72117.fb2 Повседневная жизнь Москвы на рубеже XIX—XX веков - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

Повседневная жизнь Москвы на рубеже XIX—XX веков - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

Тут-то Ириней и почувствовал силу Божьего гнева. Возроптал грешник и стал молить митрополита Московского о переводе его в другой монастырь. А о том, в котором находился, писал так «Здесь сыро, а у меня ревматизм и катар желудка. Здесь близко река, вода для питья грубая, келья внизу каменная с одним окном, сырая, в паводок вода стоит в келье, отхожее место находится по соседству и отгорожено деревянной переборкой со штукатуркой, под пол которой в келью свободно проходит воздух из отхожей ямы, отчего в ней нестерпимая вонь». Представляю, с какой тоской вспоминал Ириней в этом вонючем склепе свою старую милую келью в двух шагах от Кремля!

Что ж тут поделаешь? Каждому воздаётся по делам и грехам его.

Не менее Иринея опозорил свой монастырь иеромонах московского Знаменского монастыря на Варварке (в прошлом улице Разина) о. Самуил.

История вышла, прямо сказать, неприглядная. Чтобы читатель не подумал, что автор всё это выдумал или сгустил краски, привожу (с небольшими сокращениями) один, сохранившийся до наших дней, документ. Документ этот — донесение настоятеля московского Знаменского монастыря отца Владимира и его казначея иеромонаха Иннокентия «Его преосвященству преосвященнейшему Александру, епископу Дмитровскому кавалеру, управляющему Московского митрополита». В нём сказано следующее: «25 мая 1893 года, в седьмом часу вечера, на пути к новой стройке (в монастыре, надо полагать, в это время велось строительство какого-то здания. — Г. А), замечена была с монахом Самуилом женщина, которая и была удалена из его кельи и монастыря. Спустя полчаса, при возвращении с новой стройки, у стены возле ворот, ведущих из монастыря на Варварскую улицу, замечена была другая женщина в нетрезвом виде, которая также дворником была выведена на Варварку, а затем ворота эти были заперты. Через несколько времени та же женщина подошла к воротам монастыря, что на малом Знаменском переулке, настойчиво требуя, чтобы её впустили в монастырь. Собралась толпа, буянившую неизвестную женщину отправили в городскую часть, где и составлен был протокол о привлечении её к ответственности за нарушение общественной тишины. В полицейском протоколе ничего не говорилось о причинах, побудивших женщину оставаться в монастыре, когда богослужение в нём уже кончилось. По собранным же сведениям оказалось, что эта женщина 25 мая в Знаменский монастырь пришла к вечерне, а после вечерни зашла к монаху Самуилу, который и угощал её вместе с другою женщиной… Монах же Самуил сказал, что первая женщина была его прачкой, а другая, которая буйствовала и угодила в городскую часть, была давнишняя его знакомая, которую он знал ещё до пострижения в монашество… Так как монаху Самуилу от роду 31 год и так как он, кроме склонности к блудной жизни, ещё злоречив и сварлив, то пребывание его в монастыре нетерпимо, а потому нижайше просим Ваше преосвященство, милостивейшего отца и архипастыря, об удалении монаха Самуила в какую-либо пустынную обитель, дабы он не мог продолжать иметь общение с женщинами дурного поведения».

Отец Самуил, придя в себя и успокоившись, стал категорически отрицать своё знакомство со второй женщиной, заявляя, что к нему приходила лишь старушка-прачка и никакой другой женщины он и в глаза не видел. С людьми так бывает. Сделают что-нибудь непотребное, попадутся, признаются с перепугу в содеянном, потом успокоятся, одумаются и начинают всё отрицать, а своё признание объяснять испугом, страхом, угрозами и насилием со стороны тех, перед кем признались, или вообще утверждать, что ничего такого не говорили и не писали. Наглость и ложь — вечные спутницы зла и преступления. «Ужели я заподозрен из-за того, что моя келья внизу и мимо ея проходят наверх, в трапезную, нищенки за кусками хлеба?» — вопрошал Самуил с видом оскорблённой невинности. Нет, дорогой товарищ Самуил, не нищенки тому виною и не заподозрили вас, а изобличили вас ваши же друзья, монахи и сам настоятель монастыря, владыка Владимир. Вот как описал он увиденное в своём письме в Московскую духовную консисторию: «… По входе в келью монаха Самуила мы заметили, что в передней комнатке, на столе, в углу, стояла водочная бутылка с рюмкою и в следующей комнате на столе была бутылка с рюмкою, обе пустые и без всяких молочных следов, вопреки словам Самуила о том, что бутылки были молочные. В той же комнате, налево, за дверью, притаилась женщина, ещё не старая, по-видимому, около 30 лет, которая по нашему требованию немедленно убежала из кельи и монастыря. Эта женщина в показаниях монаха Самуила названа старушкою прачкою Анастасиею… у самых святых ворот я заметил молодую женщину около 20–23 лет от роду… Я спросил её, кого она здесь ждёт, и попросил уйти с территории монастыря. Она же нахально заявила: „А тебе какое дело, кого мне нужно, того и жду…“ Тогда я позвал дворника. В это время подошёл Самуил и горячо вступился за удалённую женщину, грозил привлечь за такое самоуправство… женщина настойчиво требовала, чтобы её впустили в монастырь и буйствовала. Собралась толпа. На вопрос околоточного надзирателя, кто она такая и что здесь делает, она сказала: „Спросите монаха Самуила, он меня хорошо знает…“ Околоточный отвёл её в участок, и там оказалось, что женщина эта мещанка Екатерина Ивановна Павлова из Яузского непотребного дома, которую 8 июня, вследствие полицейского протокола, мировой судья уже приговорил к аресту на восемь дней за нарушение общественной тишины».

Самуил же не унывал, заявляя приятелям из братии: «Что за беда, если окажусь виновным, только перейду в другой монастырь на новое место, где может быть и свободнее будет».

