72117.fb2
Революционные веяния ворвались в московские гимназии в начале XX века. В учебные заведения, где учились дети из бедных семей, они проникли раньше.
В 1880 году учащиеся одной из духовных семинарий, начитавшись книжонок, таких как «Сказка о четырёх братьях», «Хитрая механика», «Слово Тихона Задонского», «Бог то Бог, да сам не будь плох», «Фальшивые монетчики», «Храбрый воин», «Письмо революционера к издателю», «Задачи революционной пропаганды в России», а также проштудировав журнал «Вперёд», решили изменить государственный строй России. Они утверждали, что будущее государство должно состоять из отдельных рабочих корпораций, обменивающихся продуктами своего производства. У одного из семинаристов, жившего под чужой фамилией, при обыске была найдена печать волостного правления, вырезанная из аспидной доски, и книги: «Сказка-говоруха», «Сказка о котомке», «Емелька Пугачёв», «Четыре странника», «Очерки фабричной жизни», «История одного французского крестьянина», «Рассказ о смутных временах на Руси», «Парижская коммуна», «Копейка», газета «Русский работник», а также записка, которая заканчивалась словами: «Впереди каторга, но на это наплевать. Главное, мало пришлось поработать. Впрочем, ещё посмотрим кто кого!» Кстати, написано всё это было не чернилами, а вероятнее всего молоком (в качестве ручки использовалась фосфорная спичка). В этом не было ничего удивительного: молодёжь увлекалась идеями и делами «Народной воли». Полиция же увлекалась слежкой за молодёжью. В циркуляре Министерства внутренних дел 1872 года говорилось о том, что «ученик не должен без позволения гимназического начальства вступать членом в какое бы то ни было общество, которое, с какою бы целью оно ни учреждалось, сохраняет его участие в тайне. Учащийся должен помнить, что принадлежность к какому-либо тайному обществу или кружку, даже без преступной цели, повлечёт за собою немедленное исключение виновного из гимназии с воспрещением вступать вновь в какое-либо гражданское или военное учебное заведение и с подчинением его в месте жительства или родины надзору полиции». Руководители гимназий просили родителей обращать особое внимание на знакомства, завязываемые их детьми, и о всяком случае, возбуждающем почему либо сомнение, извещать гимназию, чтобы она своевременно могла прийти на помощь семье и подействовать на своего ученика…
Традиция строгого надзора за учащимися продолжалась и в XX веке. К надзору за учениками и окружающей их обстановкой подключалась, если надо, полиция. Директора гимназий, например, постоянно обращались в полицию с просьбой «сообщить им сведения о нравственных качествах и политической благонадёжности лиц, у которых живут на квартирах помещённые своими родителями ученики их гимназии». Дело в том, что гимназий и реальных училищ в Москве было мало, добираться до них в большом городе детям было нелегко, поэтому при этих учебных заведениях нередко существовали пансионы. Годичное содержание в нём ребёнка обходилось родителям в 240–300 рублей. Там же, где пансионов не было или они были дороги для родителей, гимназистам снимали комнаты у частных лиц. Вот этими-то частными лицами, их моральным уровнем и благонадёжностью и интересовались директора гимназий. Но не только указанные личности волновали директоров и педагогов. Их прежде всего беспокоили сами ученики и особенно старшеклассники. В 1903 году директор одной из московских гимназий заявил о том, что учеников, живущих на частных квартирах, нередко посещают студенты и тогда квартиры эти превращаются в очаг противоправительственной пропаганды. Впрочем, от противоправительственной пропаганды ученику нельзя было укрыться и в собственном доме. Это показал случай, произошедший с учениками восьмого класса той же 10-й гимназии. А произошло вот что. 20 октября 1906 года из двадцати учеников этого класса на занятия в гимназию явилось только двое. Когда стали выяснять причины неявки детей, выяснилось, что кто-то из них заболел, а кто-то не пришёл «по семейным обстоятельствам». Так, во всяком случае, классным наставникам сообщили родители. Руководство гимназии усомнилось в истинности этих причин и произвело следствие. Оказалось, за несколько дней до этого кто-то из учеников старших классов предложил «почтить память революционера Баумана непосещением гимназии». Ученики восьмого класса это предложение поддержали. Педагогический же совет гимназии поступок учащихся осудил и записал в своём решении следующее: «Педсовет крайне неодобрительно смотрит на совершенно неуместное в школе занятие учеников политикой, так как оно не соответствует их возрасту и положению, а только отвлекает их от главной их цели — приобретения знаний. Педсовет считает недостойным образованных молодых людей такой образ действий, при котором их родителям приходится для оправдания своих детей скрывать от учебного заведения истинные причины их поступков». Интересно, что, несмотря на такой дерзкий поступок, как прогул занятий, никто из учеников гимназии не был наказан. Объяснялось это, видно, тем, что моральный дух, царивший тогда в образованном обществе и осуждавший убийство черносотенцами борца за свободу, не позволял этого сделать. Все же знали, что с жертвой подлого убийства гимназистов объединяет то, что черносотенцы, помимо революционеров, бьют студентов, а также и самих гимназистов.
И всё же школа искала любые способы, чтобы уберечь молодёжь от влияния революционеров. Кто-то видел такой способ в насаждении патриотизма и восхищался в этом отношении французской хрестоматией для чтения, воспевавшей величие Франции и силу её оружия; кто-то предлагал взять под строжайший контроль домашнее чтение учеников, а для этого возложить заведование гимназическими библиотеками на классных наставников. Пользование же публичными или клубными библиотеками, которые нельзя было проконтролировать школьному начальству, предлагалось запретить. Некоторыми борцами с революционной пропагандой предлагалось просить Министерство внутренних дел сообщать начальникам средних учебных заведений о том, «на какие формы проявления противоправительственной агитации нужно обращать внимание». Все эти меры приняты, правда, не были, — история России двигалась к революции с неумолимой силой и её не могли остановить мельтешащие на пути человечки с их указаниями, циркулярами и прочей чепухой, до которой этой истории не было никакого дела.
