72117.fb2 Повседневная жизнь Москвы на рубеже XIX—XX веков - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Повседневная жизнь Москвы на рубеже XIX—XX веков - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Вспоминая об Омоне и о порядках, царивших в его театре, Наталья Игнатьевна Труханова, будущая жена графа Игнатьева, автора известной книги «Пятьдесят лет в строю» (её ещё в шутку называли «Пятьдесят лет в строю, ни одного в бою»), в своей книге «На сцене и за кулисами» писала о том, что Омон был типичным, что называется, средним французом, крикливо одетым в клетчатую пару, с красным галстуком, красной гвоздикой в петлице, с моноклем в глазу и в белых гетрах (их носили для утепления ноги поверх туфель на щиколотках. — Г. А). Крашеные, закрученные колечками усики придавали банальный вид его юркому лицу с необычайно зорким и вместе с тем рассеянным взглядом… на ломаном русском языке он объяснил труппе, что он от неё требует. «Мадам и месье, — говорил он, — искусством я не интересуюсь. Первое для меня дисциплина и система, то есть повиновение и порядок Тут я беспощаден… Вы начинаете работу в семь часов вечера. Спектакль кончается в одиннадцать с четвертью вечера. Мой ресторан и кабинеты работают до четырёх часов утра… согласно условиям контракта, дамы не имеют права уходить домой до четырёх часов утра, хотя бы их никто не беспокоил. Они обязаны подниматься в ресторан, если они приглашаются моими посетителями, часто приезжающими очень поздно». Тонко было задумано, а потому и приносило немалые доходы. Собственно говоря, за этим Омон в Москву и приехал. Жил он в доме Хомякова на углу Оружейного переулка и Тверской, там, где в наше время был ресторан «София».

Театр, который он занимал, находился на углу Тверской и Садовой, там, где теперь стоит здание Концертного зала им. П. И. Чайковского. Это было большое кирпичное здание с башенками в псевдорусском стиле. Расклеенные по городу в 1898 году афиши зазывали прохожих в Зимний театр «Буфф», как называли тогда театр Омона. Они обещали помпезный гала-концерт под названием «Вечер удовольствий», роскошную программу «2-й выход» с участием парижской etoile m-lle Фажет, посетившей Россию впервые, дебют французской эксцентрической шансонеточной певицы m-lle Жанн Ковали, дебют французской шансонеточной певицы и танцовщицы m-lle Лиды Осман, выступление русского и венгерского хоров, дамского оркестра и пр.

Поначалу не все воспринимали иностранное. В октябре 1888 года в театре «Скоморох» по окончании представления под названием «Фантом» большинство публики, не понимавшей значение этого слова, криком и свистом заявило общее неудовольствие, а некоторые из посетителей потребовали даже возвращения денег, уплаченных за билет. (Когда в наше время появился фильм «Фантомас», никому и в голову не пришло возмущаться, хотя далеко не все понимали значение этого слова.)

Вообще-то такие мелочи и тогда большого значения не имели. Что же касается театра Омона, то зазывать в него публику было не нужно: она и так валила сюда валом и не только в будни, но и по воскресеньям, когда благочестивые москвичи шли в церковь. Не случайно, многие этот театр иначе как вертепом не называли. Ну и зритель в этот театр ходил не совсем обычный. Это, конечно, не значит, что публика в этом театре была только своя и других театров не посещала. Нет, посещала, конечно, но появлялась она здесь после ужина или спектакля в другом театре, когда в голове у неё (я имею в виду, конечно, мужчин) начиналось некоторое «брожение». Приехав сюда, на Триумфальную, публика эта впадала в особый весёлый тон, царивший здесь, и, так сказать, «обомонивалась». Мужчины не просто разгуливали в фойе и по залам, а как-то даже подпрыгивали, прищёлкивали языком, подмигивали, делали «козу» проходящим мимо певичкам и постоянно заглядывали в буфет. Впереди их ждали весьма фривольная программа и ужин в обществе хорошеньких актрис. Впрочем, и основные программы, которые шли здесь до двенадцати ночи, были, надо сказать, весьма впечатляющими. На премьеры сюда съезжалась «вся Москва». Посмотреть роскошные ревю, в которых перед зрителями проходили заморские страны, исторические личности и жизнь Петербурга и Москвы, начиная от вагона конки и кончая грандиозными аллегорическими картинами русско-французской дружбы или чем-нибудь подобным, желали многие. Успех ревю во многом базировался на актуальности затронутых в них тем. К примеру, такая банальная тема, как медлительность конок, у Омона выглядела следующим образом: на сцене очень ярко и, совсем как в жизни, возникал перед зрителями Кузнецкий Мост. Здесь был и всем знакомый магазин Аванцо, и новая фотография Чеховского с его «туманными картинами» (так называли диапозитивы), одним словом, всё точь-в-точь как в действительности. Потом появлялся вагон конки, запряжённый… черепахою. В вагоне полно пассажиров, но кондуктор говорит человеку, стоящему на остановке: «Полезай, полезай. В тесноте, да не в обиде, и всего-то пятачок!» Человек влезает в вагон, тот трогается и тут же сходит с рельсов. Вряд ли кто теперь станет над этим смеяться, а тогда это было людям понятно и близко, и реагировали они на это довольно бурно. Но главное, у Омона можно было увидеть настоящий канкан и знаменитых шансонеток Парижа, например Иветту Жильбер — «кафешантанного пророка», «вершину кафешантанного искусства», как её называли. Это она явилась родоначальницей «фуроров» и «этуалей», создательницей образа непорочной девы, таившей под маской невинности стремление к самому отчаянному разврату, или, как сказали бы теперь, это была «б… по-монастырски», что так нравилось стареющим любителям блинов и стерляжьей ухи. Кстати, профессиональные проститутки для большей пикантности и привлекательности тогда нередко одевались гимназистками. Это не мешало им проходить в отдельные кабинеты, дома свиданий и номера бань. Усладой мужского общества служили не только певички и девочки из кордебалета кафешантанов, но и артистки императорских театров, и прежде всего Большого, из балерин которого вербовались одалиски театральных тузов и высшей московской администрации.