Своё желание перейти в другой монастырь он выразил и в письменном обращении к начальству, в котором писал: «По расстроенному здоровью и по совету докторов о перемене места своего жительства покорнейше прошу Ваше Превосходительство о милостивейшем соизволении на выдачу мне паспорта трёхмесячного срока для приискания себе другого монастыря на продолжение моего монашеского подвига… и прошу также прописать в паспорте о том, что на перемещение меня в иную обитель препятствий не имеется». И этот на здоровье жаловался. Видно, у них это в обычае было: чуть что — здоровье плохое, пожалейте. Его действительно пожалели, перевели в Спасо-Андроньевский монастырь. Из донесения благочинного этого монастыря архимандрита Григория в консисторию мы узнаём о творимых им художествах и в этом монастыре. В своём донесении архимандрит Григорий рассказал, как, пожалев Самуила, а главное, его бедную мать, его оставили в Москве, а не загнали в какую-нибудь далёкую пустынь, как он, Григорий, в первые месяцы службы был более внимателен к Самуилу, чем к другим послушникам, как давал ему больше кружечного дохода сравнительно с другими послушниками (горожане деньги в кружки бросали, а потом эти деньги делились между монахами), как брал с собою на службы и пр. Самуил же заявил ему, что он от длительных стояний на службе заболел. Тогда он освободил Самуила от служб ну и, соответственно, снизил ему кружечный сбор. Однажды, когда он предложил Самуилу взять стихарь постарее, тот ему довольно грубо сказал: «Я не буду надевать этот стихарь, он грязнее всякой бабьей юбки». В другой же раз, в ответ на замечание по поводу несвоевременной подачи «ясака»[85] ко второму звону пред шестопсалмием и к третьему звону пред Евангелием на всенощных бдениях, Самуил заявил: «Это не моё дело, я все руки измозолил за три года пономарства». Пономарство, надо сказать, было его монашеским послушанием. Со слов же иеродиакона Филарета ему стало известно, что Самуил втыкал булавки остриём кверху в стихари, подаваемые ему, Филарету, для служения, и называл его «товарным вагоном», а однажды, когда Филарет кадил, Самуил сказал ему: «Покади и потолок», а в ответ на предложения Филарета прикладываться к святым иконам отвечал: «Подставь лестницу и приложись повыше».

Благочинного же больше всего возмутило то, что Самуил рассказывал монахам о том, что он, Григорий, якобы предложил ему «забрать паспорт»! Ну, мог ли он сказать такое, когда всем известно, что монахи паспортов не имеют, а по паспортам в монастырях живут лишь крестьяне и мещане.

В конце концов Самуил и здесь всем надоел и был переведён в Дмитровский Борисоглебский штатный монастырь, настоятель которого архимандрит Митрофан, недавно живший в Знаменском монастыре, не только знал его, но и готов был его принять. Чем он при этом руководствовался, известно одному Богу.

Попадались в монастырях люди и похуже, чем бабники и пьяницы. Монах Свято-Троицкого Белопесоцкого монастыря в Ступинском районе под Москвой, Аарон устроил из своей кельи шинок и продавал монахам водку по 10 копеек за стакан. Мало этого, он подговаривал крестьянина местной деревни обокрасть игумена, похитить у него деньги, чай. Для этого он даже проложил доску со стоящего рядом дерева на подоконник его кельи и приготовил бумагу с клеем для того, чтобы с её помощью выдавить стекло в окне. Преступление не было совершено только потому, что крестьянин испугался и сбежал. А в октябре 1905 года Аарон был заподозрен в поджоге монастыря. За всё это, а также за пьянство и буйство он был лишён монашеского звания и обращён в «первобытное состояние».

Как же оскверняли и омрачали монастырскую жизнь такие прохвосты, как Самуил, Аарон или какой-нибудь Дорофей! Последний в 1903 году только за то, что иеромонах Исакий послал его служить молебен, вернувшись из церкви после службы, набросился на несчастного Исакия, схватил его двумя руками за волосы и стал таскать, как нашкодившего кота, а потом и бить. Но этого ему показалось мало. Он взял таз с помоями и вылил эти помои на голову Исакию, а потом несколько раз ударил его этим тазом по голове, отчего таз, как рассказали свидетели, «пришёл в полную негодность». «Едва ли, — сказал Исакий, — этим он бы окончил побоище, если бы мне не удалось как-то заползти под стол… я был весь в крови».

А каким негодяем показал себя монах Ираклий! Представьте: после поздней литургии, когда начался крестный ход, он появился среди богомольцев пьяный и диким, неистовым голосом завыл:

Вчера я с Тобой погребался,А ныне с Тобою воскрес.Вчера я с Тобой распинался,Прославьте ж меня до небес.

По распоряжению начальства несколько дюжих монахов схватили певца и потащили в монастырь. Ираклий сопротивлялся, рыча как лев и матерясь как извозчик. Возникла свалка, во время которой этот пьяный хулиган бил пытавшихся его удержать монахов. В монастыре, куда его всё-таки затащили с большим трудом, ему связали руки и ноги и оставили до вытрезвления. Случилось всё это с Ираклием не в первый раз. Его и до этого не раз раздевали и запирали на несколько дней в келье. Однажды в 1889 году его заперли в келье, однако он вышиб филёнку двери и самовольно ушёл из монастыря. На следующий день его привел в монастырь пьяного, разутого и раздетого городовой. Ничего на него не действовало: ни наказания, ни уговоры, «ибо, — как писало о нём монастырское начальство, — все чувства в нём к исправлению жизни как бы омертвели, он сделался бессовестным и наглым человеком, кричит, ругается скверными словами, которые невозможно и неприлично даже слушать». Мало того, этот Ираклий носил в карманах подрясника сделанные им из гвоздей крючки для удобного отпирания замков в братских кельях и чуланах. Никакие меры воздействия на него не действовали. На это указывается в письме настоятеля монастыря митрополиту Московскому. «Монах Ираклий, — написано в донесении, — …был сослан в Давидову пустынь в чёрное послушание, с лишением употреблять мантии, рясы и клобуки. За время нахождения там никакого исправления не показал. Находясь в монастыре, предаётся нетрезвости, отлучается самовольно из монастыря, похищает чужие и братские вещи, производит соблазн в народе и нарекание на монастырство и никакими мерами неисправим». Придя к выводу о том, что Ираклий неспособен к монастырской жизни и не может быть терпим в монашестве, консистория постановила монаха Ираклия, как совершенно безнадежного к исправлению, лишить монашеского сана, исключить из духовного ведомства. На этом решении бывший монах расписался уже не как Ираклий, а как Обуховской Подгородной слободы мещанин Иван Семёнов Климов. Нередко бывает, что человек, заподозренный или изобличённый в каком-либо проступке, принимает позу праведника и начинает разоблачать своих бывших товарищей или сослуживцев. В наше время, во всяком случае, такое тоже случалось. Пока человек работал в какой-нибудь конторе или на каком-нибудь предприятии, он и халтурил, и воровал, и прогуливал, но стоило только его уволить, как за воротами предприятия появлялся отчаянный правдолюбец, требующий справедливого возмездия для виновных. А бывало и так; почувствует человек, что за все его «художества» его скоро уволят, и начинает критиковать начальство прямо с трибуны. Терять ему всё равно нечего, а уволить становится трудно; скажет, что его преследуют за критику, а это делать закон запрещал.