Напуганные событиями 1905 года чиновники от образования главным своим делом стали считать пресечение всякой самодеятельности учащихся. Прошло четыре года с тех пор, как похоронили Н. Э. Баумана, и вот теперь, 7 ноября 1910 года, умер Лев Николаевич Толстой. Директор одной из московских гимназий В. П. Недачин как-то вскоре после этого печального события открыл за завтраком газету «Русские ведомости» и чуть не подавился бутербродом с осетриной. Среди откликов на смерть великого писателя в ней была ссылка на телеграмму учеников его гимназии. Придя на работу, он тут же вызвал к себе классных наставников и воспитателей, чтобы выяснить, кто из учеников мог допустить такое вольномыслие. Директор понимал, что, несмотря на всеобщее почитание и преклонение перед талантом Толстого, многие из солидных и серьёзных граждан страны не разделяют взглядов великого писателя и, более того, считают их вредными. Депутат Государственной думы Замысловский, например, даже отказался встать, когда председательствующий предложил почтить память создателя «Войны и мира» вставанием. Поступок свой он объяснил тем, что Л. Н. Толстой никогда не был депутатом Государственной думы и что он не только не был крупным и полезным государственным деятелем, но и отрицательно относился к государственности вообще и к Государственной думе в частности, что он отвергал собственность и выполнение гражданских обязанностей, отрицал все устои современной культуры, что он был отлучён от сонма верующей церкви за свои богохульные сочинения, подрывающие в русском народе веру в православие, являющуюся основой Русского государства. Владимир Петрович понимал также, что подобного взгляда на деятельность Толстого придерживается не только депутат Государственной думы, но кое-кто и повыше. И он приложил все силы для того, чтобы найти виновных. Не добившись ничего от классных наставников и воспитателей, он сам стал обходить старшие классы и расспрашивать учеников. Он упрекал их в том, что своим необдуманным поступком, сделанным без его ведома, они причинили ему большое неудовольствие и поставили его в крайне неловкое положение. Ученики же отвечали ему, что ничего об этом не знают, что никакого общего сговора на то, чтобы послать телеграмму не было, а что они слышали лишь о том, что какой-то ученик пятого или шестого класса собирает какие-то голоса. Спал эту ночь директор гимназии плохо. Ему снились то попечитель Московского учебного округа, то его собственная жена, а то и тот и другая вместе. Наутро в гимназии к нему явился ученик шестого класса Александр Кабанов и заявил, что телеграмму сочинил он и он же собирал подписи учеников. Директор гимназии по такому случаю собрал педсовет, который постановил: «Принимая во внимание добровольное сознание ученика и считая сие смягчающим обстоятельством, но с другой стороны, признавая самый факт каких бы то ни было общественных выступлений учащихся весьма резким нарушением школьных требований и школьной дисциплины, тем более недопустимым в стенах самой школы — объявить ученику Кабанову строгий выговор от имени педсовета с понижением отметки за поведение и с предупреждением, что в случае повторения чего-либо подобного он будет немедленно уволен из гимназии». Сим решением педсовет гимназии оградил себя от возможных нареканий в либерализме и оставил свой след в истории. Мог ли он поступить иначе? Вряд ли, ведь преподаватели сами находились под надзором полиции. При поступлении на службу каждый из них должен был получить её благословение, выражавшееся в словах: «Нравственных качеств одобрительных и к делам политического характера в Москве не привлекался».
Что поделаешь, не учёбой единой, но и воспитанием нравственных качеств учеников были призваны заниматься работники образования, и здесь перед ними открывалось огромное поле деятельности, а ведь гимназисты и реалисты не только интересовались революцией, они ещё и просто шалили и безобразничали.
Вот, например, что учудили гимназисты 3-й московской гимназии, которая находилась в красивом особняке на Лубянке, занятом при советской власти Московским управлением Комитета государственной безопасности. Они посыпали стол учителя порошком, вызывающим чесотку. Пришёл лысый учитель, сел в благодушном настроении за стол, положил на него руки, потом одной из них, по привычке, провёл по блестящей голове. Раз, другой… И вот, не прошло и минуты, как учитель удивлённо и несколько испуганно поднял брови, почесал мизинчиком одну точку на лысине, потом другую, третью… затем, как конь, которому шмель залетел в ухо, встряхнул головой и стал сначала одной, а потом и двумя руками с остервенением чесать свой, ставший багровым, череп, к садистской радости своих учеников.
Следить за порядком в гимназии и реальном училище были приставлены и так называемые «дядьки». Одни из них, которых ещё называли швейцарами, находились у вешалок Они помогали ученикам одеться и раздеться — господа всё-таки. Должность швейцаров считалась среди «дядек» более почётной. На неё переводили обычно за выслугу лет. Другие «дядьки» следили за порядком в классах, в рекреационном зале и других помещениях школы. Два раза в день они подметали пол. Первый раз после завтрака, второй — после занятий. Кроме того, они мыли классные доски, следили за тем, чтобы в классах всегда был мел и чернила в чернильницах и давали звонки к началу и окончанию уроков. «Дядьки» также сопровождали учеников в походах и экскурсиях. Как правило, им предоставлялась небольшая квартирка в полуподвальном помещении того учебного заведения, в котором они работали. Жалованье у них было небольшое, рублей 15–20 в месяц. Дополняли его чаевые, особенно у швейцаров. Больше перепадало им, естественно, от детей богатых родителей. Барчуки привыкли к тому, чтобы им не только подавали пальто и галоши, но и фуражку надевали. Заискивание пожилого человека перед самодовольным сопляком у кого-то, наверное, вызывало отвращение, однако ученик этот воспринимал такое преклонение перед ним, как должное, а то и как искреннюю доброту и любовь к нему простого человека.
С каждым годом реалистов и гимназистов в Москве становилось всё больше и больше. В начале XX века в ней насчитывалось 20 гимназий. С увеличением числа учебных заведений в городе соответственно увеличивалось и количество безобразий, в них учиняемых. А главное, вообще ухудшилось поведение школьников. Это проявлялось во всём. Возьмём, к примеру, отношение к школьным учебникам. Среди них были арифметика Малинина и Буренина, алгебра и геометрия Давидова, всеобщая история Шлоссера, география Янчина и Смирнова, а в старших классах к ним прибавлялась ещё философская пропедевтика[45] Никифорова, психология Челпанова и др. Так вот, на страницах и обложках этих подержанных «источников знаний», продававшихся в лавках купца Живарёва на Никольской улице, можно было заметить надписи такого содержания: «Сия книга принадлежит Егору Петровичу Сазонову. Кто возьмёт её без нас, тот получит в правый глаз, кто возьмёт её без спроса, тот останется без носа» (в наше время тому, кто брал чужое, говорили: «Не лапай, будешь косолапый»), или: «Наш учитель немецкого языка похож на козла», или: «Как у немца на носу ели черти колбасу». Любили дети и хитрые вопросы задавать вроде таких: От чего плывёт рыба? — (от берега). Почему ду-рак, а не ду-рыба?
Из того далёкого прошлого дошли до нас такие творения устного школьного творчества, как, например, «Часть речи, которая упала с печи и ударилась об пол, называется глагол» или: «Господи Иисусе, возьми меня за уси, я тебя за бороду — пойдём гулять по городу».
В начале XX века, когда в воздухе появились бациллы свободы, взрослые тоже стали задавать вопросы. Задавали они их как бы сами себе, а на самом деле власти. В 1900 году они стали вопрошать: «А зачем нашим детям учить мёртвые языки?» — и сами себе отвечали: «Латинский и греческий языки никому и ни на что не нужны. Учить их — это безумие. Это всё равно что учиться какой-нибудь римской игре, готовясь к празднику сатурналий, который никогда больше не повторится… исключительное изучение классических языков не может быть названо иначе как устаревшим, въевшимся в плоть и кровь Европы безумием». Среди противников классического образования оказался и сын Льва Николаевича Толстого, Лев Львович. Он тоже выступал против зубрёжки латыни и призывал давать детям более широкое, энциклопедическое, образование. Активнее стали и патриоты, особенно после 1905 года. Их возмущало, во-первых, то, что либералы окрестили революционное движение «освободительным» и тем самым как бы подали ему руку, а во-вторых, они стали опасаться того, что в Москву скоро переселится половина Бердичева, Белостока, Гомеля и придёт время, когда в Москве не будет ни одной русской торговой вывески. Чтобы противостоять «пошлости, глупости, продажности и вообще всей мерзости либерализма», они стали открывать русские школы, в которые не допускались никакие инородцы, спасение от которых они видели в создании истинно русских семьи и школы. «Только истинно русская семья и школа, — писал об этом некий Ряд-нов, — могут дать России истинно русских людей и сознательно подготовленных граждан, вполне способных с пользою служить своему Отечеству, в противном случае школа будет выпускать или жалких Митрофанушек, или космополитов, страдающих недугом мирового переустройства, а, следовательно, в обоих случаях — Понургово стадо, вполне пригодное для анархии и революционной пропаганды…» В заключение автор спрашивал себя: «А что ожидает Россию, когда такие недоросли в умственном и политическом отношении станут появляться на высших ступенях государственного управления?» Ответ на него был ясен, вопрос, как говорится, риторический.
