывают через вашу садовую решётку какие-то любопытные физиономии и вам некуда от них деться. Вы идёте в соседнюю рощу и в кустах видите золоторотцев (по-нашему бомжей)».
Автор, конечно, сгустил краски, но сквозь эту густоту всё-таки пробивается что-то близкое и до боли знакомое. От привычек никуда не денешься, они найдут тебя и за самым высоким забором.
Переезд москвичей на дачи обычно начинался в первых числах мая. В Петровско-Разумовское, Зыково, Петровский парк и другие места тянулись подводы и фуры с мебелью и домашним скарбом. Кстати, о Петровском парке — это едва ли не первое подмосковное дачное место, и облюбовали его ещё немцы и прочие иностранцы, которые и ввели у нас дачную жизнь. Переходили мы к ней постепенно и не все сразу От богатых помещиков А. Н. Островского с их просторами и лесами, через разорившихся помещиков А. П. Чехова с их вырубленными вишнёвыми садами пришли мы, наконец, к дачникам А. М. Горького. И вот они, эти дачники, уже в начале XX века стали тосковать по старым временам, когда под словом «дача» понимался деревенский уголок, уединённый, с чистым воздухом, среди природы, далёкий от всякого шума и пыли каменного города. Таких уголков было вдоволь за каждой московской заставой, а заставы эти располагались не далее Садового кольца да Камер-Коллежского (ныне Бутырского) вала.
Раз уж мы оказались недалеко от Бутырок, то не можем не вспомнить о Марьиной Роще, она тут, неподалёку. Когда-то здесь стояли сосны, было тихо и чисто. С появлением людей картина изменилась. Люди принесли сюда все мерзости человеческого общежития. Даже легенды их не шли дальше разбойничьей удали. За много веков наши предки не создали ни одной красивой романтической легенды о Москве и её людях, воспевающей любовь, самопожертвование, красоту человеческой души. В Марьиной Роще, согласно преданиям, жила со своей шайкой какая-то девица сомнительного поведения. Роща эта много лет была пригородом Москвы и стала частью её только незадолго до Первой мировой войны. Она не прибавила городу ни чистого лесного воздуха, ни пения птичек по утрам. Более того, само название её стало синонимом преступного городского квартала. Изменить такое положение не смогли ни новые дома, ни городовые, ни новые названия улиц. У Марьиной Рощи долго ещё сохранялись её собственные, исторические названия: «Набива», «Горюша», «Зелёнка», дом «Пяти дьяволов», магазин «Дыра» и пр. Каждое из этих названий имело свою историю. «Набива» — особый проезд в стороне от случайных прохожих и власти. Тут рощинское жульё делало «набиву» — сговаривалось на «дела». На «Горюшу» отправлялись те рощинские прохвосты, которые в чём-нибудь провинились перед своей шайкой. Чтобы оправдаться, они шли на самые дерзкие преступления. На «Зелёнке» шла гульба и пропивалась добыча. Дач в Марьиной Роще не было. Царившие здесь пьянство, мордобой и преступность не способствовали дачной жизни.
Дачные места Подмосковья отличались друг от друга не только своим расположением, природой и удалённостью от Москвы. Они отличались ещё и дачниками. В Мазилове, например, больше отдыхали разные артисты, в особенности балетные, в Вишняках ряды богатых дачников состояли из владельцев торговых рядов, галерей и пассажей, в «Старом Кунцеве» селились известные врачи, присяжные поверенные с тысячными гонорарами и директора банкирских и тому подобных контор, а в «Новом Кунцеве», на земле местных крестьян, снимали дачки начинающие доктора и помощники присяжных поверенных, только мечтающие о больших гонорарах.