72137.fb2
В темной, обширной, с невысокими потолками харчевне много народа: машинисты, слесаря, кузнецы. Лица черные, закоптелые, у машинистов важные и тем важнее, чем больше нашивок из галуна на шапке. С каким сосредоточенным, важным видом ест один с тремя нашивками, еще молодой, с русой бородкой, умными, твердыми голубыми глазами!
Там дальше группа уже поевших. В центре большой, плотный, отвалившись, улыбается, слушая соседа, и, прищурившись, смотрит начальственно на нас. Рядом с ним высокий, худой, с жидкой бородкой, с тремя нашивками, веселый немец, что-то говорит, и все кругом хохочут.
— Это Альбранд из Вены, — всё врет, но так, что животики надорвешь, — говорит мой спутник.
Какой-то машинист за другим столом, мрачный, желчный, стучит кулаком и грозно говорит:
— Я своего паровоза не дам!!! Расплююсь, уйду, а не дам!
Небрежно откинувшись, куря сигару, слесарь читает газету.
Нам дали борщу с большим куском говядины: на столе хрен с уксусом, гора ломтей темного пшеничного хлеба, один запах которого уже вызывает усиленный аппетит. На второе дали тушеную говядину с густым черным соком, с поджаренным картофелем.
Я, всегда смотревший на еду, как на какую-то скучную формальность, здесь ел, ел и чем больше ел, тем больше хотелось: ел и с наслаждением представлял себе родных, знакомых барышень: если б они увидали меня теперь здесь! Моя мать, которая была в отчаянии по поводу моего обычного ничегонеяденья, всегда говорила:
— Твой желудок — дамочка и самая капризная из всех.
А осенью у меня будет в кармане аттестат машиниста!
Я заплатил за свой обед 20 копеек, и мой товарищ говорит мне:
— Григорьев… я его, зуду, хорошо знаю, я тоже начал с ним ездить, — ему всех новичков дают, потому что другие вот эти все такого кочегара, как вы, в шею бы погнали с паровоза, а он берет, он теперь несколько дней, пока вы не приучитесь, и обедать не будет ходить. А вы ему бутылочку водки купите и отнесите: он это любит, помягче станет с вами.
— Так, может быть, и обед ему снести?
— Это тоже не худо бы было!
Нашлись и судки. Мы взяли с собою щей, жаркого, огурец, ворох хлеба, бутылку водки.
— Ну, уж валяйте ему и пива, — пусть старина повеселится. Вместе понесем.
— Дядя, Григорий Иванович! — кричал еще издали мой товарищ. — Мы к вам с поклоном и повинною.
— Ну, какие там еще… Ничего не надо! — и Григорьев, как те игрушечные медведи, что заводят, и они возятся и ворчат, — завозился в своем углу, вытаскивая грязный платок с провизией.
Мой товарищ, очевидно, успевший изучить бывшее начальство, сломил, однако, упрямство Григорьева, и немного погодя, энергично хрустя зубами, тот уже уничтожал принесенное нами.
Он сидел на корточках, открывая как пасть свой широкий рот, и говорил в промежутках, обращаясь исключительно к своему бывшему помощнику:
— Всё это лишнее! — он тыкал на борщ, жаркое. — Ну, вот это, — он указал на водку, — пожалуй, что и полезное. Когда за двух приходится работать, — где же силы взять? — она вот и помогает…
Он брал бутылку и осторожно наливал водку в свою с отбитой ножкой рюмку.
— Вот это, — он показал на пиво, — тоже по-настоящему дрянь: это немцам, а наш брат…
— Водка, конечно, тверже, — соглашался мой товарищ.
— Ну, так как же! — пренебрежительно говорил, кивая головой и прожевывая новый кусок, Григорьев.
Так говорил он, пока всё — полезное и бесполезное — было уничтожено. Завидев бегущего составителя, Григорьев, поднимаясь, бросил, ни к кому не обращаясь:
— Ну, теперь и терпеть можно…
И мы опять принялись за работу и работали до заката.
Тогда нам снова дали передышку на полчаса. Григорьев полез в свой сундучок, вынул оттуда грязный платок с провизией, развернул его и достал колбасу и хлеб. Молча, отрезав кусок колбасы и хлеба, он передал их мне, и я, уже опять голодный, принялся за них с большим удовольствием.
— Водки хотите?
Я отказался. В бутылке ее оставалось уже немного, и Григорьев был доволен, очевидно, моим отказом, хотя и ответил:
— В нашем деле без водки не проживешь…
После этого мы молча ели каждый в своем углу:
Григорьев около рычага, а я около тормоза — отделение кочегара.