Ну а каким же образом предлагал г-н Ряднов растить «истинно русских людей и сознательных граждан, способных служить Отечеству», какими, то есть, методами? Оказывается, очень просто, с помощью церкви. «Школа для народа, — утверждал он, — может у нас стоять только на церкви, иной школы народ наш не признаёт. Сделать из крестьянского ребёнка грамотного христианина, приготовить его к какой-либо промышленной или ремесленной (кустарной) специальности, чтобы зарабатывать хлеб там, где земля не окупает труда, — вот существенная задача русского народного образования». Итак, опять те же церковно-приходские школы и приготовление крестьянского сына к какой-нибудь «кустарной» работе. Как нередко это бывало в России, прекрасные мысли и благородные желания не выходили за заборы, воздвигнутые «хозяевами жизни» вокруг своих угодий. «Учитесь читать, писать, Бога не забывайте, но знайте и место своё. Вас учили не для того, чтобы вы считали себя равными господам, а для того, чтобы вы лучше на них работали» — так и слышится в речах «радетелей» за благо отечества. Очевидно, привычка к барской жизни способствовала застою в мозгах этих деятелей. Не ведая стыда, они проповедовали рабство, как особенность русской жизни. Вот что писал в «Московских ведомостях» один такой радетель: «То, что в Европе принято называть „социальной борьбой“, борьбой между классами, — явление невозможное у нас до тех пор, пока народ наш хранит своё воспитанное в нём веками христианское настроение. Наш народ думает, что всякий, чем-либо владеющий, владеет вовсе не по праву, а по Божьему произволению, что он только приставник к своему имуществу, приставник, от которого потребуют отчёт там, где будут судить наши дела и помышления. Из такого христианского убеждения нашего народа вытекает его взгляд на богатство и бедность. Народ наш думает, что безусловную ценность имеет только одно — бессмертная душа человеческая, а всё остальное условно и относительно, в том числе бедность и богатство. С точки зрения европейской — не так..» Думаю, что не только с европейской, но и с русской тоже. И словечко-то какое придумали: «приставник». «Приставников» таких на шее у народа сидело немало. Прикрыв срам «божьим произволением», оставив рабам своим «бессмертную душу», а себе всё остальное, они вкушали дары земные, не боясь предстоящего Божьего суда и зная, что Церковь за них заступится на том и на этом свете.
По поводу «истинно русской семьи», гарантирующей, по мнению г-на Ряднова, правильность воспитания, тоже стоит сказать несколько слов. В значительной мере эта «истинно русская семья» была плодом воображения автора, далёким от реальности. В начале XX века многих в России стали волновать вопросы взаимоотношения полов, отношений в семье и пр. Не случайно одна из газет того времени писала: «То, что мы называем сейчас жизнью, совершенно на неё не похоже, это ад какой-то, в котором друг друга едят, топчут, мучают и истребляют. Если так продолжится дальше, то русским грозит вырождение. Ну на что, в самом деле, будет способен народ, растративший свои силы телесные и духовные, постоянно нервно-взвинченный, расстроенный, не видящий перед собою никакой определённой цели и утративший всякое понятие о своём назначении!..» Автор этих слов, наверное, сгустил краски, но нельзя же отрицать и то, что повод к написанию столь мрачных пророчеств ему дала сама жизнь.
Не удивительно, что выраставшие в подобных семьях дети становились всё более непослушными и дерзкими. 2 мая 1897 года помощник классных наставников 4-й гимназии остановил на Тверском бульваре гимназиста, у которого не оказалось гимназического билета, а с фуражки были сняты инициалы учебного заведения. На вопрос, какой он гимназии, гимназист ответил: «Никакой». Нахалом этим оказался некий Эффенбах, ученик седьмого класса. Что с ним было делать? Сечь поздно, а не сечь — распустится ещё больше. Оставить в гимназии — обнаглеет, выгнать — революционером станет. В те тревожные времена благородные родители боялись того, что дети их уйдут в бомбисты, анархисты, революционеры. Они ещё помнили нигилистов, тех самых, о которых писали в своих романах Тургенев и Чернышевский. Родители гимназистов встречали этих нигилистов на улицах Москвы, как и народников в красных мужицких рубахах. Тёмные очки этих нигилистов, перекинутый через плечо плед, небрежность и неопрятность одежды, рабочие рубахи с кожаными поясами, длинные волосы мужчин и короткие женщин, разнузданность манер — рисовали в их глазах образ революционера. Революционеры XX века не носили ни красных рубах, ни тёмных очков, ни пледов. Они выглядели вполне обыкновенно, но от этого казались ещё страшнее: ведь их трудно было распознать и оградить от их влияния своего сына или свою дочь.
С каждым годом время становилось всё более тревожным. То и дело кого-то резали, в кого-то стреляли, кого-то взрывали: то министра, то губернатора. А приобрести револьвер или смертельный яд мог любой. Цианистый калий можно было купить по рецепту в аптеке. Этим цианистым калием даже посуду чистили в некоторых ресторанах. Некоторые революционеры носили его при себе в скорлупе от грецкого ореха, чтобы уйти в случае ареста из жизни. Револьверы без всякого разрешения продавались в фирменном магазине тульского оружейного завода на Никольской, хотя в других оружейных магазинах Москвы на их покупку требовалось разрешение. Не продавалась только взрывчатка, зато можно было приобрести её составные части.
Когда в середине 80-х годов XIX века общественность взволновали случаи самоубийств среди вполне приличной и обеспеченной молодёжи, в городе начались разговоры о мании самоубийств, спровоцированной свободной продажей огнестрельного оружия и ядов. Некоторые с этим не соглашались. Они говорили: «Никакие ограничения, никакие запреты не помогут. Запретите аптекам продавать яды, магазинам револьверы и кинжалы, — останутся серные спички, простые ножи, рельсы, дно реки, обрывок верёвки». В чём-то они были безусловно правы. В те времена многие самоубийства действительно совершались с помощью раствора фосфора с фосфорных спичек, а потом нашатырного спирта. Однако лизнуть цианистый калий или нажать на курок пистолета всё-таки легче, чем броситься под поезд или выпрыгнуть в окно. Применение самоубийцами огнестрельного оружия позволяло к тому же уйти из жизни максимально эффектно. Как-то студенты Московского императорского университета Чулков и Вишняков решили застрелиться в саду «Эрмитаж» на Божедомке, но там им помешали это сделать. Тогда они пришли в один из ресторанов Арбата, сели за столик напротив друг друга, сосчитали: раз, два, три и одновременно выстрелили друг в друга. Никаких видимых причин для самоубийства у них не было. Ошибка молодости, так сказать. В 1916 году в сокольнической роще выстрелом из револьвера на почве несчастной любви покончила с собой дочь известного в Москве ресторатора Петра Мартьянова (Мартьяныча)[46] Ольга. Предмет её любви, некий Рубенков, тоже выстрелил в себя, но остался жив.
Причинами этих и других подобных случаев многие считали не только глупость и несчастную любовь, но и удушливую обстановку в обществе, вызванную маразмом и жестокостью власти, цензурой, а также эпидемии, голод, пожары, пьянство и пр.