Не исключено, что таким правдолюбцем был монах, находящейся недалеко от станции Щёлково Николо-Берлюковской пустыни, Валентин. Летом 1888 года он обратился к митрополиту Московскому с просьбой о переводе его в другой монастырь. Просьбу свою он мотивировал тем, что больше не может видеть безобразия, которые творятся в его обители. Он писал о том, что монахи в постные дни едят скоромное, что они расписываются чужой фамилией в учётных книгах за частных лиц в получении теми денег, что они едят мясо, а некоторые из них даже нанимают квартиры женскому полу близ монастыря. Рассказал он и о том, что накануне Крещения, в сочельник, им из кельи иеромонаха Антония была вытащена пьяная женщина и доставлена игумену Адриану, который распорядился везти её на монастырской телеге, поскольку сама она идти не могла, до квартиры, нанимаемой иеромонахом Варлаамом.

В связи с письмом была назначена проверка. Результаты её в своём донесении изложил игумен Адриан. В донесении его говорилось следующее: «Сего 21 августа, после вечернего богослужения, в седьмом часу, проходя мимо братского корпуса, я заметил монаха Валентина, сидящего у крыльца на лавке в нетрезвом виде, которому и велел удалиться в келью, чтобы не подавать другим соблазна. В 8 часов доносят мне, что монах Валентин до невозможности пьян и безобразничает в келье, не давая покоя другим живущим с ним в одном коридоре. Я распорядился запереть его в келье. Он, оскорбившись сим, начал бить поленом дверь и перегородку так сильно, что собрал всю братию, которая и слышала все неистовые ругательства и оскорбления, относящиеся до настоятеля и всей братии, и похвалялся даже убить того, кто осмелится делать ему препятствие в его действиях. Посоветовавшись с братиею, мы решили призвать рабочих людей и взять его в монастырскую сторожку, чтобы более не слышать его ругательств и сквернословия». В донесении сообщалось также о результатах проверки тех фактов, которые были приведены монахом Валентином в его письме.

«При проверке заявления Валентина, — писал игумен Адриан, — монахи подтвердили, что расписывались при получении сумм за других, но только за неграмотных. Пьяную женщину заметили утром в коридоре у кельи Антония. Настоятель немедленно явился и увидел её. Тут же находился и монах Валентин. Женщина была настолько пьяна, что не могла объяснить, как она там оказалась, поэтому при посредстве рабочих она была тотчас же удалена из монастыря и отвезена на телеге в ближайшее от монастыря селение. Утверждение Валентина о том, что иеромонахи нанимают квартиры женскому полу — ложь. Про мясную пищу тоже ложь».

Правду ли говорил Валентин про монахов или врал — мы не знаем, но грязные пятна на стенах обители своим доносом он оставил. Церковь, приняв под свою руку огромную армию монашествующих, невольно связала себя с народной массой, среди которой попадались, да и попадаются, всякие людишки. Людишки эти несли в своём сознании и поведении привычки простонародной жизни, избавиться от которых могли далеко не все. Иеродиакон Дионисий, например, никак не мог отрешиться от таких распространённых привычек, как пьянство и матерщина. 30 января 1887 года, прислуживая пьяным в церкви Данилова монастыря во время литургии архимандриту Амфилогию, он, сходя с амвона, упал, а с трудом поднявшись, стал ругаться последними словами. По указанию архимандрита его тут же вывели из храма и отвели в келью, однако богослужение было нарушено самым безобразным образом и поделать с этим ничего было нельзя. Да, человек способен всё опошлить так, как не сможет ни одно животное.

Как-то в апреле того же года в церковь Святых Иоакима и Анны на Большой Якиманке в начале заутрени вбежала неизвестно кому принадлежащая собака. Столкнувшись с новой обстановкой и почувствовав незнакомый запах, она поняла, что здесь ей не место и тут же через другую дверь удалилась. Закончив службу, священник совершил «освещение», помахав кадилом, и на этом инцидент, как говорится, был исчерпан, не оставив в душах верующих оскорблённого чувства.

Развитие товарно-денежных отношений и вообще капитализма, конечно, не могло не отразиться на нравах монастырской братии. Первым признаком падения нравов явилось падение дисциплины. Монастырь перестал быть местом уединения и молитвы. Монахи и послушники стали часто и надолго отлучаться из монастыря. Они щеголяли в одежде, не соответствующей их подвижническому сану: в шляпах и светлых рясах. Дух стяжательства стал всё больше проникать за монастырские стены. Некоторые монашествующие дамы занялись сватовством, приносящим комиссионный процент. В некоторых, расположенных в центре города, монастырях иноческие кельи превратились в подобие товарных бирж в пункты деловых свиданий, давая под священным кровом обителей временный приют разношёрстным торговым дельцам и даже «биржевым зайцам»[86]. Монахи и сами стали втягиваться в разные деловые «халтуры», как тогда выражались, настолько прибыльные, что за позволение получить связанные с ними отлучки из обители они, не жалея, кидали в монастырскую кружку по полтора рубля — деньги по тем временам значительные. Второй причиной падения нравов среди монашества была праздность. Не зря говорят, что праздность — мать пороков. Свободного времени у монахов было много. В сельской местности монахи хоть садоводством и огородничеством занимались. В Москве же ни при одном из мужских монастырей не было ни школы, ни производства, ни иных каких-либо занятий для иноков, и если они утомлялись, то не от тяжких послушаний, а от безделия. В церкви они служили по очереди, примерно одну неделю в два месяца. Не такая уж большая нагрузка. Хождение же их «по халтурам» для исполнения частных треб, сбор доходов с различных арендных статей да посещение знакомых на Рождество и Пасху с крестом и с артосом[87] тоже тяжёлым трудом не назовёшь.

