72137.fb2 Повседневная жизнь российских железных дорог - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

Повседневная жизнь российских железных дорог - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

В оборотном депо дежурному сдавали ключик от регулятора, чтобы при необходимости могли паровоз переставить в пределах депо, пока спят труженики. Регулятор непременно запирали на замок. Снимали и запирали в шкафчике фонари, инструмент.

А в основном депо в дежурке висел стенд, на котором были написаны фамилии паровозников, и против каждой висела жестяная табличка разного цвета: «в поездке», «в отпуске», «дома» и т. д. Приезжает бригада, сдает маршрутный лист — дежурный встает из-за стола, подходит к стенду и меняет одну табличку на другую. Тоже своеобразный ритуал был.

Во всех депо самым знаменитым местом была комната при дежурном для ожидания поездов — пресловутая, знаменитая среди локомотивщиков «брехаловка». Это был одновременно источник новостей и место общения, своего рода клуб. Автор не решается назвать, что он отдал бы за то, чтобы побывать хотя бы малое время в «брехаловках» 1950–1970-х годов, когда всё еще было живо… Вот где творилась круглосуточная, неумолчная, неутомимая легенда. Вот где происходило становление мастеров. Кочегары вовсе в «брехаловку» не допускались. Помощники приходили на работу раньше машинистов — идут принимать, готовить паровоз, а машинисты тем временем степенно общаются за столом в «брехаловке», играют в домино, всякий железнодорожный смех рассказывают, последние новости на участке, случаи в пути. Вот где народная речь была, истинная мудрость! Ибо паровозные машинисты народ был, конечно, особый, большой основательности. Их послушать было удовольствием, о чем бы ни толковали они.

Помню, приезжал я на базу запаса паровозов на станцию Ермолино, о которой уже рассказывал, к своему другу, ивановскому ветерану-паровознику Юрию Павловичу Мочалову — а там тогда паровозов стояло в резерве числом 95, все законсервированные, тщательно закрытые и смазанные, — а в штате базы было 13 человек. Все до одного это были машинисты-паровозники с первым классом квалификации, покинувшие по возрасту поездную работу. И вот в урочный час собирались все они за единый стол обедать. Суп готовили, по паровозной традиции, сами, нередко сваренный из здесь же на базе выращенных кролей, чинно наливалось каждому по тарелке, все брались за ложки — и спустя некоторое время начинался РАЗГОВОР… Ах, не было тогда у автора переносного магнитофона! Какая непоправимая потеря!

Так что можно себе представить, о чем и КАК толковали в «брехаловках» такие люди…

«Дежурный, скорей нам „жезло“ подавай, нам вечером к девушкам нужно»… Но вначале вот о чем.

Удивительно, что работа эта, на первый взгляд чуть не каторжная, такая трудоемкая и ответственная, была в необычайном почете. Паровозники, в сравнении с другими жителями российской страны, жили гораздо обеспеченнее — и при царе, и при советской власти. Машинист в России бывал ущемлен в бытовом отношении дважды: при Хрущеве во время денежной реформы 1961 года, когда машиниста вдруг объявили «водителем локомотива», сообщили, что ездить он теперь на тепловозах и электровозах будет в белой рубашке и при галстуке, что грязь, сквозняки и пыль остались в проклятом паровозном прошлом, а потому платить ему будут… 120 новых рублей вместо старых 2–4 тысяч. К счастью для сети, это вовремя прекратилось, да и история про галстук и рубашку быстро сошла на нет. Выпуск тепловозов и электровозов действительно был интенсивным, а вот качество их далеко не всегда должным, ломались они часто, а тепловозы горели буквально как свечки (в 1980-х годах — сотнями секций!), так что никаких белых рубашек и галстуков никто не надел, а вот в зарплате потеряли сильно и, конечно, обиделись.