По рукам ходила «взрывчатая» литература, всякие брошюрки, такие как «Заживо погребённые», «Убийство шефа жандармов» (имелся в виду полковник Мезенцев, убитый Степняком-Кравчинским, автором известных книг о народовольцах и террористах), «Правительственная комедия», «Башибузуки Петербурга», «Про то, как наша земля стала не наша» и пр., будоражившие совесть и фантазию молодёжи и не только её. Из памяти народной тогда изгладились жестокости пугачёвского бунта, и будущая революция в глазах восторженной и честной молодёжи представлялась прекрасной и светлой. Родители же гимназистов объясняли увлечение молодёжи революцией испорченностью нравов. Объяснение сколь простое, столь и сомнительное.
Действительная испорченность нравов могла привести представителя обеспеченной, порядочной семьи не только в жандармы, эксплуататоры, прожигатели жизни, но и в босяки, золоторотцы, хитровцы, что тоже не могло не волновать родителей, ведь вокруг сравнительно небольшого отряда детей из «порядочных» семей так и шныряли хулиганы и прохвосты из неблагородных слоёв общества. И родители, узнав о том, что их сын дружит с мальчиком из какой-нибудь сомнительной семьи, не уставали повторять ему: «Держись подальше от этого Вовки, ну что у тебя с ним общего? Ты знаешь, кто его отец? Может быть, он арестант, золоторотец. А кем станет твой Вовка, когда вырастет? Золоторотцем? Тебе же, сыну благородных родителей, не пристало водить дружбу с босяками!»
Благородные родители побаивались и увлечения своих детей театром. Боялись того, что они бросят учиться и пойдут в «комедианты». В то время немало романтически настроенных юношей и девушек, поддавшись обаянию театрального искусства, действительно мечтало о сцене. Вспомните, например, Нину Заречную из чеховской «Чайки», столкнувшуюся на этом пути с грязью, грубостью и пошлостью жизни.
Подогревала волнения родителей и пресса своим постоянным брюзжанием по поводу молодёжи.
Всё, как говорится, начинается с мелочей. Репортёра газеты «Русское слово» Арсеньева насторожила именно мелочь. О ней он поведал в одной из заметок Суть её заключалась в том, что однажды, в 1896 году, он смотрел из окна редакции на улицу и увидел, как из находившейся напротив начальной школы с шумом выкатилась толпа учеников и учениц в возрасте 7–10 лет. И вот, проходя мимо церкви, никто из них не остановился и не перекрестился! Невольно напрашивался вопрос: что же дальше ждать от таких, с позволения сказать, деток?
А бывали случаи и посерьёзнее. Однажды Москва узнала из газет о том, что в Столешниковом переулке в витрине парижской фирмы Жана Гудезона появились эротические картинки из французского журнала. И вот со всей Москвы в Столешников переулок стали стекаться любопытные. У витрины образовалась толпа. А самое страшное было то, что в толпе этой находились гимназисты, а также гимназистки в своих коричневых платьицах! Дальше, казалось, идти было некуда: дожили! По этому поводу один из репортёров разразился такой тирадой: «Факт присутствия гимназисток знаменательный. Он показывает, как у нас воспитывается подрастающее женское поколение. Впрочем, чего же удивляться и чего же иного ждать от открытого учебного заведения! Прочтя заметку, некоторые родители ужаснутся: неужели возможно, чтобы моя дочь остановилась у этой витрины? Вполне возможно. Раз девочку пускают одну по улицам без взрослого провожатого — ничему нельзя удивляться и всё это будет в порядке вещей». А что было делать? Не у каждого же москвича находились деньги, чтобы нанять прислугу для своих дочерей. К тому же немало семей имело по нескольку дочерей и, притом, разного возраста. Взрослым же казалось, что их девочки такие же тихие и скромные, как и они, и поэтому им доверяли, а зря. Незадолго до войны московская общественность была потрясена одним происшествием, имевшим место с двумя гимназистками. Две эти «скромные дочери Замоскворечья», желая поглядеть, как они говорили, на «интересную, яркую жизнь», отправились вечером на Тверской бульвар — место сборищ московских проституток и сутенёров. Там они познакомились с какими-то молодыми людьми, поехали с ними в отдельный кабинет ресторана, а оттуда новые знакомые увезли их в дом свиданий, где одна была изнасилована, а другая успела вырваться и убежать. Один из журналов того времени с горечью писал по этому поводу: «В наше время нередко приходится слышать из уст молодой девушки слова: „Мой идеал — быть шикарной кокоткой!“ Страшно за будущность русского общества, в котором девушки с такими взглядами будут нести обязанности матерей и воспитательниц… и страшно за них самих…» Некоторые высказывали мнение, что причиной такого поведения молодёжи стали многолетнее образование и поздний срок женитьбы. «В старину, — говорили они, — женились рано, а потому и разврата не было». А ведь действительно няня Татьяны Лариной вышла замуж в 13 лет, а жениху её было ещё меньше! Для реализации половых инстинктов мальчиков находили более простой способ. Мать Клима Самгина из одноименного романа Горького тайно оплачивала сексуальные услуги, оказываемые одной особой её сыну, а к отцу Л. Н. Толстого, когда ему исполнилось 16 лет, родители приставили крепостную девку, опасаясь того, что дальнейшее целомудрие повредит его здоровью.
В большинстве же случаев родители не замечали, да и теперь не замечают, как быстро растут их дети. Им кажется, что они ещё долго будут играть в куклы и солдатики. Помню, как мать одного насильника, давая показания в суде, говорила с крайним удивлением: «Да я же его до прошлого года сама в ванной мыла!»
Действительно, ведь совсем недавно те же гимназистки не о красивой жизни думали, а занимались рукоделием да заводили альбомы для стихов, пожеланий и картинок, в которых появлялись такие записи, как, например: «Шути любя, но не люби шутя», «Я Вас люблю, Вы мне поверьте, / Я Вам пришлю блоху в конверте, / А Вы пришлите мне ответ: / Блоха кусает или нет», «Сердцем жить старайся дольше: / Вплоть до старости угрюмой. / Хочешь горя — думай больше! / Хочешь счастья — меньше думай!», «Любить тебя есть цель моя. / Забыть тебя не в силах я. / Люби меня, как я тебя, / И скажут все, / Что мы друзья», «Все альбомные стихи / Есть не что, как пустяки, / И советую тебе / Не держать их в голове» и т. д. «Вольномыслие» гимназисток родительской молодости не простиралось далее подобных стишков и мелочей школьного быта, который тогда украшали не стандартные розовые промокашки, считавшиеся признаком безвкусицы и чуть ли не нищеты, а клякспапир разных цветов, который юные создания прикрепляли к своим тетрадям лентами с пышными бантами. Кое-кто из гимназисток хвастал перед одноклассницами стальными перьями с изображением распятия, которые появились в 1899 году и вскоре были запрещены начальством. Некоторые бабушки гимназисток судили о внучках начала XX века по стандартам середины века ушедшего, когда ещё «страсти жили под пеплом романтизма». Тогда среди девушек было ещё немало тех, кто боялся грома, пауков и лягушек, кто имел страсть к гаданиям, мечтам, предчувствиям и, обращаясь к которым, старшие говорили: «Дядюшка изволили огорчиться» или: «Тётушка изволила прогневаться», а стоявшим у окна девицам старшие могли сказать: «Отойди от окна, милый друг, не гляди на луну, а то подумают, что ты влюблена».
