72127.fb2
— Вот, рекомендую, — промолвил Пантелей Еремеич, — жена не жена, а почитай что жена.
Маша слегка вспыхнула и с замешательством улыбнулась. Я поклонился ей пониже. Очень она мне нравилась. Тоненький орлиный нос с открытыми полупрозрачными ноздрями, смелый очерк высоких бровей, бледные, чуть-чуть впалые щеки — все черты ее лица выражали своенравную страсть и беззаботную удаль. Из-под закрученной косы вниз по широкой шее шли две прядки блестящих волосиков — признак крови и силы… Взор ее так и мелькал, словно змеиное жало…
— А что, Маша, — спросил Чертопханов: — надобно бы гостя чем-нибудь и попотчевать, а?
— У нас есть варенье, — отвечала она.
— Ну, подай сюда варенье, да уж и водку кстати. Да уж послушай, Маша, — закричал он ей вслед: — принеси тоже гитару.
— Для чего гитару? Я петь не стану.
…Маша вдруг приподнялась, разом отворила окно, высунула голову и с сердцем закричала проходившей бабе: "Аксинья!" Баба вздрогнула, хотела было повернуться, да поскользнулась и тяжко шлепнулась наземь. Маша опрокинулась назад и звонко захохотала; Чертопханов тоже засмеялся… Гроза разразилась одной молнией… воздух очистился.
…Маша резвилась пуще всех… Лицо у ней побледнело, ноздри расширились, взор запылал и потемнел в одно и то же время… Маша выпорхнула в другую комнату, принесла гитару, сбросила шаль с плеч долой, проворно села, подняла голову и запела цыганскую песню. Ее голос звенел и дрожал, как надтреснутый стеклянный колокольчик, вспыхивал и замирал… Любо и жутко становилось на сердце. "Ай, жги, говори!" Чертопханов пустился в пляс. Машу всю поводило, как бересту на огне; тонкие пальцы резко бегали по гитаре, смуглое горло медленно приподнималось под двойным янтарным ожерельем. То вдруг она умолкала, опускалась в изнеможенье, словно неохотно щипала струны… то снова заливалась она как безумная, выпрямливала стан и выставляла грудь…» (Тургенев И. С. Чертопханов и Недопюскин).
Примечательно, что в России именно бедное дворянство составляло большинство — более девяти десятых всего сословия. Но существовали у нас и так называемые, однодворцы, то есть в материальном отношении близкие к бедному дворянству. Хотя их общее число было сравнительно невелико, но уже сам факт их появления и активного участия в жизни страны представляет большой интерес.
Среди однодворцев были люди самого различного уровня культуры. Будучи одновременно и мужиком и барином, они хорошо ориентировались не только в специфике сельского труда, но и прекрасно разбирались уже в новых, пореформенных отношениях помещика и мужика. Вынужденные вести строгий расчет своим доходам и расходам, однодворцы видели, что в своем большинстве дворянство не смыслит ничего в экономике собственных усадеб, во всем полагаясь на своих управляющих и приказчиков, нередко обиравших и мужиков, и самих господ.
И если помещика среднего достатка Сергея Львовича Пушкина, отца поэта, обкрадывали собственные же управляющие еще в начале XIX века, можно себе представить, как вели они себя, включая и дворню, ко времени Великой реформы. Когда Пушкин переехал в Петербург, дом их «всегда был наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня с баснословной неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всем, начиная от денег до последнего стакана».
«…К Овсяникову часто прибегали соседи с просьбой рассудить, помирить их и почти всегда покорялись его приговору, слушались его совета. Многие, по его милости, окончательно размежевались… Но после двух или трех сшибок с помещиками он объявил, что отказывается от всякого посредничества между особами женского пола. Терпеть он не мог поспешности, тревожной торопливости, бабьей болтовни и "суеты". Раз как-то у него дом загорелся. Работник впопыхах вбежал к нему с криком: "Пожар! пожар!" — "Ну, чего же ты кричишь? — спокойно сказал Овсяников. — Подай мне шапку и костыль" …Он сам любил выезжать лошадей. Однажды рьяный битюк помчал его под гору, к оврагу. "Ну, полно, полно, жеребенок малолетний, убьешься", — добродушно замечал ему Овсяников и через мгновенье полетел в овраг вместе с беговыми дрожками, мальчиком, сидевшим сзади, и лошадью. К счастью, на дне оврага грудами лежал песок. Никто не ушибся, один битюк вывихнул себе ногу. "Ну, вот видишь, — продолжал спокойным голосом Овсяников, поднимаясь с земли, — я тебе говорил".