Многие послушники — будущие монахи — тоже не блистали добродетелями. В этом нет ничего удивительного, ведь пополнялись их ряды из тех, кто не особенно пригоден к жизни вообще, а к жизни подвижнической тем более. Были это недоучки семинарий и низших духовных школ, выгнанные из хоров певчие, не ужившиеся у хозяев мальчики-работники и т. д. Они не проявляли особого рвения к работе. Деятельность их ограничивалась тем, что они во время службы пытались подпевать монашескому хору и не всегда удачно. В продолжительные промежутки между богослужениями, как днём, так и ночью, они пользовались полной свободой. Отлучившись из монастыря, чтобы как-то подработать, они переписывали бумаги, кололи дрова, утешали вдов и даже промышляли театральным барышничеством. Их можно было увидеть в парках, садах, театрах, балаганах, кафешантанах и других увеселительных заведениях. К утренней молитве они возвращались домой, переодевались, подпевали на клиросе, чтобы после службы отсыпаться до обеда у себя в келье. В известном советском фильме главарь банды Горбатый произносит такие слова: «Кабаки и бабы доведут до цугундера», то есть до тюрьмы. Сей печальный финал наступил и для двух послушников, похитивших 5 тысяч рублей у настоятеля монастыря. Перед тем как их поймали, они успели промотать несколько сотен в Салон-де-Варьете.

Для приезжих священнослужителей и монахов в Москве существовали подворья, а проще говоря, гостиницы. На Лубянке находилось Суздальское подворье, на Остоженке — Алексеевское и пр. Существовали и специальные правила надзора за монашествующими на подворьях. За более-менее серьёзные нарушения благочиния и благоповедения виновного или виновную могли «поставить на поклоны». Особо контролировала Церковь монахов и монахинь, которых провинция посылала собирать милостыню в Москве. Даже в том случае, если такие сборщики и не были явно изобличены в хищении, но «по обстоятельствам сильно подозрительны в неблагоповедении, или в неверности по сбору, то, — как говорилось в Правилах, — они не должны быть оставлены в Москве, но препровождены к епархиальному начальству, от которого присланы».

Несколько слов следует сказать и об учреждениях, которым покровительствовала Церковь. Это были прежде всего богадельни. Мы уже вспоминали о Шереметевской, Матросской и Ермаковской богадельнях. Стоит ещё несколько слов сказать о богадельне для бедных при московской Николо-Ваганьковской церкви и о Покровской мещанской богадельне. Первая существовала для призрения бедных, престарелых, убогих, одиноких, не имеющих дневного пропитания и тёплого угла женщин. Принимались сюда женщины разных сословий, известные Попечительскому совету крайней бедностью и хорошим поведением. Во второй находилось десять тихих душевнобольных женщин. Проведённая в связи с жалобой в 1911 году в этой богадельне проверка позволяет нам заглянуть в это кефирное заведение. Мы узнаём, что все эти десять женщин находились в одной палате. Было в ней тесно, грязно, воздух удушливый, а призреваемые производили отталкивающее впечатление. Но всё было бы ничего, если бы жизнь этим несчастным не отравляла находившаяся здесь буйная больная Анисья Фёдорова. Она часто пугала тихих больных громкими криками. Кроме того, проснувшись ночью, эта дама имела обыкновение оборачиваться к соседке и плевать ей в лицо. Одна радость была от неё и заключалась она в том, что Анисья постоянно сбегала из богадельни и пропадала по несколько дней неизвестно где.

Кто и за что критиковал и ругал церковь

Некрасивое поведение некоторых монахов, увлечение части духовенства материальной стороной жизни привели к тому, что в обществе кое-кто стал задаваться вопросом: а не слишком ли хорошо живут служители церкви и не пора ли доходы государства и общества направить на улучшение жизни паствы, а не пастырей, ведь что ни год, в городе возникают новые церкви, семьи же рабочих живут в бараках и спят на нарах, отгородившись одна от другой занавесками. Действительно, к 1917 году в Москве существовало 838 православных храмов, включая часовни, и 29 монастырей. Многие возмущались высокой платой, которую церковь берёт за выполнение треб. Плату за них трудно было назвать божескою. За вечное поминание, например, надо было заплатить 100–200 рублей, за год поминания — 5–8 рублей. Правда, для тех, кто записывал в поминание несколько душ, делалась скидка. Вот, оказывается, когда появилась у нас эта прогрессивная форма оплаты услуг. Обряды обходились недёшево не только в Москве. В деревне на Украине, например, священник в середине 1880-х годов требовал за венчание 12 рублей, за погребение с проводами — 15, без проводов — 6, а за соборование на дому — 5 рублей. В Москве всё это стоило ещё дороже. Оплата церковных услуг вообще дело тонкое. Тут, главное, не обидеть священника. Харузина вспоминает, как кто-то попросил у батюшки после молебна сдачи с уплаченных ему денег, так он закричал на всю церковь: «У портного о сдаче, а у попа сдачи не спрашивай!» — и убежал в алтарь.

В деревнях за исполнение треб священникам много денег не давали — не было. Случалось, что на этой почве возникали конфликты.

Двадцать шестого декабря 1913 года в одной из подмосковных деревень в избе крестьянина Семёна Любина местный священник Христофоров славил Христа. Сам же Любин всё это время ворчал. Священник наконец не выдержал, сделал ему замечание и указал на то, что так себя вести перед святым крестом не годится. Любин же, вместо того чтобы попросить прощения, злобно и неприлично огрызнулся. Когда же Христофоров после таких слов устремился к выходу, Любин замахнулся на него, крикнул вслед: «Пристал хуже нищего!» — да ещё добавил несколько непечатных слов. Причиной столь сильного озлобления Любина в отношении представителя церкви явилось то, что священник потребовал у его жены ещё денег, помимо тех 20 копеек, которые были ему уплачены за рождественское священнодействие. Представляю, в каком мерзком настроении вернулся священник Христофоров домой: мало того что жизнь нищенская, так ещё за эти несчастные копейки приходится терпеть унижения и оскорбления от всякого нечестивца и хама!