Конечно, гимназистки нового века имели свои недостатки, и всё-таки, несмотря на это, они нам ближе и понятнее. В чудом сохранившемся гимназическом сочинении об Обломове, отрывок из которого я позволю себе привести, моя бабушка писала: «… Если он хотел сделать что-нибудь сам, ему тотчас кричали: „Что с тобой, что ты, что ты, а зачем же Ванька, Васька, Захарка? Эй, Ванька, Васька и Захарка!“ Прибегали Ванька, Васька и Захарка, и Обломову никогда не удавалось сделать что-нибудь самому. Сначала это его удручало, а потом он уже сам стал сзывать Захарок и Васек Он с детства привык разделять человечество на „людей“ и господ. Часто он слышал заунывную песнь бабы, но он не интересовался, почему она так поёт, он проходил мимо нужды и несчастий „людей“. Он знал только, что „люди“ существуют для господ, чтобы господа могли, ничего не делая, пользоваться трудами этих несчастных крепостных. И такая бездеятельность, какую мы видим и в Обломове и в окружающих его, есть не что иное, как следствие крепостного права. Они все, деды и прадеды, они сами привыкли всё получать готовым. Эта самая главная черта, сделавшая из Обломова то, чем он стал… Вполне естественно, что, превратившись из ребёнка в юношу, вступив в жизнь, он испугался этой жизни. Он думал найти в начальнике департамента, в который поступил, отца родного и был совершенно подавлен, увидев в нём строгого судью его деятельности, и он бежал от службы и спрятался в свой халат, в котором мы его и застаём».
По-моему, вполне современное сочинение, по крайней мере, для моего поколения. И главное, в нём полностью отсутствуют такие, казавшиеся тогда умными, мысли о справедливо установленном самим Богом порядке, при котором бедные существуют для богатых, а богатые — для бедных. Это был нормальный взгляд на жизнь. Сформировался ли он под влиянием Добролюбова, Льва Толстого или кого-либо другого, не столь уж важно. Важно то, что в России появилось новое поколение деятельных, искренне чувствующих и открытых для познания мира людей. Им, надо полагать, было близко мнение Антона Павловича Чехова в отношении этого литературного персонажа. В одном из своих писем он отозвался об Обломове похуже моей бабушки.
Вот что он писал: «Илья Ильич, утрированная фигура, не так уж крупен, чтобы из-за него стоило писать целую книгу. Обрюзглый лентяй, каких много, натура не сложная, дюжинная, мелкая; возводить сию персону в общественный тип — это дань не по чину. Я спрашиваю себя: если бы Обломов не был лентяем, то чем бы он был? И отвечаю: ничем. А коли так, то и пусть себе дрыхнет».
Гимназисты XX века на уроках литературы учились мыслить. Преподаватели ставили перед ними вопросы, которые волей-неволей заставляли их задумываться.
Об этом говорят такие темы сочинений, как, например, «Отличие искусства от науки», «Романтизм в произведениях Гоголя», «Я телом в прахе изнываю, умом громам повелеваю» (об отличительных чертах литературы екатерининского времени), «Влияние крепостного права на жизнь и характер помещиков и крестьян по рассказам Тургенева „Малиновая вода“, „Льгов“, „Бурмистр“», «Почему потомки оценивают великих людей справедливее, чем их современники?», «Как сказалась личность Гоголя в его биографии и в его произведениях?», «Можно ли назвать чисто реальными произведениями „Петербургские повести“ Гоголя?», «Какие деятели XVII века могут считаться прямыми предшественниками Петра Великого?» и пр. Озадачивали преподаватели своих учеников вопросами о Тартюфе, о Макбете, предлагали им, например, сравнить шекспировского короля Ричарда III с пушкинским Борисом Годуновым, порассуждать о поэтическом вдохновении или о том, как отразилась личность Лермонтова на героях его произведений. Те, кто искренне интересовался всеми этими вопросами, для кого они были не обузой, непригодной для жизни, составляли лучшую часть русской молодёжи, ту часть, за которую, что бы ни случилось, России не стыдно. Были и другие ученики, далёкие от литературных и вообще каких бы то ни было высоких интересов. Именно они вызывали наибольшие опасения у благонамеренных жителей нашего города своим мерзким и возмутительным поведением. В Москве появились хулиганы и не из пролетариев или босяков, а из гимназистов! Приглядевшись к ученикам различных частных учебных заведений, автор одной из статей в «Московских ведомостях» с возмущением отмечал, что хулиганы эти вместо формы носят чудовищной широты кушаки и фуражки, чуть прикрывающие макушку. Они бродят толпами по улицам и бульварам города, пристают к гимназисткам, обижают и оскорбляют их. Главную причину такого поведения молодёжи автор статьи усмотрел в «источниках вдохновения» хулиганствующих подростков. С нескрываемым сарказмом он писал о том, что нарождению хулиганов способствуют такие «высокоталантливые» произведения Найдёнова и Максима Горького, как «Дети Ванюшина» и «Мещане», ибо в пьесах этих не только фигурируют хулиганы, но и симпатии авторов склоняются на их сторону. Интересно, кого же в «Мещанах» автор считал хулиганом, уж не паровозника ли Нила? То, что далее писал автор статьи, очень напоминает причитание по поводу молодёжи представителей последующих поколений России. А писал он вот что: «Теперь дети очень рано перестают быть детьми по образу жизни, но, конечно, остаются детьми по разуму. Воспринимая множество впечатлений, они не в силах переварить эти впечатления, отчего и получаются сумбур, „шатание“, которые и вырождаются в декадентство и хулиганство». «Мы, — приводил он в пример своё поколение, — смотрели в детстве „Велизария“, читали Плутарха в изложении для юношества, играли в лапту, в горелки, много бегая и оставаясь на воздухе, катались на коньках, на лыжах, строили снеговые горы и крепости. Теперешние дети читают всё и всё смотрят на сцене, ибо родители пришли к заключению, что „здоровая умственная пища“ одинаково полезна как для взрослых, так и для детей… На детских танцевальных вечерах, отплясывая непристойные танцы, они стараются на утеху маменек перещеголять удалью и развязностью манер взрослых танцоров… Хулиган хочет показать себя, но не имея силы для большого дебоша, толкает женщин и стариков, разрушает садовые скамьи и решётки, а в театрах устраивает манифестации и беспорядки». Наш критик юного поколения был, наверное, во многом прав. В предвоенные годы, во всяком случае, многих стала возмущать появившаяся в обществе мода на презрительное отношение детей к родителям. Проявлялось это прежде всего в присвоении детьми презрительной клички «мещане» своим родителям. Сопливые юнцы стали осуждать и высмеивать их за необразованность, допотопность морали, отсталость политических взглядов и религиозность. И всё-таки мне представляется, что автор статьи сгустил краски. Мода на пренебрежение к родителям охватила далеко не всю молодёжь, и то, что Велизарий был великим полководцем, ещё не давало права журналисту обзывать великого пролетарского писателя проповедником хулиганства. Не случайно, я думаю, детоненавистник из «Московских ведомостей» с особенным рвением взялся за тех учащихся, которые не носили формы. Среди них ему было легче найти разгильдяев, чем среди тех, которые её носили: форма ведь ко многому обязывает. Школьные правила предписывали гимназистам и реалистам (ученикам реальных училищ) носить её не только в учебном заведении. Несоблюдение этого правила считалось грубым нарушением дисциплины. Как-то на Страстной неделе попечитель заметил на Грибном рынке ученика восьмого класса гимназии № 6 Тарасова, одетого в обычную одежду. За такое вольномыслие Тарасов схлопотал тройку по поведению. Он ещё легко отделался. Другому гимназисту той же гимназии, Бахтиярову, за это не только поставили тройку по поведению, но и запретили ходить на занятия до самых экзаменов. Правда, этот Бахтияров, кроме того, что сам не носил форму, подбивал на этот грех других гимназистов. Не ценили, видно, эти троечники своей формы, а ведь многие им завидовали именно потому, что они её носили. Да и как было не завидовать? Красивая была форма. У гимназистов шинели были серые, а у реалистов — зелёные. Пуговицы у гимназистов были серебряные, а у реалистов — золотые. Петлицы на воротничках и фуражки у гимназистов были тёмно-синие, а у реалистов — тёмно-зелёные. У тех и у других на пряжках ремней и на кокардах фуражек красовались инициалы их учебных заведений. Общим у гимназистов и реалистов было ещё и то, что они гордились своей формой и не упускали возможности съехидничать по поводу формы соперников. Когда «трактирных мальчиков» одели в одежду, похожую на форму гимназистов: серые рубашки, чёрные брюки и ремни с медной бляхой, реалисты не упустили возможности назвать гимназистов «трактирными мальчиками». Однако и форма не гарантировала образцово-показательного поведения.