"— Да, — продолжал Овсяников со вздохом, — много воды утекло с тех пор, как я на свете живу: времена подошли другие. Особенно в дворянах вижу я перемену большую. Мелкопоместные — все либо на службе побывали, либо на месте сидят; а что покрупней — тех и узнать нельзя. Насмотрелся я на них, на крупных-то, вот по случаю размежевания. И должен я вам сказать: сердце радуется, на них глядя: обходительны, вежливы. Только вот что мне удивительно: всем наукам они научились, говорят так складно, что душа умиляется, а дела-то настоящего не смыслят, даже собственной пользы не чувствуют: их же крепостной человек, приказчик, гнет их, куда хочет, словно дугу. Ведь вот вы, может, знаете Королева, Александра Владимировича, — чем не дворянин? Собой красавец, богат, в университетах обучался, кажись, и за границей побывал, говорит плавно, скромно, всем нам руки жмет. Знаете?.. Ну, так слушайте. На прошлой неделе съехались мы в Березовку по приглашению посредника, Никифора Ильича. И говорит нам посредник, Никифор Ильич: 'Надо, господа, размежеваться; это срам, наш участок ото всех других отстал; приступимте к делу'. Вот и приступили. Пошли толки, споры, как водится; поверенный наш ломаться стал. Но первый забуянил Овчинников Порфи-рий… И из чего буянит человек?.. У самого вершка земли нету: по поручению брата распоряжается. Кричит: 'Нет! Меня вам не провести! Нет, не на того наткнулись! Планы сюда! Землемера мне подайте, христопродавца подайте сюда!' — 'Да какое, наконец, ваше требование?' — 'Вот дурака нашли! эка! Вы думаете: я вам так-таки сейчас мое требование и объявлю?.. Нет, вы планы сюда подайте, вот что!' А сам рукой стучит по планам. Марфу Дмитриевну обидел кровно. Та кричит: 'Как вы смеете мою репутацию позорить?' — 'Я, говорит, вашей репутации моей бурой кобыле не желаю'. Насилу мадерой отпоили. Его успокоили, — другие забунтовали. Королев-то Александр Владимирович, сидит, мой голубчик, в углу, набалдашник на палке покусывает да только головой качает. Совестно мне стало, мочи нет, хоть вон бежать. Что, мол, об нас подумает человек? Глядь, поднялся мой Александр Владимирыч, показывает вид, что говорить желает. Посредник засуетился, говорит: 'Господа, господа, Александр Владимирыч говорить желает'. И нельзя не похвалить дворян: все тотчас замолчали. Вот и начал Александр Владимирыч, и говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но в сущности оно введено для чего? — для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а то теперь он сам своей земли не знает и нередко за пять верст пахать едет, — и взыскать с него нельзя. Потом сказал Александр Владимирыч, что помещику грешно не заботиться о благосостоянии крестьян, что, наконец, если здраво рассудить, их выгоды и наши выгоды — все едино: им хорошо — нам хорошо, им худо — нам худо… и что, следовательно, грешно и нерассудительно не соглашаться из пустяков… И пошел, и пошел… Да ведь как говорил! за душу так и забирает… Дворяне-то все носы повесили; я сам, ей-ей, чуть не прослезился. Право слово, в старинных книгах таких речей не бывает… А чем кончилось? Сам четырех десятин мохового болота не уступил и продать не захотел. Говорит: 'Я это болото своими людьми высушу и суконную фабрику на нем заведу, с усовершенствованиями. Я, говорит, уж это место выбрал: у меня на этот счет свои соображения…' И хоть бы это было справедливо: а то просто сосед Александра Владимирыча, Карасиков Антон, поскупился королёвскому приказчику сто рублев ассигнациями взнести. Так мы и разъехались, не сделавши дела. А Александр Владимирыч по сих пор себя правым считает и все о суконной фабрике толкует, только к осушке болота не приступает"» (Тургенев И. С. Однодворец Овсяников).
Интересно, что среди российских помещиков встречались и иностранцы — швейцарцы, немцы, англичане, но чаще всего французы. Одни из них достигли русских пределов с армией Бонапарта и быстро обрусели. Другие же, как правило роялисты, бежали от террора французской революции.
«..Дверь из передней отворилась. Вошел низенький, седенький человек в бархатном сюртучке.