Доходы же столичных церковнослужителей были значительно выше сельских, а плату за исполняемые ими требы считали завышенной не только миряне. Проблема эта вызывала довольно острые дискуссии. Когда сибирские священники, позавидовав доходам московских пастырей, напомнили им слова Христа: «Туне приясте, туне дадите» — то есть «Задаром получили, задаром и отдайте», наши не растерялись и сослались на другое изречение: «Достоин делатель мзды своея» — а проще говоря: «Каждый труд должен быть оплачен». Не зря всё-таки цитировали они Христа на церковнославянском — звучит убедительнее, а главное, возвышеннее. При этом москвичи указывали на то, что труд священника при исполнении обрядов не только духовный, но и физический, а уж этот-то труд должен оплачиваться без всякого сомнения. Отвечая на упрёки в стяжательстве, один из служителей церкви, как мне показалось, обидевшись, заявил: «Мы не сами навязались на шею обществу. Общество во имя своих духовно-нравственных интересов и интересов государственных вызвало нас к жизни, а потому имеем полное право на серьёзное и справедливое отношение к нам без всякого предубеждения, столь присущего нашей индифферентной интеллигенции, способной на развалинах религии водрузить знамя рационализма, а, пожалуй, и материализма». Нельзя не отметить, что интеллигенция при всей её прогрессивности и гуманизме умела считать деньги в своём кармане и расставаться с ними для неё было мучительнее, чем для простолюдина, таких денег не имевшего, или для купца, который по темноте своей надеялся по протекции церкви, получившей от него мзду в виде пожертвований на храм, устроиться после смерти в раю.

Что же касается таких слов, как слово «материализм», а тем более «социалист», — то они служили пугалами для каждого обывателя. Как-то в глубине Даниловского кладбища в октябре 1877 года был обнаружен установленный на могиле памятник, на котором была высечена такая надпись: «Социалист Сергей Степанов Носков 22 лет скончался 17 декабря 1876 года». По этому поводу пристав Серпуховской части представил рапорт прокурору Московской судебной палаты и было принято решение о немедленном удалении крамольной надписи.

После Кровавого воскресенья 9 января 1905 года, когда была «расстреляна вера в царя», настроение у людей испортилось, они стали ругать не только правительство, но и Церковь.

Один из них, бывший предводитель дворянства, писал в письме, адресованном упомянутому нами Трубецкому: «Совершенное неверие в самом хранилище веры, полнейший атеизм под личиною охраны православия и извращение учения о Православной Церкви со стороны представительства Церкви, выражающееся в том, что наши верховные пастыри, забыв своё главнейшее назначение праведности, создали себе новый закон Божий на подмогу исполнению своих корыстных, сословных целей… Преемники апостолов, назвав Церковь государственною, не только отреклись от правды слова Божия, но прямо преследуют её так, что „Евангелие Господа нашего Иисуса Христа“ читается народом тайно, по ночам, в лесных дебрях, скрытных от полиции, и нередко является пред судом вещественным доказательством преступления… Какой же может быть пламень веры, доколе ради неприкосновенности законодательства вера у нас будет администрироваться ведомством (Синодом. — Г. А), которое не допускает её в существо жизни народа и государства?»

В XX веке кое-кого стали возмущать доходы Церкви. В Государственной думе в 1912 году при обсуждении вопроса об ассигновании бюджетных денег на содержание Церкви депутат Государственной думы от социал-демократической фракции Евгений Петрович Гегечкори обрушился на Церковь и слишком балующее её государство с такими словами: «Проследите шаг за шагом за всеми приёмами борьбы правительства с народом и вы увидите, что рядом с другими органами власти в лагере врагов народа стоят и официальные представители Церкви… В моменты острых столкновений, когда расстреливается народ, во главе расстреливающих с распятием в руках идёт священник. Правительство посылает десятки и сотни молодых жизней на эшафоты, и мы видим, господа, что отцы духовные не только присутствуют при этих варварских сценах, но и напутствуют приговорённых и как бы именем Христовым освещают бесчеловечные акты…» Обращаясь к правым депутатам, Гегечкори прибавил: «Вы кричите о высших началах нравственности в монастырях, а между тем, что мы видим в действительности?…отсутствие надзора и руководства со стороны настоятеля, беспорядочная жизнь, нетрезвость, кража вещей у братии, драки… А теперь я спрашиваю вас, имеете ли вы право ассигновывать миллионы на содержание таких учреждений… Монастыри ещё в 1860 году имели вечных банковских вкладов 7 миллионов рублей — это официальная статистика; доходы из общественных и мирских пожертвований и взносов ещё в 1897 году исчислялись в сумме 61 миллион рублей; местные доходы по статистике 1902 года достигли 41 миллиона рублей (голоса справа: „Мало!“)… (голоса слева: „Бедные монахи!“). В 1906 году в одних сберегательных кассах находилось не менее 45 миллионов рублей. Это сфера денежных средств. А как поземельная собственность? Одни монастыри владеют около 900 тысячами десятин земли, а с церквами свыше 1 миллиона 575 тысяч десятин. Если перевести это на деньги, то получится сумма 116 миллионов рублей. Такова, господа, та колоссальная цифра богатств церквей и монастырей… Содержание духовенства исчисляется по смете Святейшего синода свыше 40 миллионов рублей, но это на самом деле гораздо меньше той цифры, которую получает духовенство».

Это, конечно, не значило, что все служители культа в России были богаты. Из рассказов А. П. Чехова мы можем узнать об ужасающей бедности многих сельских батюшек. Как всегда и везде, богатели не все, а только так называемые «жирные коты» от церкви. «Епископы, — писал Варенцов, — выслуживались перед Святейшим синодом, чтобы получить доходную епархию, больше звёзд и лент, образов, усыпанных алмазами, для ношения на шее, бриллиантовых крестов на клобуки, дома, дачи, выезды в каретах с ливрейными лакеями».