Для недовольства гимназистами у старшего поколения были и другие, более серьёзные причины. «Если раньше, — сокрушались старики, — ученика средней школы можно было встретить лишь изредка в задней комнате какой-нибудь пивной лавки, то теперь его можно встретить в обществе всякого сброда, даже женщин лёгкого поведения. Ученики с папиросами в зубах сидят на самых видных местах и без всякого стеснения ведут нагло-циничные речи». Они ругали черносотенцев, рассуждали о модах, непочтительно отзывались о преподавателях. Расстраивало ещё и то, что у родителей всё меньше оставалось средств воздействия на своих отпрысков. Взять хотя бы купца Хлебникова, имевшего магазин серебряных, золотых и бриллиантовых изделий на Ильинке, в доме Новгородского подворья. В 1870 году он узнал о том, что его сын, гимназист, сошёлся с бывшей дворовой девкой Еленой Ивановой, с которой его познакомил товарищ по фамилии Горюнов. Этот Горюнов снимал квартиру недалеко от гимназии. Сын же жил в пансионе Реймана, на Тверской, в доме князей Белосельских-Белозерских, за что он, купец Хлебников, платил каждый год по 450 рублей. Мало этого, сын, к ужасу родителей, бросил учиться. За всё это отец его перво-наперво, конечно, выдрал, но это не помогло. Уговоры, убеждения, просьбы также не возымели результата. Тогда отец обратился к московскому обер-полицмейстеру, умоляя принять к сыну меры, девку заточить в монастырь, а подлеца Горюнова выслать из Москвы. На это ему было сказано, что никаких оснований для того, чтобы выслать Горюнова из Москвы нет, а к сыну он может применить «домашние исправительные меры», которые, как известно, он уже применил. «В случае же безуспешности всех этих средств, — разъяснили купцу чиновники, — вы властны отдать сына в смирительный дом без особенного судебного рассмотрения». Теперь отправить сына в смирительный дом без особенного судебного рассмотрения стало невозможно. Надо было придумать что-то другое. Но что?
Противопоставить своеволию и распущенности молодёжи можно было лишь культуру и физкультуру. В России действительно культурных людей с каждым годом становилось всё больше. Способствовало этому и расширение образовательных учреждений, и то, что русская литература сеяла «разумное, доброе, вечное», а также поездки в Европу, увлечение философией, Московским художественным театром и пр. Под влиянием всех этих новшеств нравы москвичей смягчались, характеры приобретали большую индивидуальность, а гуманные идеи возвышали души. В юношестве воспитывалось не столько уважение к сединам и чинам, сколько вообще к окружающим. Признавалось, например, неучтивым говорить на иностранном языке в обществе людей, не знающих его, а также употреблять иностранные слова и выражения, непонятные для окружающих. Недостойным воспитанного человека считалось выражение пренебрежительного отношения к профессии, в которой занят кто-либо из присутствующих. Находили осуждение и такие распространённые у нас недостатки, как многословие и неумение спорить. «Совершенное неумение спорить спокойно и вполне отвлечённо, — писал один из журналов, — это наша национальная, чисто русская, черта. Мы, за весьма редким исключением, тотчас же переходим на личности, а потому наши споры и оканчиваются так часто прискорбными недоразумениями».
Прискорбных недоразумений случалось немало, причём даже с людьми благородными, получившими воспитание. Так, вечером 3 января 1888 года на Большой Дмитровке предводитель дворянства одного из уездов Нижегородской губернии Михаил Столыпин подрался с извозчиком из-за того, что тот не хотел давать ему сдачу с полтинника. Когда же в дело вмешался городовой, предводитель и его ударил два раза по физиономии. По-видимому, у предводителя помимо жажды справедливости имелся весьма значительный избыток энергии, которую он не знал куда направить.
Обеспечить благородных людей непроизводительной работой, позволявшей им расходовать излишки энергии, был призван спорт. В последние годы XIX века прогресс в этой области был налицо. В Москве появилась мания на гимнастические упражнения. Футбол, велосипедная езда и коньки также привлекали многих. На стремления эти откликались и московские власти. В 1892 году некоторые члены городской управы предложили сделать катки для учащихся на Патриарших, Чистых и Красном прудах бесплатными. Прекрасная идея, жаль, что свершиться ей было не суждено. Платные катки как-никак ежегодно давали городу доход в сумме 7 тысяч рублей, и лишаться этого дохода городским властям очень не хотелось. Кроме потери этой суммы широкий жест обошёлся бы казне расходами на содержание катков и наём особых надзирателей за детьми. И вот здесь начиналась та «непереводимая игра слов», с помощью которой отцы города пытались состроить красивую мину при неважной игре. Мотивируя своё решение об отказе сделать катки бесплатными, они писали следующее: «Учащиеся, привлекаемые бесплатностью, являлись бы на катки толпами и, принадлежа к разным школам, вступали бы между собою, по детскому обычаю, в ссоры и драки. Было бы несправедливой привилегией устраивать бесплатные катки для небольшого числа лиц на счёт плательщиков городских сборов. Бесплатными катками пользовались бы воспитанники как бедных, так и богатых семейств, которые могли бы платить за каток При этом как те, так и другие принадлежали бы к обывателям местностей, находящихся по соседству с городскими катками, тогда как громадное большинство московских детей из-за расстояния было бы лишено возможности пользования катаньем на коньках за счёт города. Предоставление городских катков исключительно учащимся, кроме того, лишило бы молодых людей и девушек вышедших из школ, а также взрослых людей, которые иногда, более самих детей, при сидячей жизни, нуждаются в физических упражнениях на чистом воздухе, — возможности кататься на коньках, так как число частных катков в Москве слишком ограничено». Так хитро и витиевато, а главное, как всегда, справедливо, городская управа отказала детям в возможности бесплатно кататься на коньках. Кончилось тем, что катки были переданы в частные руки, чем были убиты сразу несколько зайцев: частники получили наживу, город — доход, школьники — мирное небо над головой, а взрослые — уравнение своих прав с детьми.