Помимо француженок пели на московских сценах и отечественные шансонетки.

Мне ценней подарка нет —Пышный, свеженький букет!День цветёт, а в ночь увянет,Что ж, другой милее станет —

пела одна из них. Другая подхватывала:

Слово «если» вечно ново в лексиконе у меня,Из-за «если» то сурова, то нежна бываю я.Объясню я вам примером это слово, господа,Как любезным кавалерам говорю одно всегда:

«Деньги — женщин всех тиран. Строги мы, но не суровы И для вас на всё готовы, если… полон ваш карман».

Время шло, уходили одни артисты, приходили другие, закрывались одни театры, открывались другие… Летом незадолго до Первой мировой войны на веранде театра «Ренессанс» в Замоскворечье полпервого ночи открывалось «Кабаре», представлявшее 25 номеров; в «Потешном саду» у Курского вокзала давали оперетту «Птички певчие», а в 11 часов вечера — аттракцион «Резиновые люди». Там же существовали скейтинг-ринг, где катались на роликах — очень модное тогда занятие, и синематограф. В нём, наряду с документальной лентой о трёхсотлетием юбилее дома Романовых, демонстрировалась фильма, как тогда говорили, о въезде в Москву Михаила Фёдоровича Романова в 1613 году. При этом оркестр играл «Славься» из оперы Глинки «Жизнь за царя», а публика вставала и кланялась, как перед настоящим царём. Кто знал слова, готов был запеть: «Славься, славься, наш русский царь! Господом данный нам царь-государь! Отныне восславься весь царский род, а с ним благоденствует русский народ!» Крутили здесь драму «Под ножом гильотины» и фильмы с участием Макса Линдера. В электротеатре «Вулкан» на Таганской площади демонстрировались фильм «Жизнь-убийца», еженедельный «Патэ-журнал», драма «Союз смерти», «Манёвры пожарных» (съёмки с натуры), а в театре «Мефистофель», который находился на Петровке, напротив Пассажа, шли историческая драма времён Нерона «Британик» и комическая лента «Починка крана». В Сокольниках, в саду «Тиволи», помимо скейтинг-ринга и обедов, публику привлекало «Варьете-монстр», а в Летнем театре на Тверской, в Мамоновском переулке, в здании бывшего «Театра миниатюр», ежедневно давалась оперетта. При этом вход был беспрерывный и билет стоил 20 копеек! И было это в 1913 году.

Жизнь артистов эстрады

Жизнь артистов и особенно артисток, казавшаяся из зрительного зала яркой и привлекательной, на самом деле далеко не всегда была такой в действительности. Помимо того, что служителей муз обманывали при заключении контрактов дельцы от искусства, которые то недоплачивали им деньги за выступления, то приставали со всякими пошлыми предложениями, их окружали интриги и мелкие пакости, которыми так полон мир товарно-денежных отношений, борьбы за существование и конкуренции. Вот выйдет, например, артистка с намерением петь одну арию, а дирижёр, или капельмейстер, как тогда говорили, желая ей напакостить из-за чего-то, возьмёт да и начнёт другую. Приходится петь, чтобы не было скандала. Хорошо спеть в таком случае не получается, потому что настроя нет. А нет настроя — нет и успеха, а нет успеха — ругает хормейстер, ругает режиссёр и сама в слезах. Ну а уж если режиссёр возненавидит артиста, то никакого хода ему не будет, тогда хоть беги из театра. Всегда, во всём, ну как-нибудь подгадит.

Артисты тоже находили способы сопротивления своим хозяевам. 16 мая 1887 года в саду «Аквариум» (в Петровском парке), который содержала мещанка Мария Ефимова, во время второго отделения пианист, датский подданный Пандрун, которому эта Ефимова не выплатила жалованье, отказался аккомпанировать вышедшему на сцену венгерскому хору. Хор постоял, постоял и сошёл со сцены. Публика была возмущена. В январе 1888 года артисты театра «Скоморох», которым также не было выплачено жалованье, во время представления пьесы «Наместник» пропустили некоторые сцены, музыканты отказались играть в последнем антракте, а хор песенников и плясунов вовсе не стал участвовать в представлении. Всё это, разумеется, вызвало неудовольствие публики. Когда спектакль закончился, послышались крики и свист, люди не выходили из зала. Удалять их из театра пришлось с помощью полиции.