Развитие капитализма в России требовало жертв. На простом народе наживались не только церковь, но и новая сельская буржуазия, кулаки. После Столыпинской реформы их стало ещё больше. Люди старого склада, помещики, с лёгкой руки Салтыкова-Щедрина, называли их «чумазыми»[88]. В 1877 году писатель Глеб Успенский в статье о романе Писемского «Мещане» так отозвался о «чумазых»: «Торгаш, ремесленник, дрянь, всякая шваль — и, однако, они теперь герои дня!» А одна из газет, в середине 1880-х годов писала: «„Чумазые“ скупили помещичьи земли, сотни десятин… Один скупил три уезда, другой — территорию, равную Бельгии или Саксонии. Они сдают землю крестьянам по 20–30 рублей за десятину. Крестьяне разоряются. Раньше крестьяне не знали, что из реки нельзя взять ведро воды без позволения или оплаты, не говоря уж о том, что нельзя ловить рыбу, девкам искать ягоды и грибы, — всё это теперь чужая собственность, и за малейшее прикосновение к ней — плати». Вот когда, наконец, помещики стали вдруг защитниками крестьян! Да, не нравилось старым собственникам то, что появились собственники новые, а уж об их недостатках и говорить нечего. Следует добавить, что землю у помещиков скупали не только разбогатевшие крестьяне и купцы, но и священники. Некоторые из них брали в аренду у помещиков землю и отдавали её крестьянам в субаренду, но уже за двойную цену. Это вызывало недовольство прихожан, тем более что судиться с духовенством было делом никчёмным: оно всегда выходило сухим из воды и чистым из грязи.

Вопрос владения землёй всегда был одним из важнейших, и не только у нас. Века безграничного хозяйничанья позволили помещикам вбить себе в голову, что землю им во владение предоставил сам Бог и что бы они на ней ни делали (даже если бы вообще ничего не делали), она всегда будет принадлежать им. Оказалось, что это не так Заложенные и перезаложенные поместья стали скупать свободные крестьяне. Это было ударом для помещиков. «Старинное дворянство, — писала газета „Неделя“, — представляющее собой интеллигентный класс, стало покидать свои усадьбы. Место их занял новый земледелец: грубый, неинтеллигентный человек хищник и кулак так метко прозванный „чумазым“». Автор статьи, возможно, полагал, что исход «интеллигентных» помещиков из своих гнёзд будет кое-кем воспринят, как вселенская катастрофа, но этого не случилось. Помещики шли в акцизные чиновники, учителя и приживалы. Не в первый и не в последний раз жизнь в России сгоняла со своих насиженных и удобных мест тех, кто по наивности считал, что эти места будут принадлежать им вечно. В одной из повестей того времени имелось такое описание сложившейся тогда ситуации в деревне: «Губернский кулак новой формации вырубил лес, вырубил сад с вековыми липами и дубами, построил на месте старого барского дома с колоннами и балконами уродливый новый с какими-то нелепыми украшениями и кабаком в нижнем этаже. Землю, которой мужики пользовались за годовой взнос и с которой с разрешения старого барина они собирали грибы, орехи и ягоды, разбил на участки, распланировал и роздал в аренду по неимоверно дорогой цене под дачи». Ну чем не чеховский Лопахин!

Став новыми хозяевами жизни, «чумазые» землевладельцы и купцы ни о чём другом, кроме выгоды, не думали. В России, несмотря на увеличение по статистике сбора зерна, продолжали существовать деревни, в которых крестьяне давно не ели даже ржаного хлеба, не говоря уже о пшеничном. Они делали тесто из отрубей и небольшого количества ячной (ячменной) муки, а многие — на треть, а то и наполовину из лебеды. В то же время хлеб направлялся в Одесский и Севастопольский порты для отправки за границу. Другие страны за него давали больше, чем могли заплатить крестьяне, а правительство крестьянам не помогало.

Как-то осенью 1886 года крестьяне привезли в Зарайск хлеб, а местные купцы постановили дороже 17 копеек за пуд не платить. Плата эта не покрывала расходов, не позволяла крестьянам пережить зиму. Начались плач, стон, крик, хлеборобы валялись в ногах у купцов, умоляя прибавить хоть несколько копеек, но купцы стояли на своём, так и пришлось крестьянам уехать из Зарайска нищими.

Наши «народники» и их идейные кумиры, такие как Глеб Успенский, Златоврацкий и другие, страдали, наблюдая, как под давлением кулачества разрушается сельская община. «Убьёт ли этот яд общину? — вопрошал Златоврацкий в 1878 году в „Очерках крестьянской общины“. — Или же община решится на ампутацию и с корнем вырвет разъедающую её гангрену (кулачество. — Г. А)?», а Иванов-Разумник в «Истории русской общественной мысли» по этому поводу задавался вопросом: «В чём такая ампутация должна была бы состоять? Быть может, в высылке всех кулаков и богатеев по сельским приговорам в Сибирь?» Он тогда и не предполагал, что что-то подобное действительно произойдёт в 1929 году!

Вот так, на словах, правители России и её духовные пастыри «любили» свой народ. Спасибо добрым людям. В голодные годы они устраивали бесплатные столовые для крестьян. Лев Николаевич Толстой в 1892 году участвовал в создании таких столовых. В статье «Помощь голодным» он, в частности, пишет о хлебе с лебедой и вообще о состоянии крестьянской жизни. «Хлеб, — пишет он, — едят с третью лебеды, некоторые с половиной. Хлеб чёрный, чернильной черноты, тяжёлый и горький, едят его все: и дети, и беременные, и кормящие женщины, и больные… Хлеб с лебедой — не признак бедствия. В обильные годы хозяйственный мужик никогда не даст тёплого и даже мягкого хлеба членам семьи, а всегда сухой. „Мука дорогая, а на этих пострелят разве наготовишься? Едят люди с лебедой, а мы что же за господа такие?“ Лебеда невызревшая, зелёная. Такого белого ядрышка, которое обыкновенно бывает в ней, нет совсем, и потому она несъедобна. Хлеб с лебедой нельзя есть один. Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют… Баба рассказывала, как девочка наелась хлеба из лебеды и её несло и сверху и снизу». Толстой писал о том, что государство обязано рассчитать нуждаемость в хлебе, и если его не хватает, то закупить в Америке, в Австралии. Он видел общие хронические причины бедствия русской деревни, во много раз более сильные, чем неурожай, в пожарах, ссорах, пьянстве, упадке духа. «По сведениям священников, — писал он далее, — народ всё более становится равнодушным к церкви. Косность — нежелание изменить свои привычки… Отвращение к сельской работе, не лень, а вялая, невесёлая непроизводительная работа… вино и табак всё более распространяются, так что последнее время пьют и курят мальчики-дети». Невесёлую картину нарисовал нам граф Толстой, названный за свою объективность и проницательность В. И. Лениным «зеркалом русской революции».