Каток на Чистых прудах освещался электрическим светом аж с декабря 1885 года. Здесь тогда играл оркестр военной музыки 1-го Донского казачьего полка, а рядом, на бульваре, были устроены горы, по которым в «семейных дилижансах» любителей острых ощущений катали «опытные катальщики».
Уроков физкультуры, как в наше время, тогда ещё не было. Правда, в добровольном порядке немало гимназистов и реалистов занимались гимнастическими упражнениями. Однако этого было недостаточно. Перегрузка занятиями (в старших классах постоянно было по шесть уроков), любовные романы в литературе, публичные дома в переулках, оравы падших женщин, возбуждавших интерес, и, наконец, просто возрастные изменения организма толкали мальчишек к онанизму. Онанизм стал одной из проблем средней школы и не только.
В начале 1903 года в гимназии им. И. и А. Медведниковых два педагогических совета были посвящены этой теме. Поводом к этому послужило подозрительное поведение некоторых учеников. Они стали отставать в учёбе, не принимали участия в играх и забавах своих товарищей, под глазами у них появились тёмные круги. Всё это говорило о том, что они занимаются мастурбацией. В сентябре 1905 года ученика второго класса Васю Прокофьева за этим неблаговидным занятием застукал воспитатель. Когда гимназический врач Миловидов предложил Васе спустить штаны, то, увидев несчастную письку гимназиста с покрасневшим натёртым кончиком, растянутой крайней плотью и отвислой мошонкой, чуть не заплакал: перед ним стоял закоренелый онанист. Педсовет принял решение Васю Прокофьева из гимназии уволить.
И всё-таки, как ни страшен был онанизм, руководители народного образования страны главную опасность видели в распущенности молодёжи и увлечении её либеральными и революционными идеями.
В 1905 году вышли в свет «Наставления для учеников гимназий и реальных училищ г. Москвы». В этих «Наставлениях» ученикам предписывалось свято исполнять свой христианский долг и по воскресеньям и праздничным дням, а также по вечерам накануне этих дней посещать церковные богослужения. Предписывалось также аккуратно посещать уроки и не опаздывать на молитву перед началом занятий, ответы преподавателю давать стоя, держась при этом прямо. В «Наставлениях» признавалось совершенно недопустимым употребление учениками в разговорах между собой неприличных слов и выражений. Недопустимыми признавались также игры на деньги, продажа вещей или книг друг другу и посторонним лицам, а также мена их. Касаясь манеры поведения гимназистов и реалистов в обществе, авторы «Наставлений» писали: «При встрече с государем императором, членами августейшей семьи ученики обязаны останавливаться и снимать фуражки, а при встрече с министром народного просвещения, его товарищами, попечителем учебного округа и его помощниками, с окружными инспекторами, градоначальником, архиереями а также помощниками своих классных наставников снимать фуражки и вежливо кланяться». Кроме того, в «Наставлениях» указывалось на то, что гимназисты и реалисты не должны накидывать на плечи пальто, носить длинные волосы, украшения, тросточки. Им также запрещалось хождение «по общественным местам и по улицам большими группами». Посещение театра дозволялось только с разрешения гимназического и училищного начальства, а посещение кинематографа — в течение времени, отведённого для прогулок, то есть до восьми, а в летнее время (с апреля по август) — до десяти часов. На танцевальных вечерах разрешалось находиться до 12 часов ночи. Запрещалось, конечно, иметь дома, а тем паче носить с собой огнестрельное оружие и употреблять алкоголь. Курить запрещалось на улицах и вообще в общественных местах. Гимназистам и реалистам не дозволялось участвовать в кружках, обществах, чествованиях, носящих публичный характер, в публичных состязаниях на призы, а также посещать судебные заседания, заседания городской думы, дворянских и земских собраний. Нечего было и думать о посещении таких очагов разврата, как театр «Омон». Для надзора за учащимися в свободное от занятий время было учреждено ежедневное дежурство помощников классных наставников. При этом все лица, служащие в учебных заведениях, были снабжены особыми билетами, на лицевой стороне которых можно было прочитать: «Билет члена педагогического совета», а под ним — звание, имя и фамилию лица, которому билет выдан.
«Вне дома, — говорилось в „Наставлениях“, — ученики должны быть в одежде установленной формы». Но сколь бы суровы ни были эти «Наставления», дух свободы проникал за стены гимназий и гремел очистительной грозой над головами учащихся. 24 октября 1906 года гимназисты старших классов 1-й гимназии в конце большой перемены собрались в одном из классов и стали обсуждать вопрос о необходимости искоренения обычая некоторых своих товарищей играть в карты в помещении гимназического ватерклозета. Собрание было шумным и долгим. Инспектора, который рвался в класс, никто не хотел слушать. Его просто не пустили в класс, сколько он ни рвался. Наконец, по прошествии двух уроков, когда виновные наконец раскаялись в своих грехах и пообещали больше не превращать ватерклозет в казино, заседание закончилось и дверь класса была открыта. Возмущению преподавателей не было предела. Кстати, за последний месяц это был уже второй случай массового неповиновения в гимназии. За месяц до этого ученики другого класса сорвали урок русского языка. Для того чтобы не писать сочинение, ученики зажгли перед уроком в классе курительные свечи, после чего дышать в классе стало нечем. Побудило их к такому дерзкому поступку то, что молодой преподаватель Бородин незадолго до этого выставил чуть ли не всему классу двойки. Подобная раздача двоек на этот раз, да ещё за сочинение, могла привести к тому, что класс мог бы остаться не аттестованным в четверти. Директор гимназии разъяснил тогда ученикам, что они не только самым грубым образом нарушили школьную дисциплину, но и элементарные правила приличия. Кончилось тем, что гимназисты раскаялись и попросили у директора прощения. По себе знаю, как действуют на незрелый организм школьника слова об основных моральных ценностях, таких как честь и достоинство. Однажды на уроке одной из математических дисциплин (не помню какой) я запустил голубя. Бумажная птица взмыла вверх и, описав красивую дугу, приземлилась на полочку для мела под классной доской, у которой в это время стояла учительница и что-то писала или рисовала. Увидев голубя, учительница повернулась к классу и направив на нас, учеников, через очки честный тяжёлый взгляд, сказала: «Если у того, кто это сделал, есть гражданское мужество, он должен сознаться». Пришлось встать и сознаться. Словами «гражданское мужество» я был припёрт к стене и мне некуда было деться: не обладать мужеством, да ещё гражданским, было стыдно. Думаю, не ошибусь, если скажу, что для гимназистов тех далёких лет слова «гражданское мужество» значили не меньше, чем для нас, школьников 40–50-х годов прошлого века. Но это было потом, а пока, в мирное, дореволюционное время, педагоги бились над укрощением ученических нравов. В августе 1908 года попечитель учебного округа издал циркуляр № 863 «О необходимости принятия мер для поднятия нравственного уровня юношества и для полного восстановления и поддержания порядка и дисциплины как в школе, так и во внешкольной жизни учащихся». В этой попытке «принятия для поднятия» чувствовалась неподдельная тревога за судьбу будущего поколения. Какие же средства, по мнению преподавателей, можно было противопоставить падению нравов молодёжи, отвлечению её от всяких нехороших занятий? Помимо увеличения объёма домашних заданий предлагалось усилить надзор за их домашним чтением, водить учащихся на экскурсии естественно-научного характера, знакомить их с историческими памятниками и произведениями искусства, а также для поднятия нравственного уровня чаще проводить беседы законоучителя на религиозно-нравственные и церковно-исторические темы. Неплохо бы, считали преподаватели одной из гимназий, чтобы ученики, вместе с законоучителем, посещали публичные религиозно-нравственные беседы в Епархиальном доме г. Москвы. Однако время шло, а экскурсии естественно-научного характера и беседы законоучителя на религиозно-нравственные и церковно-исторические темы не помогали. Школьники продолжали безобразничать и не слушаться старших.