Случалось, что месть за неуплату жалованья принимала опасные формы. Когда в цирке Соломонского итальянская гастролёрша, воздушная гимнастка Бертолетто, не заплатила рабочим, те порезали верёвки у натянутой страховочной сетки, перед тем как Бертолетто совершила «львиный прыжок» на неё из-под купола. К счастью, помимо верёвок, сетка была закреплена металлическим тросом и трагедии не произошло. Спустя несколько дней, когда воздушная гимнастка летала на трапеции, рабочие подрезали уже две верёвки, державшие сетку.

Досаждали артистам и их родственники. Родной брат одной известной в кафешантанном мире артистки постоянно вымогал у неё деньги, тратя их на кутежи, лихачей и девочек Когда субсидии эти по каким-либо причинам прекращались, он начинал пылать благородным негодованием к избранной его сестрой профессии и везде, где мог, публично выражать по этому поводу своё благородное негодование. Остановившись, например, где-нибудь на Тверской или Петровке перед зеркальной витриной какого-нибудь фотографа и увидев в ней фривольные фотографические изображения своей сестры, наш герой начинал вдребезги крушить витрину, срывать и разбрасывать фотографии. При этом на всю улицу разносились его стенания, выражающие чувства оскорблённого и униженного достоинства. «Я не позволю, — кричал он, — чтобы мою сестру выставляли посреди улицы голой, да ещё с таким декольте! Это безнравственно!» Прибегавшие на крик со всех сторон полицейские не знали, что делать: задерживать хулигана или возмущаться вместе с ним допущенной безнравственностью. У артистки после таких сцен случалась мигрень.

Не без проблем была жизнь и иностранных звёзд. Они ни слова не знали по-русски, а антрепренёры, пользуясь этим, а также тем, что у приезжих артистов и артисток не было денег, поскольку контракт не позволял им уехать домой или заключить другой контракт, поселяли их на жительство в какое-нибудь тесное помещение без света и воздуха, предлагали «стол» из того, что оставалось от гостей его заведения, да ещё требовали за такие свинские условия большие деньги. Некоторые антрепренёры, не говоря уже о их грубости, драли с приезжих артисток по 35 рублей за конуру, в которую помещали чуть ли не по десять взрослых женщин, где и двум-трём-то было тесно. Владелец цирка Чинизелли однажды разместил труппу амазонок из Америки на попонах в конюшне, и бедные представительницы индейского племени жили там до тех пор, пока пресса и публика не устроили скандал.

Из-за стяжательства антрепренёров страдала и публика. Но как бы ни ругали их люди и пресса XIX века, а в XX веке с грустью и тоской вспоминали времена Лентовских, Бергов, Блюменталь-Тамариных и Шарлей Омонов. Эти хозяева зрелищ представлялись теперь людьми с художественным вкусом, размахом. «Прежний антрепренёр, — говорили теперь, — шёл на риск ради того, чтобы потрясти публику, а нынешний антрепренёр, бывший официант, содержатель вешалки[19] или театрального буфета — жмот и кулак и только и думает как сэкономить на артистах и рюмке водки для публики». Антрепренёры же жаловались на требовательность артистов, на то, что три четверти публики ходит не по билетам, а по контрамаркам, и вообще на бедность и прижимистость публики и пр.

В 1890-х годах появилась у нас так называемая opera comique — нечто среднее между французской комической оперой и старой оффенбаховской опереткой. Жанр этот публике нравился, и она валила в театр. Но антрепренёрам этого было мало, они стремились к тому, чтобы выжать максимальную прибыль из своего предприятия. Для этого они сокращали акты и увеличивали антракты для того, чтобы работал буфет. Бывало, акты сокращали до того, что трудно было понять содержание, а антракты растягивали так, что зритель забывал содержание предыдущего акта. Естественно, что и спектакли, которые начинались в половине девятого, заканчивались в час ночи. В Германии они заканчивались примерно в десять, а во Франции и Италии — в 11 часов вечера. У нас же после спектакля выступали какие-нибудь заезжие «знаменитости», демонстрировавшие танцы, пение, живые картины и пр., так что разъезжалась публика по домам около трёх часов ночи.

Вот какими деловыми, алчными и жестокими были тогда представители шоу-бизнеса.

Однако и этих деятелей можно пожалеть, у них имелись свои заботы и проблемы. Связаны они были, в частности, с театральными агентами. Театральные агенты делились на агентов легальных контор и нелегальных, то есть попросту мелких маклеров, предлагавших товар «из-под полы». Были ещё агенты-монополисты. Если артист антрепренёру известен, то легальный агент его просто предлагает, и заключается договор. Если «нумер» после дебюта не имел успеха, то агент легальной конторы отправлял его в провинцию, где он мог бы иметь успех, принимая во внимание меньшую требовательность публики (фиаско в Петербурге — восторг в Одессе, — как тогда говорили). Что касается иностранцев, то ни один из них не ехал в Россию без аванса и дорожных денег, будь приглашающий хоть директором сада, полу-миллионером. Ведя с легальной конторой дело, антрепренёр в этом случае давал агенту аванс для пересылки его по назначению, зная, что если артист не приедет, присвоив аванс, то контора будет отвечать за эту сумму своим залогом, хранящемся на депозите государственного казначейства.