Когда я учился в школе, нам говорили, что религию придумали попы для того, чтобы держать народ в повиновении у эксплуататоров. Представление это, конечно, довольно упрощённое. Слишком большое это явление, религия, чтобы являться каким-то утилитарным средством на манер порошка от блох. Однако нет сомнения в том, что религию действительно стали использовать для укрощения как социальной, так и политической активности народа. Мы же должны быть благодарны вере за то, что она удерживала и до сих пор удерживает кое-кого из людей от совершения дурных поступков и преступлений. Антон Павлович Чехов, насколько я понимаю, придерживался той точки зрения, что у доброго, хорошего человека и Бог добрый, а у злого и нехорошего и Бог злой и жестокий. Не случайно в рассказе «Убийца» преступление совершает злой и сильно верующий человек Совесть свою он успокаивал тем, что убитый не соблюдал всех канонов православия.

Конечно, между учениями и их воплощением в жизнь существует «дистанция огромного размера». Идея, овладевшая массами, становится идеей, которой эти массы овладели. Что они с ней могут сделать, до какой неузнаваемости изуродовать, в нашей стране показали христианство и коммунизм. Дикость, суеверия, предрассудки, людская злоба, зависть и месть облепили идеи, как ракушки дно корабля.

Взять хотя бы такой случай. В Москве, на Никольской, около часовни Святого Пантелеймона — покровителя болящих и целителя, с ночи собирались больные и «порченные» — так называли людей, страдавших припадками. И вот как-то в ноябре 1895 года пришёл туда «порченный» семнадцатилетний крестьянин Василий Алексеев. Одна из стоявших у храма женщин, крестьянка Наталья Евлампиевна Новикова пожалела его и дала ему яблоко. Тот надкусил его, и вдруг ему стало дурно, начался припадок Он стал кричать и плакать. Его посадили в пролётку и отвезли в приёмный покой. После этого какая-то женщина заявила, что припадок произошёл от яблока, а Новикова — ведьма. Раздались крики: «Бей колдунью!», «Колоти ведьму!» — и Новикову стали бить. Проходивший мимо сын коллежского советника Леонид Николаевич Нейман вырвал несчастную женщину из рук неистовой толпы и потащил за стену Китай-города. Народ гнался за ними, крича: «Бей его, чтоб не заступался в другой раз! Отнимай и бей колдунью!» Дело для Неймана и спасённой им женщины могло кончиться очень плохо, если бы в дальнейшие события не вмешался городовой, который и успокоил озверевшую толпу.

В 1890 году репортёр одной из московских газет столкнулся под Москвой с обрядом «отчитывания кликуши». И вот как он его описал: «У церкви все стояли без шапок, крестились. Путь от часовни к озеру был пуст. Только я подошёл к озеру и хотел выйти на свободную дорогу, как меня остановили и не пустили, крича, что здесь должен бес бежать к озеру, а если окажешься на его пути, то он может войти в тебя и ты погиб. Хочешь стать бесноватым? Но я оттолкнул их и пошёл. У воды, на большом камне, сидел древний старец с окладистой бородой и густыми нависшими бровями, с металлическим образом на груди, в чёрном длиннополом сюртуке, вытертом и изорванном. Старухи в чёрных платках и тёмных сарафанах держали под руки совсем обнажённую девушку лет 18–20. Распустили чёрные косы её и что-то шептали на ухо. Она закрыла глаза и дрожала. Красивое лицо было обмочено слезами, губы шептали: „Оставьте меня“. „Молись, несчастная!“, — сурово крикнула старуха. Старик поманил старух пальцем, и те потащили к нему девушку. „Благодетели, оставьте меня!“ — взмолилась она, падая на колени. „Ты не знаешь, что говоришь, устами твоими глаголет бес“, — громко сказал старик Женщины подняли девушку на камень и растянули на спине. Она не сопротивлялась, но продолжала шептать и тело её вздрагивало в судорогах. В толпе уверяли, что её трясёт бес. Кто-то сказал: „Посмотрите сами, то ли ещё будет“. Старик кричал заклинания, а старухи нараспев скороговоркой продолжали что-то говорить. Пока старухи (их в толпе называли „пророчицами“) читали молитвы, старик стал растирать тело девушки. Прошло минут десять. Старик сделал знак, и старухи, схватив голову девушки, насильно разжали ей рот. Раздался страшный крик Девушка вырвалась и хотела приподняться, но тут из-за часовни выбежали ещё две старухи и вчетвером они насели на „кликушу“. Одна придавила ей коленом живот, другие держали за ноги, а другие справлялись с головой и руками. Крик, раздирающий душу, повторился. Старик, уловив момент, засунул в рот кричавшей металлический образок, который лежал у него на груди. Старик уже не гладил, а бил девушку. „Изыди, изыди!“ — выли „пророчицы“. — „Изыди, изыди!“ — повторяла толпа. Девушка билась под ударами и, наконец, освободив рот, стала отчаянно кричать. „Вот-вот скоро выйдет“, — говорили вокруг меня. Старухи, сидевшие на „кликуше“, стали давить ей живот, как обыкновенно месят тесто, а старик бил её по щекам и, казалось, сильно. Крики стали глухими, наверное девушке засунули в рот образок Прошло 15 минут. По сигналу старика все остановились, приподняли девушку, поставили на колени и старик, став впереди, стал читать что-то шёпотом. Девушка кричала неимоверно, всё тело её было в синих пятнах, волосы всклокочены, лицо ярко-красного цвета, вид ужасный. „Ишь несчастная, как измучили бедную“, — соболезновали в толпе. По знаку старика девушку опять стали мять, давить и колотить, пока она не повалилась беспомощно, очевидно лишившись чувств. „Вышел, готово“, — произнёс старик. Тут уже стояла новая кликуша, ожидавшая своей очереди».