Второй раз машинистов всерьез обделили уже в «демократические» времена, в 1990-х годах, когда началась безработица и на линии разразился ранее невиданный начальственный произвол и террор. Резко упала и зарплата, которую на железной дороге почти всегда, за редкими перебоями, платили исправно, вовремя, что создавало у прочего обездоленного населения представление о железке как о манне небесной. И так задавленный кучей бестолковых и взаимопротиворечивых инструкций машинист оказался под еще большим спудом бесконечных придирок и неразберихи. Впервые за свою историю эта профессия столь серьезно утратила свой престиж (как, впрочем, и все остальные толковые ремесла в стране во времена 1990-х годов). Помнится, автор книги, будучи юным, даже идя в булочную, надевал железнодорожную фуражку — вот какая была гордость за жизненное избрание, а теперь не сделал бы этого ни за что… Да и фуражки пошли не те — больно уж напоминают они одеяние каких-то гитлерюгендов. А у автора фуражка сшита на заказ, с золотым истинным хлястиком, былой «птичкой» и кокардой, сработана в нашей железнодорожной мастерской у Белорусского вокзала в тот год, когда ставили автор со товарищи на постамент у депо имени Ильича паровоз П36–0120 — а именно 1984 год…

Знаменитая есть легенда в локомотивном мире, что в дореволюционные времена к паровозу прибывшего курьерского поезда подбегал с подносом официант из вокзального буфета или повар из вагона-ресторана: «Откушайте, господин механик!» На подносе — штоф и очень хорошая закуска. Механик вкушал, не сходя с паровоза, и степенно благодарил. А уж после ехал в оборотное депо.

Итак, прибыв в депо, почистив топку, снабдившись, начисто обтерев паровоз (целиком!) и завершив всё остальное, что нужно (занимало это часа полтора-два), бригада шла на отдых. Уже при царе строили специальные дома для отдыха паровозных и кондукторских бригад, на некоторых дорогах их называли «заезжие комнаты». Зовут их теперь комнатами отдыха локомотивных бригад, а в просторечии «отдыхаловками», «бригадниками».

Отдых бригады в паровозные времена обычно происходил так: по прибытии отправляли кочегара на местный рынок, где он покупал мяса и овощей. Если рынок отсутствовал или была ночь, доставали из «шарманок» что Бог послал…

Скажем немного о «шарманках». Паровозника во все времена и эпохи с царских времен определяли даже не по фуражке с непременным белым, серым или желтым кантом или галуном (у помощников и кочегаров таких фуражек не было — только у машинистов, это был их отличительный знак, который означал долгую службу на дороге), не по шинели и служебной шапке, не по погонам и фуражечной кокарде со значком «паровозика» (их издали не видно) — а именно по «шарманке».

Идет по улице машинист или помощник с жестяным крашеным сундучком — все видят: паровозник, и иные даже шапки и картузы навстречу приподнимают в знак уважения и приветствия. Если человек заказывает у жестянщика сундучок — всё, жизнь его, считай, состоялась: паровозником стал. В рейс кладет он в сундучок что поесть, мелкий инструмент, в особый карманчик — документы и инструкции. Если едет к женщине (что бывало очень часто) — подарок кладет в «шарманку», платок какой-нибудь или конфеты. Вообще — что ему нужно взять с собой, то в «шарманке». Зачем эти сундучки делали из жести? Чтобы на паровозе при этакой-то размашистой работе не повредить дорожный скарб, не поджечь, не помять. За этим паровозным сундучком легенды, может, не меньше, чем за самими паровозами.

Идут с «шарманками», все видят — бригада. Приехали или, наоборот, уезжают.

В оборотном депо дают кочегару мясо, пшено, картошку, соль, перец, лук, рис, морковь, и он идет в «дом отдыха» варить суп (никаких столовых до конца 1950-х годов почти нигде не было). Стояла в «отдыхаловках» в особой комнате непременно обширная печь, и на ней можно было сварить суп, картошку пожарить, чайник вскипятить. Понятно, какой у мужиков или пацанов-кочегаров получался «рататуй» (впрочем, иные варили очень вкусно!), но когда приходили с паровоза голодные чумазые труженики, уговаривать их поесть не приходилось.

А на паровозах еду брали в путь в стеклянной банке с плотной крышкой, ставили ее на котел за инжектор или к колонке и грели. В спокойный момент поездки снимали банку с котла и ели горячее.