Имея дело с агентом, не имеющим конторы, антрепренёр ни от чего не был застрахован. Агент мог присвоить его деньги и поплатиться за это лишь тем, что его в глаза назовут вором и запретят появляться в театре или в саду. Тогда он переезжал в другой город и там продолжал жульничать. Агент-монополист фактически действовал от лица директора театра, а, находясь за границей, сам подписывал ангажементы с артистами. Делалось это по согласованию с директором, который затем из 10 процентов актёрского гонорара, удержанного в пользу агента, 3 процента отстёгивал ему. Кроме того, агент брал с артистов и, как говорилось, «сухими», в виде перстня, брелка, часов и пр. Легальных агентов в такие сделки не допускали.

Со зрителями проблем было меньше, хотя таковые и возникали. В марте 1870 года произошла небольшая драка в кассе Большого театра. Драку затеял статский советник контроля при Министерстве двора его величества господин Кавелин. Он посчитал, что администрация театра отнеслась к нему несправедливо. А дело обстояло так статский советник пришёл в Большой театр, предъявил капельдинеру билет, и тот, как тогда было заведено, оторвал от билета уголок. После этого статский советник прошёл в ложу и просидел в ней два акта. Тут до него дошло, что он пришёл не в тот театр. Когда он обратился к кассиру с требованием забрать билет, а ему вернуть деньги, кассир, естественно, отказал и разъяснил, что билеты назад принимаются лишь в случае отмены или изменения спектакля, при замене билета на более дорогостоящий и в случае внезапной болезни или смерти посетителя, а не тогда, когда зритель вваливается не в тот театр, в который купил билет, и одумывается перед третьим актом. Смотреть надо! Господин Кавелин стерпеть такого нахальства не смог и полез в драку. Трудно сказать, чем бы закончился для нашего театрала данный инцидент, если бы его отец, К. Д. Кавелин, не был в своё время воспитателем наследника — будущего императора, Николая II. Благодаря этому дело замяли.

Цензура

Правила поведения существовали не только для зрителей, но и для самих театров. Ещё в 1876 году, в частности, было запрещено устраивать спектакли и публичные зрелища (кроме драматических представлений на иностранном языке) на Рождество, накануне воскресных дней, двунадесятых праздников, всего Великого поста и неделе Святой Пасхи.

В 1884 году театры обязали указывать в афишах фамилии авторов и переводчиков, которые значились на рассмотренных цензурой экземплярах пьес, и перечислять номера в порядке их исполнения. Всё, что шло на сцене, должно было проходить цензуру. На тексте произведения цензор ставил свою «разрешительную надпись», после чего этот экземпляр предъявлялся полиции, которая и давала актёру разрешение на выступление или театру на постановку спектакля. Полиция следила за тем, чтобы вместо дозволенных пьес не шли недозволенные и чтобы вместо цензурованного текста артисты со сцены не произносили не цензурованный. Например, когда артистка Варвара Пащенко (по сцене Шеренина), играя в пьесе «Царская невеста» Любашу, произнесла несколько вымаранных цензурой фраз о том, что ей пришлось отдаться немцу для того, чтобы он передал ей приворотное зелье, полиция приказала директору театра расторгнуть с артисткой контракт. Сам директор избежал наказания лишь благодаря тому, что смог доказать самоуправство артистки.

Цензоры действовали, конечно, не только в театрах. Картинные галереи, цирк, литература, пресса — на всё распространялась их неутомимая деятельность, и здесь не имели значения никакие авторитеты. Картина Репина «Иван Грозный и его сын Иван» пострадала и от цензуры, и от зрителей. П. А. Третьяков приобрёл её у Репина в 1882 году за 15 тысяч рублей и выставил в своей галерее. Произошёл скандал. Помимо того, что на полотне был изображён царь-убийца, картина действовала на зрителей самым плачевным образом. Некоторые падали перед ней в обморок, с иными начиналась истерика. Люди из других стран специально приезжали в Россию, чтобы увидеть её. И тогда вмешалась полиция. Она заставила владельца галереи убрать картину и дать расписку на имя московского обер-полицмейстера, что «он никогда, ни под каким видом, не будет её выставлять». Когда в 1885 году в Москве появились снимки с этой картины, то по указанию полиции они были тут же изъяты из продажи. Хорошо хоть, что картину не конфисковали и не уничтожили. Прошло время, и в 1913 году Третьяков снова её выставил. Но и на этот раз картине не повезло. Сын купца-старообрядца, некогда мебельного фабриканта, Абрам Абрамович Балашов с криком: «Не надо крови!» — бросился на картину и три раза ударил её ножом. Когда его схватили, он всё повторял: «Слишком много крови! Слишком много крови!» Балашов был психически неуравновешенным человеком. Накануне совершения преступления он ни с того ни с сего сказал своей сестре: «Катерина, мне страшно, зажги огонь!» — хотя в доме было ещё светло. Сестра его постоянно носила монашеское платье и имела страдальческое выражение лица. Незадолго до случившегося она вернулась домой из психиатрической больницы Алексеева. Несколькими годами раньше старший брат Абрама умер на Канатчиковой даче. В патриархальной семье замоскворецкого купца, видно, завелась какая-то червоточина.