— А, Франц Иваныч! — вскрикнул Овсяников: — Здравствуйте! как вас Бог милует?.. Франц Иваныч Лежёнь (Lejeune), мой сосед и орловский помещик, не совсем обыкновенным образом достиг почетного звания русского дворянина. Родился он в Орлеане от французских родителей, и вместе с Наполеоном отправился на завоевание России, в качестве барабанщика. Сначала все шло как по маслу, и наш француз вошел в Москву с поднятой головой. Но на возвратном пути бедный m-r Lejeune, полузамерзший и без барабана, попался в руки смоленским мужичкам. Смоленские мужички заперли его на ночь в пустую сукновальню, а на другое утро привели к проруби, возле плотины, и начали просить барабанщика "de la grrrrande armée" уважить их, то есть нырнуть под лед. M-r Lejeune не мог согласиться на их предложение и в свою очередь начал убеждать смоленских мужичков, на французском диалекте, отпустить его в Орлеан. "Там, messieurs, — говорил он, — мать у меня живет, une tendre mere". Но мужички, вероятно по незнанию географического положения города Орлеана, продолжали предлагать ему подводное путешествие вниз по течению извилистой речки Шилотерки и уже стали поощрять его легкими толчками в шейные и спинные позвонки, как вдруг, к неописанной радости Лежёня, раздался звук колокольчика, и на плотину взъехали огромные сани с пестрейшим ковром на преувеличенно-возвышенном задке, запряженные тройкой саврасых вяток. В санях сидел толстый и румяный помещик в волчьей шубе.
— Что вы там такое делаете? — спросил он мужичков.
— А францюзя топим, батюшка.
— А! — равнодушно возразил помещик и отвернулся.
— Monsieur! Monsieur! — закричал бедняк.
— А, а! — с укоризной заговорила волчья шуба, — с двунадесятью язык на Россию шел, Москву сжег, окаянный, крест с Ивана Великого стащил, а теперь — мусье, мусье! а теперь и хвост поджал! По делам вору и мука… Пошел, Филька-а! Лошади тронулись.
— А, впрочем, стой! — прибавил помещик… — Эй, ты, мусье, умеешь ты музыке?
— Sauvez moi, sauvez, mon bon monsieur! — твердил Лежёнь.
— Ведь вишь, народец! и по-русски-то ни один из них не знает! Мюзик, мюзик, савэ мюзик ву? савэ? Ну, говори же! Компренэ? Савэ мюзик ву? на фортепьяно жуэ савэ?
Лежёнь понял, наконец, чего добивается помещик, и утвердительно закивал головой.
— Oui, monsieur, oui, oui, je suis musicien; je joue de tous les instruments possibles! Oui, monsieur… Sauvez moi, monsieur!<sup>[12]</sup>
— Ну, счастлив твой Бог, — возразил помещик. — Ребята, отпустите его; вот вам двугривенный на водку.
— Спасибо, батюшка, спасибо. Извольте, возьмите его.
Лежёня посадили в сани. Он задыхался от радости, плакал, дрожал, кланялся, благодарил помещика, кучера, мужиков. На нем была одна зеленая фуфайка с розовыми лентами, а мороз трещал на славу. Помещик молча глянул на его посиневшие и окоченелые члены, завернул несчастного в свою шубу и привез его домой. Дворня сбежалась. Француза наскоро отогрели, накормили и одели. Помещик повел его к своим дочерям.
— Вот, дети, — сказал он им, — учитель вам сыскан. Вы всё приставали ко мне: выучи-де нас музыке и французскому диалекту: вот вам и француз, и на фортопьянах играет… Ну, мусье, — продолжал он, указывая на дрянные фортепьянишки, купленные им за пять лет у жида, который, впрочем, торговал одеколоном: — покажи нам свое искусство: жуэ!
Лежёнь с замирающим сердцем сел на стул: он отроду и не касался фортепьян.
— Жуэ же, жуэ же! — повторял помещик.
С отчаяньем ударил бедняк по клавишам, словно по барабану заиграл, как попало… "Я так и думал, — рассказывал он потом, — что мой спаситель схватит меня за ворот и выбросит вон из дому". Но, к крайнему изумлению невольного импровизатора, помещик, погодя немного, одобрительно потрепал его по плечу. "Хорошо, хорошо, — промолвил он, — вижу, что знаешь; поди теперь, отдохни".
Недели через две от этого помещика Лежёнь переехал к другому, человеку богатому и образованному, полюбился ему за веселый и кроткий нрав, женился на его воспитаннице, поступил на службу, вышел в дворяне, выдал свою дочь за орловского помещика Лобызаньева, отставного драгуна и стихотворца, и переселился сам на жительство в Орел.