Благодаря развитию железных дорог сложился такой социально-хозяйственный комплекс, как станция. То есть раздельный пункт, имеющий развитие путей, позволяющий не только принимать поезда для посадки-высадки пассажиров, пропуска встречного поезда или обгона, но и производить загрузку или разгрузку вагонов.
Не следует путать станцию с разъездом или платформой. Разъезд служит только для того, чтобы разъехаться — для встреч-пропусков поездов. На нем, как правило, никаких грузовых операций не производится. Платформа — это просто оборудованное место на пути или на станции, где выходят из вагонов или заходят в них пассажиры. Это может быть прекрасно обустроенный асфальтированный перрон для входа в электричку или дизель-поезд, а может быть и просто небольшое возвышение из старых шпал для входа в вагон на какой-нибудь глухой ветке посреди перегона. Никакого путевого развития платформа не требует.
В старину платформы даже на больших вокзалах делались из досок (асфальтированные перроны стали обыденностью только в 1960-х годах). На небольших станциях и разъездах они нередко были песчаными, как гласил дореволюционный справочник — «утрамбованными до плотности хорошей садовой дорожки». Ходить по такой платформе очень приятно — мягко.
Для размещения и отдыха пассажиров, а также для служебных нужд строился вокзал (пассажирское здание). Он мог быть каменным или деревянным. Вокзал — одно из самых гуманных изобретений человека. Это место для пристанища любого странника. В нем всегда есть крыша, место для отдыха, отопительная печь, а раньше непременно были титан с водой и кружка — порой на цепи. Раньше лавки в залах ожидания были только из дерева и с высокими спинками, торжественные и строгие, и отдыхать на них было куда удобнее и приятнее, чем на нынешних пластмассовых стульях-коротышках, в которых и откинуться-то невозможно. На деревянных вокзальных лавках была выгравирована надпись: «М.П.С.».
Вокзал всегда поделен на служебные и пассажирские помещения. Служебные помещения — комнаты начальника станции и его помощника, ламповая для хранения ламп, свечей и фонарей, кладовая, касса, аппаратная реле устройств сигнализации, помещение дежурного по станции. Пассажирские — зал ожидания, буфет, кассовый зал.
Вокзал — это всегда одна из архитектурных доминант данного населенного пункта. Это лицо города или поселка, первое впечатление о нем пассажира. Вокзал — место сосредоточения народной жизни во всех ее проявлениях — от путешествий до… искусства. Да-да: начиная с царскосельских времен, с оркестра Штрауса — бродячие музыканты, духовые оркестры, песни при проводах-расставаниях, патефон в буфете при царе и нэпе, «тарелка» репродуктора в советские времена, непременно картины в залах ожидания на крупных станциях… Вокзал — это всегда один из общественных центров жизни, так сказать, — столица народного бытия.
Вокзал к тому же и носитель духа, памяти — причем очень многих поколений. Старый вокзал — это как старый человек. Сколько встреч, расставаний, надежд, свиданий он помнит… Звенят в застывших камнях или досках токи незримой энергетики былых растраченных чувств.
Вдоль станционных путей помимо платформы и вокзала всегда располагаются сарай для хранения путейского инструмента, туалет, багажное отделение, а в старину — дровяной сарай для отопления вокзала, ледник для хранения буфетных продуктов, керосиновый погреб и водонапорная башня, которая со значением возвышается над станцией, словно колокольня над монастырем. Они и напоминают больше всего своим внешним видом колокольни. Еще важнейшей отличительной чертой станции царского времени являются деревянные ограждения и перила вдоль платформы и ряд осветительных фонарей на деревянных столбах. На некоторых станциях держали специальных ламповщиков, которые ведали зажиганием фонарей, лазали свечи менять или добавлять керосин, а когда появились газовые фонари, — и газом заправлять. Горючие вещества хранились в особом керосиновом погребе, напоминающем своим видом некое военно-полевое укрепление или землянку. Лампы зажигали длинными шестами с горящей свечой на конце. На вокзалах непременно разбивали палисадники и клумбы, которые называли «садиками».
Всё это вместе образует некий архитектурный ансамбль, по своему устроению и облику больше ни на что в общественной жизни не похожий. Такое есть только на железной дороге. Это совершенно самобытная область архитектуры, и на это хочется обратить особое внимание. Станционный ансамбль, особенно дореволюционного периода, есть совершенно неизученная и при этом абсолютно полноценная с точки зрения внешней выразительности архитектура. Никто из специалистов-архитекторов никогда толком ее не изучал и почти ничего не писал о ней (по крайней мере, для массового читателя).
Раньше, в старину, когда люди ценили красоту во всем и понимали ее благотворное значение для человека, вокзалы и вообще станционные здания и сооружения воспринимались как носители определенной эстетики. Никаких «типовых проектов» не признавалось — это изобретение уже советской власти с ее пресловутой унификацией всего, что окружает человека (включая его самого).