Илья Ефимович Репин обвинил тогда в подстрекательстве к этому преступлению футуристов — «Бубновый валет», «Ослиный хвост»[20] и пр. Одна из газет в связи с этим напомнила великому художнику о юнкере, который застрелился, оставив записку: «Прочитал „Анну Каренину“ и убедился в том, что жить не стоит». «…Однако, — резонно отмечал автор заметки, — Льва Толстого никто в подстрекательстве к самоубийству юнкера не обвинял». В общем-то, он был прав: произведение искусства ещё не повод для убийства.

Однако цензуру надо было как-то обходить, к этому подталкивали художника не только гражданские чувства, но и вообще стремление служить великому искусству.

Для того чтобы обмануть цензуру, господа артисты и сочинители прибегали к разным приёмам. Они, например, с помощью ужимок, кивков, подмигиваний и прочих выкрутасов научились извлекать из вполне невинного текста совсем не невинное содержание. Полиция раскусила эти уловки ещё в 1878 году. В одном из своих писем московский обер-полицмейстер отмечал: «Дозволенные цензурой куплеты „Боги Олимпа в Москве“, „Говорят“ и „Куплеты аркадского принца“ заключали в себе грубые отзывы об англичанах, и в частности лорде Биконсфилде, насмешки над интендантством и Московской городской думой, однако ничего такого, что не было бы на столбцах современной прессы, в них не содержалось. В исполнении же артистов, при особых интонациях их голоса и жестах, указывающих на присутствующих, куплеты произвели на московскую публику большое впечатление, возбудив в одной части неистовые аплодисменты, а в другой — не менее сильные крики и шиканье». Естественно, что полиции не нравилось всякое «нездоровое», как говорили в наше время, реагирование публики на намёки артистов, поскольку они возбуждали антиправительственное настроение. Жизнь приучила полицию читать между строк Кроме того, полиция старалась проникнуть в психологию публики, её отдельных групп и классов. В 1887 году министр внутренних дел по этому поводу высказал такое суждение: «Драматическая цензура, рассматривая пьесы, имеет в виду более или менее образованную публику, посещающую театральные представления, но не исключительно какой-либо класс общества. По уровню своего умственного развития, по своим воззрениям и понятиям, простолюдин способен нередко истолковать в совершенно превратном смысле то, что не представляет соблазна для сколько-нибудь образованного человека, а потому пьеса, не содержащая ничего предосудительного с общей точки зрения, может оказаться для него непригодною и даже вредною, а поэтому пьесы, разрешённые цензурой, следует подвергать особому рассмотрению Главного Управления по делам печати», а проще говоря, самой полиции. Доходило до смешного, и причиной этого становилось нередко слишком широкое толкование и вольное применение закона его исполнителями. Например, в законе о печати 1873 года говорилось, в частности, о том, что министр внутренних дел имеет право, в редких случаях, «воспрещать обсуждение или оглашение в печати вопросов государственной важности». На практике же подобные запрещения стали не редкими, а частыми, и, главное, к вопросам государственной важности чины полиции стали относить всё, что приходило им в голову. В 1905 году, например, когда страна была охвачена революционным психозом, «важным» был признан вопрос о том, должны ли танцовщицы в балете брить себе волосы под мышками или нет. Было решено, что должны.

Поскольку обойти политическую цензуру было нелегко да и небезопасно, а сборы надо было делать, прибегали к разным уловкам, недалёким от тех, которые в своём «Манифесте» рекомендовал футурист Маринетти, а именно: «Адюльтер заменить массовыми сценами, пускать пьесы в обратном порядке фабулы, утилизировать для театра героизм цирка и применение техники, разливать клей на местах сидения публики, продавать билеты на одни и те же места разным лицам, рассыпать в зрительном зале и фойе чихательный порошок, устраивать инсценировки пожаров и убийств и пр.». Шли и на другой, более рискованный шаг, а именно: изготавливали фальшивые разрешения Цензурного комитета.

Сколь ни различны были подходы газетчиков, артистов и полицейских к пьесам, куплетам и афишам, однако что-то их объединяло. Узнав о каком-нибудь безобразии, не разделявшем их на два противоположных лагеря, те и другие вставали на дыбы. Так случилось, когда клоун и дрессировщик зверей Дуров сообщил в афише о выступлении «Пушкина» — русского жеребца. Ну, как тут было не возмутиться? Неужели для лошади не нашлось другого имени?! А главное: жеребец-то этот на поверку оказался не жеребцом, а рыжей кобылой! Вот как.

Глава пятаяОТ ИЗВОЗЧИКА ДО ТРАМВАЯ

Извозчики. — Конка. — Трамвай, метро и автомобиль

Извозчики

В самом конце XIX или в самом начале XX века (тогда по этому вопросу велись ожесточённые споры), а именно, в 1900 году, в Москве по пути конки однажды шла какая-то тётка. Кондуктор ей кричал, кричал, чтобы она ушла с дороги, но она его не слышала. В конце концов её сбило дышлом[21] и она упала. Лошади обошли её, а вагон прошёл над нею. После этого тётка встала и пошла дальше.