Вот этот-то самый Лежёнь, или, как теперь его называют, Франц Иваныч, и вошел при мне в комнату Овсяникова, с которым он состоял в дружеских отношениях…» (Тургенев И. С. Однодворец Овсяников).
Расцвет русской усадебной архитектуры пришелся на XIX столетие. Каких только стилей не довелось лицезреть среди помещичьих построек и конечно же уютной дворянской меблировки! Всё испробовали в своих усадьбах их владельцы. Зодчие строили дома и в стиле «русской готики», и в «помпейском вкусе», что стало особенно модным и популярным в период раскопок в Геркулануме и Помпеях в первой трети XIX века.
Помпейский стиль получает второе рождение не только во внешнем облике усадебных зданий, но и во фрагментах и деталях внутреннего убранства. Причем под обаяние этого древнего искусства попадали не только заказчики — русские помещики, но и сами зодчие — А. Брюллов и А. Штакеншнейдер, А. Воронихин и Ж. Тома-де-Томон, И. Жилярди. Гостиные в их собственных домах были выдержаны в этом притягательно-древнем ключе.
А в 30-х годах XIX века Александр Брюллов создает уникальный проект помпейских интерьеров — Малую, или Помпейскую столовую в Зимнем дворце.
Вот как описывал свое впечатление от воплощенного проекта современник А. Брюллова, некто А. Башуцкий<sup>[13]</sup>: «Это небольшая, но прелестная комната… есть единственная в Европе по способу отделки… Брюллов перенес сюда помпейское искусство во всей его очаровательности, характер неизменно выдержан от главных частей до подробностей, до превосходной мебели чисто греческого стиля… В маленькой столовой нет золота. Но она от того не менее драгоценна и составляет один из прекраснейших цветков роскошного букета, связанного с А. П. Брюлловым».
Усадебных застройщиков в России увлек и такой стиль, как неоренессанс. У нас, на русской почве, он трактовался очень широко и свободно — от романтического и «декоративного» понимания до точного копирования конкретных памятников архитектуры. Этот новый стиль, вольготно прижившийся на русской почве, стали называть «а la Renaissance».
И, пожалуй, единственным зодчим, умело преподнесшим его отечественным заказчикам, оказался А. Монферран. Энергичный и талантливый<sup>[14]</sup> француз, прибывший в Россию в 1816 году, использует элементы Ренессанса при оформлении городской усадьбы П. Н. Демидова в Петербурге (1830) на Большой Морской. В частности, он включает в отделку фасада крупные русты, которые напоминают квадры каменной кладки древних палаццо времен итальянского Ренессанса.
С не меньшим воображением решает он и архитектуру дома в петербургской усадьбе княгини Гагариной. Так, на фасаде появились три горельефа великих художников итальянского Возрождения.
Занимаясь усадебной архитектурой, Монферран обставлял и помещения соответствующей ей мебелью.
Хотя стиль и оставался ренессансным, но истинно монферрановский почерк зодчего легко было узнать. Маэстро решительно включал в декор кушеток, кресел и изысканных туалетных столиков сложнейшие орнаментальные и сюжетные мотивы.
Правда, провинциальному дворянству было не по карману заказывать подобные проекты мебели, поэтому приходилось обходиться работой собственных домашних умельцев-крепостных. Пусть элементы такой мебели и были много проще, но общий стиль, лихо подхваченный зорким глазом местного умельца, точно выражал желание дворянина.
В середине XIX века владельцев усадеб начинает захватывать новое увлечение. Архитекторы, художники и историки архитектуры и декоративного искусства награждают его термином, так называемым «вторым рококо».
Особенно заметно это веяние отразилось на убранстве интерьеров и мебели. Этот стиль явился своеобразным откликом, отзвуком на быстрое внедрение новых машин и механизмов в производство. Бурно развивается класс буржуазии, появляются новые господа с новой психологией — энергичные, деятельные, но без особых эмоций, приземленно-практичные и, как правило, не обладающие ни отменным вкусом, ни классической образованностью, ни наследственным воспитанием. Так что именно они-то, с умением используя промышленное производство, лихо штампуют «недорогую роскошь», эдакий «антиквариат для всех».
Быстро обойдя доходами старинное русское дворянство, новые властители производства умело распространяют эту ультрамоду не только в Европе.
Интерес ко «второму рококо» проявился очень рано и в России. И конечно же первое отражение нового стиля появилось в мебели и интерьерах. Это течение было подхвачено в России фирмой братьев Гамбс, изделия которых для современников были символами красоты, комфорта и респектабельности.