Оставалось тогда совсем немного времени до той поры, когда многим из них пришлось свои серые и зелёные шинели сменить на шинели цвета хаки, цвет, который им ещё так недавно запрещали носить всё те же «Наставления». В 1914 году империи вообще стало не до гимназистов: гимнастёрки и кители понадобились солдатам и офицерам. Старая гимназическая форма износилась, к тому же многие ученики из неё просто выросли. В октябре 1916 года попечитель Московского учебного округа вообще разрешил учащимся не носить форму.
Закатилось детство золотое, рухнули надежды и планы молодых, не успевших познать радости жизни людей. Их теперь ждали тяжёлые испытания. Казалось странным, что ещё совсем недавно преподаватели получали такие циркуляры попечителя, как этот — «Об обязательном ознакомлении учеников с появлением полного солнечного затмения, которое должно состояться 8 августа 1913 года». Теперь же, спустя год, им объявляли циркуляры об обязательном приёме подданных Австрии и Германии, служащих в Министерстве народного просвещения, в русское подданство, о прекращении во время войны приёма германских, австрийских и венгерских подданных в учебные заведения Российской империи, о нежелательности назначения на должность классных наставников и преподавателей немецкого языка лиц немецкой национальности и пр. Ещё через три года, в апреле 1917-го, вышел другой циркуляр другого попечителя. Он предписывал окончить занятия и отпустить учеников на каникулы 29 апреля ввиду того, что они в большинстве случаев заняты общественными работами: службой в милиции, разгрузкой железнодорожных составов, работой на почтамте и на общественных огородах. А циркуляр от 15 ноября 1917 года принёс ученикам новое русское правописание. Тогда же гимназиям пришлось рассматривать ходатайства своих бывших учеников, ушедших в 1914 году из седьмого класса добровольцами на фронт, о разрешении поступления в восьмой класс без экзаменов. Обсуждали проекты автономии учебных заведений, разрабатывали планы превращения гимназий в единые трудовые школы и т. д. Тем и закончилась эпоха русских гимназистов и гимназисток Впереди их ждали совсем другие времена.
Слово «студент» перешло в новую, советскую эпоху, поскольку власти не видели в нём ничего буржуазного и контрреволюционного. На протяжении второй половины XIX века слова «студент» и «революционер» были почти синонимами. Способствовало этому то, что большинство студентов были людьми небогатыми. Ещё в 1860-х годах один «народник» писал о студентах: «Мы были бедны… в то время студент почти гордился своей бедностью. Бедность была некоторым образом в моде, составляла своего рода шик., над франтами смеялись. Студенческая среда была той почвой, на которой легко распространялось социалистическое учение, отвергающее личную собственность, поскольку у студентов и собственности-то не было». Поиск истины, стремление к правде, желание принести себя в жертву ради свободы и счастья народа — всё это было свойственно молодёжи того времени. Дело в том, что во второй половине XIX века в России завелась совесть. Это была не та общепринятая совесть, о которой все знали из Закона Божьего. Эту совесть пробудили размышления о жизни народной, о её бедности и несправедливости. Её вызвало к жизни чувство стыда за собственное равнодушие к нуждам простых людей, она стала витамином роста русской интеллигенции, а «Исторические письма» Лаврова (Миртова)[47] — своего рода Евангелием. В них говорилось о долге интеллигенции перед народом, о том, что за счёт его пота, слёз и крови она получает образование. Говорилось также и о том, что интеллигенция обязана отработать перед народом свой долг. Многие совестливые люди, в большинстве своём студенты, мучаясь мыслью о том, что «удобства жизни» куплены «страданиями миллионов», чтобы как-то уменьшить муки совести, стали питаться чёрным хлебом с селёдкой. Находились и такие, которые и селёдку воспринимали как роскошь. Голод 1892 года дал новый толчок к обострению совести русской интеллигенции. Часть её обратилась к марксизму, который тогда появился в России. Понятие «интеллигент» в России не существовало отдельно от понятия служения народу.
Студенты в своей массе пополняли ряды русской интеллигенции. Некоторые молодые люди, втянувшись в студенческую жизнь и философию интеллигентности, не желали расставаться со студенческой скамьёй.
Времена менялись, но традиции продолжали жить. Продолжали оставаться студентами и люди, чтившие эти традиции. При отсутствии распределения по окончании учёбы, при свободном посещении лекций и наличии хоть каких-то средств некоторые готовы были учиться хоть всю жизнь. Так появился в России новый тип и литературный персонаж — «вечный студент». Вспомните Петю Трофимова из чеховского «Вишнёвого сада».
Количество лет, затраченных на образование, не всегда, увы, было пропорционально количеству усвоенных студентом полезных званий. Методы обучения и учебные программы высших учебных заведений тех лет были в значительной степени оторваны от жизни. Недостаток практических занятий на естественных факультетах и стремление профессоров вложить в головы студентов всё, что известно им самим по данному предмету, независимо от того, пригодятся эти знания в практической деятельности или нет, составляли особенность российской высшей школы.
Правительство это волновало меньше всего. Главное, к чему оно стремилось, было подавление свободомыслия в студенческой среде. В 1855 году в университетах ввели военное обучение и студентов заставляли маршировать на университетском дворе. В 1878 году охотнорядцы били студентов, провожавших в ссылку своих товарищей — студентов Киевского университета, участников студенческих демонстраций, а газета «Московские ведомости» предлагала «топить умников». В 1899 году были введены «временные правила», по которым студенты, участвовавшие в забастовках и демонстрациях, подлежали исключению из университета и отдавались в солдаты. В 1901 году было запрещено жительство в столицах и столичных губерниях лицам, принимавшим участие в демонстрациях, а также тем, кто ввозил из-за границы революционную литературу с целью её распространения.
Ничто, однако, не помогало. Да и с министрами народного просвещения не везло. «Гасителя народного просвещения», как его называли, Д. А. Толстого вместе с М. Н. Катковым многие ненавидели за введение «мёртвых языков» в гимназиях. А в конце жизни бывший министр вообще сошёл с ума. Как писала в своих воспоминаниях Е. А. Андреева-Бальмонт, первая жена поэта Константина Бальмонта, в гостинице «Дрезден» на Тверской, в доме, принадлежавшем её родителям, часто останавливались министры, приезжавшие из Петербурга. Здесь, в трёхкомнатном люксе, Д. А Толстой и рехнулся, вообразив себя лошадью. Из-за уважения к чину ему в его комнатах устроили хлев: натаскали сено, поставили кормушку, из которой он стоя ел. Нередко можно было услышать, как он в своей конюшне стучал копытом и довольно резво ржал. Спал он, не раздеваясь, на соломе.
Другой министр, Н. П. Боголепов, в 1900 году приказал отдать 183 студента университета в солдаты за участие в беспорядках. 14 февраля следующего, 1901 года бывший студент медицинского факультета П. В. Карпович на приёме в здании министерства выстрелил в Боголепова из револьвера, ранив его в шею. 2 марта Боголепов от полученной раны скончался.