Да, хорошее было время. Если бы эту тётку в наше время двинул своим «дышлом» грузовик или «мерседес», вряд ли она так спокойно встала бы и пошла. Отказавшись от лошади, человек лишился такой возможности. Лишился он возможности и подбирать на улице навоз для удобрения своего сада, да и сада своего лишился. Что же осталось? Остались скорость, комфорт да уличные пробки.

Москва в то время не была такой большой, как теперь, территория её заканчивалась за заставами, за Камер-Коллежским валом.

Однако и этого было вполне достаточно, чтобы обзавестись транспортом. И такой транспорт имелся — гужевой. В середине 80-х годов XIX века в Москве насчитывалось 30 тысяч извозчиков, а к концу века — 40 тысяч. В основном это были мужики из подмосковных деревень. Из 40 тысяч 17 тысяч были легковыми или живейными (подразумевалось, что у легковых извозчиков лошадки должны были быть живыми, шустрыми), 4,5 тысячи — «парными», возившими седоков в экипажах, запряжённых парой лошадей «с отлётом», более тысячи извозчиков правили лошадьми, возившими кареты, и, наконец, в Москве находилось 19 тысяч грузовых или ломовых извозчиков.

Разместить в городе такую армию деревенских мужиков нелегко. Многим москвичам самим-то негде было жить. Вот и селились извозчики, где могли: в ночлежках, на постоялых дворах, на окраинах города: Тверской, Бутырской, Пресненской, Серпуховской и Крестовской заставах, на Ямских улицах, в Ямской слободе, в Дорогомилове, Сокольниках. На Лесной улице, недалеко от Тверской Заставы, находились, в частности, постоялые дворы Ларионова, Полякова, Голованова и Зайцева.

Жизнь у извозчиков была несладкой, особенно зимой. Спали они по четыре часа в сутки, а зарабатывали в месяц по 5–9 рублей, кому как повезёт. Были среди них ещё так называемые «зимники» — крестьяне, занимавшиеся извозом во время зимнего простоя в сельских работах. Обычно это были старички, отличавшиеся деревенской простотой и неловкостью. Бывалые московские извозчики смеялись над ними и даже презирали. «Зимники» побаивались городовых, как и «полированных» столичных жителей. Они старались не показываться в центре города и, вообще, предпочитали ездить по ночам, поскольку и лошадь, и сбруя, и сани вместе с «подлостью», то бишь полостью, которой седоки накрывали ноги, да и они сами в своей одежонке имели слишком жалкий вид. Впрочем, и постоянным живейным извозчикам похвастаться было нечем. Многие из них разъезжали на старых клячах, у которых нередко были язвы на спине и боках, в старых экипажах с торчащими гвоздями.

На постоялом дворе их, бывало, скапливалось до шестидесяти человек Хозяева брали с лошади (не с извозчика) от 70 копеек до 1 рубля 25 копеек смотря по удобству помещений. О тёплых конюшнях и речи не было. Просто место под навесом, отгороженное досками. Сами извозчики жили в избе, спали на печке, на нарах, сделанных из досок, а те, кому места не хватало, располагались на грязном полу. В избе царили грязь, духота и нестерпимая вонь. Около печи, на натянутой проволоке или на крючках по ночам сушились сапоги, одежда и даже лошадиная сбруя. Извозчики, занимавшие места на нарах, держали на них мешки с одеждой, которые подкладывали под голову вместо подушек У кого их не было, подкладывали под голову седло, подушку с саней, валенки.

И вот представьте избу, состоящую из одной комнаты, в которой к ночи набивается не один десяток человек причём эти люди извозчики, которые последний раз мылись (если вообще мылись) у себя в деревне. Они пришли с холода, промокшие или промёрзшие, сняли с себя халаты, овчинные тулупы, валенки, сняли с пропотевших ног и развесили чулки, онучи, внесли мокрые или мёрзлые санные одеяла, хомуты, покурили махорку и улеглись вповалку спать. Войдя в сию обитель, вы могли бы потерять сознание от сосредоточенных здесь миазмов. А извозчикам ничего — спали сердешные, намаявшись за день, и храпели так что мириады клопов и тараканов только колыхались на их спинах.

В три часа вставала кухарка и топила печку. В пять-шесть часов — общий подъём. Извозчики поили лошадей, задавали им, как говорится, овса и отправлялись артелью в трактир пить чай. Потом чистили экипажи, сбрую, лошадей, давали сено и садились обедать. Обед стоил 10–12 копеек. Ели капусту, огурцы, картофель. После обеда опять поили лошадей, сыпали им в торбочки овёс, запрягали и отъезжали со двора. Днём заезжали в трактир попить чаю и кормили лошадь. Ужин не полагался. Не все могли долго выдерживать такую жизнь. Многие через несколько лет заболевали и возвращались в деревню, где и помирали. В больницы извозчики не обращались, опасаясь их по старой деревенской привычке. Не все и в деревню успевали возвращаться. Не выспавшись, они в мороз засыпали на козлах в ожидании седоков, и замерзали насмерть. Бросить работу, вернуться на постоялый двор, «не сделав плана», как говорили в своё время наши таксисты, извозчик не мог. Он был обязан каждый день отдать хозяину постоялого двора выручку от 2 до 3 рублей 50 копеек. Себе он мог оставить только то, что было сверх оговоренной суммы. Если денег было мало, то долг заносился в книжку в счёт жалованья и высчитывался. Недоборы, как правило, превышали излишки, и, в конце концов, получалось так, что извозчик работал на хозяина даром. Власть над извозчиками имели и дворники, у которых они приобретали овёс и брали напрокат экипажи: сани и пролётки.