Одно время, годах в 1940–1950-х, было организовано питание для паровозников прямо на путях сортировочных станций. К паровозу подходила девушка в белом халате, у которой на плечах висел короб с судками, наполненными горячим борщом и каким-нибудь вторым блюдом с гарниром, высился ряд тарелок, в особом отделении лежали хлеб, ложки и вилки. Прямо возле паровоза всё это питание разливалось и раскладывалось по тарелкам, и мужики с удовольствием ели, потому что готовили для паровозников очень вкусно. Недостатком являлось то, что уж больно они были чумазые, и руки им как следует было не отмыть, и условия для еды не очень удобные — но никто не жаловался. Люди видели заботу о себе.

Перед войной кормежка в оборотных депо была, по воспоминаниям ветеранов, достаточно скудной и одноообразной. Жареная картошка, в лучшем случае на сале — вот и вся еда. Во время войны для паровозников существовало усиленное питание. По маршрутному листу выдавали «наркомовскую сметану», а самого паровозника снабжали куском копченой колбасы, несколькими конфетами, нормой хлеба, пряниками или печеньем, куском сала, чаем. Многие голодали, но привозили часть своего пайка детям. Картошку и мясо покупали на рынке за свои деньги. После войны и голода 1946 года мясо стоило на пристанционных базарах в провинции достаточно дешево. А вот вещей, одежды, обуви, кондитерских изделий было очень мало, и столичные, городские паровозники этим пользовались, когда заводили романы с девушками или ублажали какого-нибудь «родного» на топливных складах, привозя с собой в «шарманках» дефицитные вещи и тогдашние деликатесы.

При царе машинист в пункте оборота отправлялся на отдых к некой отставной вдовушке лет тридцати-сорока, а при советской власти к «приятельнице» в поселок. Иные машинисты предпочитали просто пообедать, выпить на сон грядущий 100 граммов и засыпали в отдельной комнате — у машинистов и главных кондукторов были отдельные, причем иной раз механик поселялся совершенно один, когда было малое движение.

А помощники шли в комнату о 15–25 лежанках и в чем были валились на топчаны спать, толком и не помывшись. Спали как убитые. Ночью начинают их будить под поезд, дежурная ходит с фонарем по комнате и разыскивает — которого поднимать: того или этого? Так всех и перебудит по очереди, пока доищется: «Ты не Петров? А ты?» И так далее. При советской власти кочегары отдыхали с помощниками в одной комнате, а паровозы во время стоянки в ожидании бригады грели специальные прогревальщики при депо (как правило, пенсионеры). До революции кочегар оставался на паровозе и всё время стоянки находился на нем. На маневровых паровозах до революции дежурство длилось сутки.

В 1950-х годах этот суровый быт несколько облагородили. Устроили в депо душевые, стали выдавать белье в комнаты, пижамы и тапки паровозникам, открылись буфеты, после — столовые. Паровозников и вообще локомотивщиков в 1960-х годах обслуживали в столовых только официантки, никакого самообслуживания в помине не было. Бригада приехала — событие, скорее бежит официантка: «Что вам, мальчики, принести покушать?» Тоже романов было — с ума сойти. Мальчики-то были завидные, с такой зарплатой, которую только профессора и академики в стране получали, с орденами (награждались почти автоматически по выслуге лет) и тринадцатой зарплатой («наркомовские»), со значками «Отличный паровозник» и «Ударник сталинского призыва» — да и просто очень здоровые, крепкие мужики, веселые, шутливые, бравые, несмотря на тяготы своей работы. Иные паровозники до девяноста с лишним лет доживали! Знаменитый ветеран депо Москва-Сортировочная, в прошлом «пятисотник»-стахановец Александр Иванович Жаринов водил паровоз на праздниках 9 Мая вплоть до 90-летнего возраста! Ни ветров, ни сквозняков, ни дождей, ни морозов паровозники не боялись — разве только жары — так и к ней на паровозе привыкали. Дурные люди среди паровозников, конечно, были, но в основном после первой же поездки или чистки топки они как-то сами собой отсеивались, их работа убирала. В основном народ был хороший, с душой — того требовал паровоз.