Станция, вокзал предназначались для публичного пользования, они так и назывались — «публичные здания». Недаром железнодорожное ведомство изначально называлось Управление путей сообщений и публичных зданий. Поэтому в царской России к железнодорожной архитектуре предъявлялись не менее высокие эстетические требования, чем к любым друг им общественным местам. В отношении дореволюционных станций уместно употребление именно слова «ансамбль». В нем присутствовал главный момент всякой состоявшейся художественной формы — завершенность.
Надо сказать, что служебная архитектура железных дорог требовала применения особенных конструкций — контрфорсов, усиливающих балок, пилястров и т. п. Кроме того, вокзал, например, обязывал совмещать в одном здании служебные, общественные и жилые функции, а также требовал строительства навесов, балконов, устройства пристанционных палисадников (садиков). Для работы железной дороги требовались, конечно, и сугубо служебные постройки — будки и сараи, сторожевые дома, казармы, пакгаузы, нефтекачки, которые, впрочем, по эстетическому совершенству часто не уступали вокзалам. Всё это вместе тоже определяло самобытность, неповторимость облика железной дороги.
Русские купцы, фабриканты, банкиры, строившие железные дороги, понимали значение красоты и создавали порой шедевры служебной архитектуры, далеко превосходящие ее, в общем-то, достаточно скромное предназначение. Начиная с самых первых вокзалов, водонапорных башен и «ротонд» Петербурго-Московской дороги, выполненных по проектам Тона и Желязевича, на Руси было принято строить на чугунке только красиво. Строители дорог соревновались друг с другом в великолепии и неповторимости возводимых сооружений. На красоту не жалели средств, и очень немалых, — хотя, казалось, это было полным абсурдом, ибо никакого хозяйственного или технического назначения во всех этих мансардах, мезонинах, наличниках, узорах, резьбе не было. Савва Мамонтов (заслуженно носивший прозвище Великолепный) пошел в этом благородном деле дальше всех — он считал, что железная дорога ко всему прочему должна быть средством эстетического воспитания народа: к эскизному проектированию и росписи публичных зданий своих дорог он привлекал не кого-нибудь, а таких мастеров, как Васнецов или Коровин. Именно Мамонтов придал служебной железнодорожной архитектуре значение зодчества, особенно на северных своих дорогах с их псевдорусскими теремками строений. Он воспринимал публичные железнодорожные здания не только как объекты для выполнения перевозок, но и как средство просвещения — в том числе и красивым внешним видом. Вокзалы его дорог, выполненные в псевдорусском стиле, — это настоящее художество. Железная дорога, будучи железной, к человеку оказывалась тепла, отзывчива…
В старину железнодорожное направление, не говоря уже о крупных станциях, превращалось в целый город, растянувшийся на тысячу верст. Даже на глухих разъездах посреди лесов и степей, где и пассажиров-то почти что не было, строились пусть и небольшие, но оригинальные здания вокзалов, водонапорные башни. В моде на чугунке были резьба, украшения, лепнина, мансарды, мезонины, ризолиты, флигели и прочие выразительные средства архитектуры. Строительство дороги осуществлялось только в едином стиле с особенным обликом, чувствовалось наличие сугубо творческого подхода к архитектурному «толкованию» линии. Потому каждая дорога и выглядела по-своему.
Эти самые стили, тянувшиеся вдоль русских дорог на сотни верст, определяли суть тех краев, по которым они пролегали. Первая магистраль Петербург — Москва — державная! — вся состоит в основном из непоколебимой кирпичной кладки казарменного николаевского стиля — воплощения государственности. Петербургские железнодорожные пригороды поражали великолепием, можно даже сказать — излишествами своего архитектурного оформления. Чего стоят только, например, былые вокзалы в Петергофе, Дудергофе (Можайская), Царском Селе, Териоках (Зеленогорск). Легендарными стали Московская Окружная дорога, московские и петербургские вокзалы. В Выборге вокзал был выполнен в стиле финской архитектуры. Совершенно билибинско-гартмановский по стилю теремок построен в Гатчине. На севере страны применялось лубяное, теремное зодчество: это дороги Москва — Ярославль — Вологда-Архангельск, Петрозаводск — Мурманск, Ярославль — Кострома, Александров — Кинешма, Иваново — Нерехта, Вологда — Вятка. В глазах пассажира там происходило естественное слияние увиденной за окном вагона патриархальной жизни и природы Русского Севера с обликом попутных станций. Столь же прекрасно и неповторимо было теремное зодчество уральских участков Транссиба: каждый вокзал там — буквально шедевр. А вот на востоке и на юге страны в вокзальном зодчестве преобладал кирпич.