Весной и осенью у извозчиков возникали новые проблемы, связанные с погодой. Дело в том, что на зиму они сдавали пролётки хозяину постоялого двора под залог и брали сани, за что, конечно, платили. Хорошо, если сразу устанавливался санный путь, а если оттепель? Пролётку-то уже не вернуть: она в закладе. Вот и приходилось елозить санками по булыжнику или утопать колёсами в грязи.

Не лучше была жизнь и у возчиков, работавших на подрядах у города и у частных хозяев. С самого рассвета по улицам Москвы начинали свой скрипучий путь их неуклюжие колымаги. Они везли на строительство песок, а вывозили из города выкопанную из котлованов под фундаменты землю. Подрядчики-песочники располагались тогда на Хамовнической набережной. Набирали они в начале 10-х годов XX века до десяти тысяч разных рабочих, в том числе и возчиков, которых селили в душных и тёмных казармах, кишащих паразитами. Летом возчики предпочитали спать «на воле», под своими колымагами. Рабочий день возчиков заканчивался в восемь часов вечера. Получали они за свой труд 10 рублей в месяц плюс харч и хозяйская квартира, то есть казарма. Когда в 1914 году началась война и жизнь москвичей с каждым месяцем становилась всё хуже и хуже, московское начальство, желая избавить граждан от вымогательств извозчиков, установило в декабре 1915 года таксу на услуги последних. Согласно этой таксе, за поездку до 10 минут полагалась плата в размере 25 копеек, за поездку до 15 минут — 35 копеек, до 20–55 копеек и т. д. За час поездки следовало заплатить 1 рубль 60 копеек Получать плату «по соглашению» можно было только в первый день Пасхи, первый день Рождества и на Новый год. За плату по таксе в извозчичьей пролётке могли проехать двое взрослых и один малолетний. Каждого взрослого могли заменить двое малолетних. Однако плата эта не привилась, и извозчики продолжали «договариваться» с седоками. Таксу они считали очень низкой, а главное, у них не было часов, и они не имели возможности засекать время поездки, а следовательно, определять её стоимость.

Во многих местах Москвы, таких, например, как Марьина Роща, летом, после дождя, бывала такая грязь, что проехать невозможно. Тогда извозчики ставили свои сани и пролётки за Камер-Коллежским валом или у трактира на Александровской улице. Охранять свои экипажи они оставляли двух своих товарищей, а сами верхом ехали в конюшни кормить лошадей. Поили лошадей на Лубянской и Театральной площадях, там находились фонтаны. Стоило это 2 копейки. За водой нужно было отстоять большую очередь. Без очереди поили лошадей только пожарные, когда ехали на пожар. Когда кто-нибудь из извозчиков лез без очереди, возникал скандал, доходило до драки, хотя, в принципе, извозчики не были безусловными противниками нарушения установленных правил поведения и всегда рады были посадить седока, как они говорили, «без ряды», то есть без очереди, если это сулило им хорошие чаевые. В надежде на чаевые они обращались к господам со словами: «Ва-сясь (сокращённое „ваше сиятельство“), прикажите прокатить на резвой!» — хотя люди с подобными титулами на извозчиках, как правило, не ездили. Опытный извозчик прекрасно знал московские питейные заведения, а поэтому, услыхав от пассажира: «Пошёл, к Арсентьичу!» — понимал, что речь идёт о ресторане водочного фабриканта Петра Арсентьевича Смирнова на Ильинке, куда и мчался. Для быстрых поездок богатые люди брали «лихачей». Это были аристократы среди извозчиков. У них и лошади были хорошие, и экипажи. В XX веке их пролётки двигались на дутых шинах («дутиках»), а плата за проезд была значительно выше, чем у простых «ванек». Прокатиться на таком было большим удовольствием и мечтой многих.

Никто не знал Москву так, как знали её старые извозчики. Если в 1890-х годах с таким извозчиком проехаться по городу, то можно было услышать о том, что за заставой, где повсюду стройки и огороды, раньше, оказывается, были «болотцы да луговины». «Бывало летом, — рассказывал извозчик, — делов нет, в деревню манит, ну и потянешь на край Москвы, а тут приволье, пустишь лошадь на траву, а трава-то по колена, с цветами! — а сам тоже на траву, развалишься или птиц считаешь…» Пассажир вздыхал, завидовал извозчику, заставшему те благословенные времена, и его начинало тянуть на травку.