С 1931 года по самые последние паровозные времена (а последний в России участок на паровой тяге Лодейное Поле — Янисъярви в Карелии обслуживался паровозами вплоть до апреля 1986 года) все паровозы были закреплены за бригадами. Что это означало? А то, что бригада работала только на своем, одном и том же паровозе. Своем в буквальном смысле этого слова, потому что паровозники поступали на работу в депо по договору и паровоз передавался им для работы по хозрасчетному принципу. Согласно этому договору, по выслуге лет выплачивались договорные проценты, которых у ветеранов набегало до 500 рублей в месяц в деньгах 1940–1950-х годов, не считая зарплаты (только ставка была 700–900 рублей в месяц старыми, а с премиальными выходило у машинистов I класса до 4 тысяч рублей). То есть бригада была материально заинтересована в том, чтобы паровоз был в отличном состоянии, потому что за любое превышение пробега сверх нормативов очень хорошо премировали по нормам долевого участия. Знаменитые кривоносовский и лунинский методы стахановской езды на паровозе, внедренные на транспорте в 1930-х годах, основывались на бережном уходе бригады за паровозом, постоянном уходе за ним, внимании, наблюдении за работой паровоза в пути, отличном знании конструкции и превосходных слесарных навыках, постоянном участии в ремонте паровоза. Старший машинист присутствовал при всех видах деповского ремонта и сопровождал паровоз на заводской ремонт, а на промывку котла, происходившую примерно раз в месяц, выходила вся бригада. Выходных дней как таковых не было — работали от прибытия до прибытия паровоза в основное депо, проводя на нем буквально полжизни.

У пассажирских бригад был именной график работы, они свою жизнь знали наперед достаточно хорошо, а вот в грузовом движении система была вызывная, как при царе: подходит паровоз с линии, посылают рассыльного из депо, как правило старичка-пенсионера, он идет по поселку с записной книжкой, в которой написана фамилия машиниста, помощника или кочегара и стоит время его явки на работу. Старичок стучал в окошко, у него брали книжку и расписывались, как сказано у Андрея Платонова, «в графе» против времени явки. Это означало, что паровозник вызван в поездку. То есть спустя 12 часов со времени прибытия из очередного рейса паровозник должен был находиться дома и ждать вызывальщика из депо. Выходным днем считали время стоянки паровоза в промывке. И ведь никто не жаловался! Напротив — многие старики рассказывают: ждали, когда снова в поездку. Шли на паровоз с радостью со своей «шарманкой». А уж уход с паровозной работы полагался настоящим горем, некоторые в таких случаях протестовали, грозили и даже плакали, не стесняясь.

О состоянии паровозов в 1940–1950-х годах ходили легенды — и ходят до сих пор. Паровозы были разукрашены, тщательно обтерты, буквально лоснились от чистоты и ухода. В будках висели портреты вождей, стенки обшивались рейками, всё сияло чистотой, как говорили паровозники, «ни слезинки, ни паринки». Наводили накладные барельефы, за свои деньги покупали фольгу и прочий оформительский материал. Многие паровозы были посвящены съездам партии и комсомола, политическим деятелям и народным героям («им. Александра Матросова», «им. Олега Кошевого» и т. д.) и были соответствующим образом внешне оформлены. На каждом паровозе было полно инструмента, запчастей — тащили, словно в дом родной. Это была действительно планета, большое благоустроенное хозяйство, чем-то напоминавшее зажиточный крестьянский уклад. На паровозах возили краску и кисточки, чтобы постоянно подновлять красоту, «пасту Гойя» для натирки металлических поверхностей до флотского блеска, у некоторых машинистов при входе в будку лежали… половые тряпки. Ходили легенды, что машинисты курьерских паровозов отправлялись в рейс в белых перчатках. Легенду эту творили просто: надевали перчатки перед самым отправлением и перед самым прибытием на конечную станцию, а потом сразу снимали… Трудновато на паровозе сохранить перчатки белыми.

Мудрено ли, что жены паровозников очень редко работали — им полагалось воспитывать детей и ухаживать за кормильцем, чьего заработка, мягко говоря, хватало. Правда, пенсия у паровозников всегда была маленькая, ее издевательски называли «гробовые», так что труженики стремились взять от жизни все лучшее, пока работали в депо.