В преступной среде существовала легенда о так называемой «воровской свече». Суть её состояла в том, что если из убитого человека натопить жира и сделать из этого жира свечу, то, какое бы ты преступление ни совершил, тебя никогда не разоблачат и не поймают. Были жертвы и этого предрассудка. Вообще заигрывание кого бы то ни было с миром воображения — дело весьма сомнительное. Неустойчивая, импульсивная психика человека способна рождать таких чудовищ, справиться с которыми люди не в состоянии.

Глава шестнадцатаяОБЫВАТЕЛИ И ИНТЕЛЛИГЕНТЫ

Народ и монархия. — Коронация и Ходынка. — Антисемитизм и евреи. — Неизвестная русская литература. — Конец «мирного времени»

Народ и монархия

Для многих русских людей существование монарха было предметом гордости и средством утешения.

От сознания величия самой России, величия подвигов наших предков на полях сражений, а главное, величины её территории, простирающейся, как тогда говорилось, на все четыре части света от Китайской стены до Вислы и от Ледовитого океана до Арарата, величие её царя казалось безбрежным. «Быть царём такого великого народа — значит быть видимым орудием промысла Божия», — утверждали теоретики монархии. «С нами Бог, разумейте языцы!» — провозглашало духовенство. Гимн страны был посвящён её монарху, подчёркивая тем самым, что ничего более великого в России, чем царь, нет. «Боже, царя храни!» — гремело на торжествах и праздниках, поэты слагали стихи по случаю тезоименитства царя, его приездов в Москву, рождения у него детей и пр. По случаю приезда Александра III в Москву появились, например, такие стихи:

Гремите радостные клики,И Кремль благовести Москву!Гряди наш Царь, наш Царь великий,В первопрестольную Москву!Москва и Царь — два эти словаМежду собой слились в одно,И сколько в сих словах святогоДля россиян заключено!Москва и Царь — два эти словаДавно сам Бог соединилИ первым быть Царём на светеЦаря Москвы благословил:Вот он — России созидатель,Наш Царь, Могучий ИсполинИ стран полночных Обладатель —России Мощный Властелин!Светла, как Божия денница,С улыбкой ясной на лице,Родная Матушка-ЦарицаС Ним появилась на крыльце.

Ну а въезд 10 мая 1886 года в Москву Николая II вдохновил поэта на такие строки:

Вьются флаги над столицей,Дни настали торжества, —Дождалась царя с царицейНаша матушка Москва.

От стихов сих повеяло на меня детством, вспомнились стихотворения о Ленине и Сталине и о нашей любви к ним.

Ну плохо ли, скажите, быть любимцем миллионов, да ещё иметь такую безграничную власть, какую имели в России её первые руководители? Получи кто-нибудь из нас такую власть, что бы он натворил? Страшно подумать. И нет ничего удивительного в том, что время от времени в России кто-то сходит с ума на этой почве. При хорошем воображении и страстном желании стать всесильным владыкой, чтобы оторваться от убогой реальности, достаточно совсем небольшого помрачения ума. Получить его не так трудно, как кажется. Когда же вы почувствуете, что оно почти наступило, то не дёргайте себя за уши, не теребите за нос, стремясь стряхнуть наваждение, а отдайтесь целиком чувству и, как говорится, будьте счастливы. И тогда прочь страхи и заботы, прочь нищая, убогая жизнь и да здравствует время славы и свободы, время исполнения желаний! В России, где разрыв между желаемым и действительным всегда был особенно велик, а мечты о богатстве и власти практически недосягаемы, умопомрачение гоголевского чиновника, вообразившего себя испанским монархом, никогда не считалось чем-то сверхъестественным. И не один у нас Аксентий Иванович Поприщин на этом свихнулся. В 1887 году камер-юнкер Похвиснев, например, вообразил себя российским императором и вскоре издал рескрипт о награждении одного из своих слуг 5 тысячами рублями. Можно себе представить, какой пожар воображения разгорелся в мозгах несчастного слуги! Что ни говорите, а жизнь — жестокая вещь, и горькое разочарование после предвкушения великой радости также способно повредить рассудок человека, а то и убить его, как настоящее горе. А ведь слуга-то наш не то что пяти тысяч, но и пяти копеек по рескрипту не получил от своего благодетеля! Он, правда, долго и терпеливо ждал обещанного, потом несколько раз намекал хозяину, однако ничего не помогало. В конце концов, он махнул рукой и обратился в суд с жалобой на неуплату предусмотренного рескриптом вознаграждения. Судьи ему, конечно, отказали. Нерешённым для них остался только один вопрос: кто больший идиот — хозяин или слуга?

Сын же дьячка, Василий Голосов, оказался скромнее Похвиснева. Он, хоть по собственному уразумению и был помазанником божьим, однако признать себя императором не требовал и рескриптов не сочинял. Он написал письмо московскому генерал-губернатору Владимиру Андреевичу Долгорукову. Вот оно: «По слову императора Николая Павловича обращаюсь к Вам, как к моему попечителю с раннего детства, и прошу Вас через Московскую Духовную Консисторию не позже 12 часов дня 2 апреля сего года выслать мне письменные сведения о том, в Окружном ли суде находится завещание императора Николая, оставленное им мне, и у вас ли находится на хранении данная мне царская грамота. Я не объявлен царём, хотя многие, знающие, что я коронован и помазан на царствование митрополитами Исидором, Филаретом и другими, просили меня самодержавно и открыто служить по данной мною клятве, но по проискам враждебных мне сил не только лишён возможности служить по долгу, а не имею даже определённого места для жительства… Прошу вас милостиво и христолюбиво или указать, откуда бы я мог получить пособия, или ссудить меня по слову императора Николая, слышанному мною в детстве: „Долгоруков не даст уморить тебя голодом“».

Ни пособия, ни ссуды Голосов, конечно, не получил. Вернее всего, он попал в одну из психиатрических больниц, в которых дюжие санитары, оседлав больного, могли бить его связками ключей по голым пяткам, а зимой температура в палате, где он находился, не поднималась выше нуля градусов. Страшная судьба. А интересно, что ощущали цари, когда читали подобные послания? Гордость, самодовольство или, почесав затылок, говорили: «Эх, милый, мне бы твои заботы!»