К сожалению, не всегда и не всем попадались такие добрые и разговорчивые извозчики. Извозчик Иван Чесноков, например, был самым настоящим вымогателем. Однажды он за двугривенный подрядился доставить двух дам от Каретного Ряда до Тверской. Тут и ехать-то всего ничего, но извозчик, не успев отъехать, стал ругать себя за то, что согласился и всем своим поведением старался показать, что такая оплата его не устраивает. Первое, что он сделал, это придерживал лошадь, которая и без того никуда не торопилась. Одна из дам, наконец, не выдержала такой «гонки» и попросила Ивана ехать побыстрее.

— По цене и езда! — огрызнулся извозчик — За двугривенный-то хотите лихача иметь, умные!

Чесноков сплюнул и начал ворчать, употребляя извозчичьи выражения.

— Перестань, пожалуйста, а то я позову городового! — сказала другая дама.

— Испугался я твоего городового! — возразил извозчик, перейдя на «ты». — Свяжешься со всякими… Дайте полтинник не так повезу, а то двугривенный… Ещё барыни, образованные! Чему вас только в гимназиях учили?..

Когда впереди замаячила знакомая фигура в полицейском мундире, вторая дама выскочила из пролётки и направилась к ней. Извозчик же слез с козел и стал требовать у оставшейся дамы плату за проезд. Та отказалась, тогда Чесноков схватил её за горло и стал трясти. Из головы дамы посыпались шпильки, но тут подоспел городовой и забрал хулигана в участок Поскольку потрясённая дама в суд не явилась, дело об её оскорблении было прекращено, однако судья всё же арестовал извозчика на пять суток, натянув ему статейку из Устава о наказаниях, предусматривающую ответственность за нарушение общественной тишины. Извозчик Чесноков, конечно, хам. Уж если договорился везти за двугривенный, то вези, и не как-нибудь, а как надо, и недовольство своё не показывай. Не каждый ведь мог тогда полтинниками швыряться, ведь это были большие деньги, на них можно было вполне прилично пообедать, а не то что от Каретного до Тверской прокатиться.

Колеся по городу на своих клячах, натыкались порой извозчики и на мошенников. Как-то летом 1884 года один извозчик отвёз прилично одетого седока на Красносельскую улицу. Тот вылез из пролётки, сказал, что сейчас принесёт деньги, и ушёл. Извозчик стал ждать. Вдруг подходит другой мужчина и говорит извозчику, что его зовут, чтобы расплатиться. Извозчик пошёл туда, куда указал ему мужчина, но никого не нашёл, а когда вернулся, то не нашёл и своей лошади. Пришлось тащить пролётку на постоялый двор самому. Другой печальный случай произошёл с извозчиком в 1900 году. Дело было зимой. Извозчик этот мёрз у ресторана, подошёл к нему какой-то тип, сказал, чтобы он пошёл погреться, дал деньги на чай и обещал посторожить лошадь. «Есть же добрые люди на свете», — подумал извозчик и пошёл пить чай, а когда вернулся, то ни типа, ни лошади не нашёл. Мы не можем оценить всю силу горя и обиды, которые причинили извозчикам мерзавцы, похищавшие у них лошадей.

Опасности подстерегали извозчиков и на московских улицах. В марте 1884 года во дворе дома, принадлежащего барону Фальц-Фейну, на углу Газетного переулка и Тверской, там, где теперь находится Центральный телеграф, была ямища с нечистотами глубиной 8 аршин: это около 6 метров! Извозчик Терентьев въехал во двор, лошадь наступила на доску, положенную поверх ямы, и провалилась в неё.

Помимо хозяев, жуликов и жадных седоков досаждала извозчикам и полиция. В конце века её представитель мог оштрафовать ломового извозчика на рубль или арестовать на сутки за езду по левой стороне, за нецензурную брань, за то, что был пьян, за то, что оставил лошадь без присмотра, вёз непосильную для лошади кладь, за ослушание полиции, за сидение на возах и пр. Легковых извозчиков наказывали даже строже, чем ломовых. Если лошадь хромала, то могли оштрафовать на 2 рубля и запретить использовать лошадь до её выздоровления. За неосторожную езду могли посадить на двое суток. Кучер каретника Логинова, Ванефатий Яковлев, например, за неосторожную езду был арестован на трое суток. Извозчика могли наказать и за быструю езду, за назойливое предложение своих услуг публике, за оставление без присмотра лошади, за то, что на нём рваный халат (извозчики поверх тулупа носили синие халаты). За такое нарушение, кстати, могли оштрафовать и его хозяина. Извозчик был обязан соблюдать интервал между транспортными средствами, он не должен был ехать посередине улицы, останавливаться в неуказанном месте и торчать на тротуаре, слезши с козел. Единственной, на кого мог извозчик свалить свою вину, была лошадь. Извозчика Денисова полицмейстер арестовал на трое суток за быструю езду. На гулянье в Рогожской он погнал лошадь. Денисов в жалобе на имя великого князя и московского губернатора Сергея Александровича обвинил во всём лошадь, но это ему не помогло. В рапорте полицмейстера указывалось на то, что Денисов неоднократно и раньше, несмотря на замечания пристава, обгонял другие экипажи. Лошадь, по мнению губернатора, не могла быть такой тупой и непослушной.