В 1949 году вышел приказ МПС, требовавший предоставлять паровозникам казенное жилье в длительную рассрочку на расстоянии не более одного километра от депо (вот почему вокруг многих депо часто увидишь послевоенные поселки со всякими улицами «Локомотивная», «Паровозная», «Путевая» и т. д.). Почти капитализм: всё для работника — только работай и зарабатывай деньги. Разве что шли те заработанные деньги государству и самим труженикам, а не в карманы ко всяким «грамотеям». К сожалению, в 1960-х годах принцип хозрасчета в локомотивном хозяйстве был отменен, а локомотивы раскрепили, и стали они общими — то есть ничейными, что, конечно, весьма негативно отразилось на их состоянии. Но паровозы до последних дней своей жизни были закреплены за бригадами. В феврале 1986 года автор, будучи в Челябинске, посетил паровоз серии ЭР, работавший на ветке до Синеглазова в местном вывозном движении, и поразился тому, в каком образцовом состоянии находился паровоз — прямо 1950-е годы.

…Приезжали на паровозе и, намахавшись лопатой, не спя ночь, перетаскав гаечные ключи и полные масленки, почистив топку, обтерев котел, ухитрялись еще идти вечером на танцы к девушкам — что и нашло выражение в строке песни. Уму непостижимо! Тут бы с ног свалиться, а они — к девушкам. И девушки таким преуспевающим танцорам были, конечно, очень рады. При столь здоровом моральном климате в среде обитания паровозников, постоянном душевном подъеме и радости от работы (хотя и очень нелегкой) — отчего же к девушкам было не сходить на танцы после поездки? В самый раз! Сила-то молодая была — и огромная сила. Светлая, трудовая. Смотришь на фотографии в деповских музеях — завидно становится. Это совсем другие лица и, следовательно, другие люди. И на царских, и на советских фото, сделанных в паровозные времена.

Однако всё это в прошлом.

Вот думаю, полжизни посвятив паровозам и гордясь этим: почему так любили и теперь любят эту машину? Почему столько у нее на свете поклонников? Почему слово это до сих пор не уходит из обихода и никогда из него не уйдет? Потому что паровоз — живой, горячий. Шесть жизненных стихий объединились в нем — огонь, вода, воздух, топливо, металл, пар. Паровоз не просто живой — он полнится целой стихией жизни! Это действительно планета. А всё живое на свете тянется к притяжению планет. Это не значит, что планета всегда мила и комфортна — она может и обжечь, и облучить — но тяготение к ней всё равно неизбежно. В паровозе присутствует сила тяготения. Эта машина безусловно завораживает, втягивает в свое поле. Это больше, чем просто механизм для перемещения. На этой машине отсутствует ощущение замкнутости пространства, она словно полуоткрыта миру, ветру, воздуху сквозь распахнутые окна паровозной будки. На ней идет жизнь как бы немного отдельная от земной, необыкновенная, хоть и рискованная, и человек в этой жизни сам становится особым, с несколько отвлеченной психологией.

Всё на этой машине хотя и тяжело для труда, но зримо, понятно, вообразимо, доступно. Всё на ней очень разнообразно — сам характер труда это предусматривает. Паровозный машинист — это комплексно мыслящий человек, он приучен к тому работой. Вон сколько всего надо знать — и сигналы, и угли, и воды, и металл, и механизмы, и механику, и чертежи, и тормоза, и дорожный профиль, и особенности участка, и станции, и разъезды, и где надо повнимательнее, а где поспокойнее, и где надо взглянуть лишний раз, где тормознуть пораньше… Такая работа. Требует она большой профессиональной расторопности и решительности. Недаром человек этот пользовался почетом и имел достаток — весьма немалый по сравнению с прочими трудовыми людьми своего времени.

…Давно всё это стало небытием. Теперь лишь как видение можно представить себе, как шел деповской старичок-вызывальщик по жилому поселку глухой ночью под переливы паровозных гудков и отдаленный гомон станции, подходил к спящему дому, стучал в окошко. Ему отзывались. Он протягивал в форточку или в дверь залистанную вызывную книжку и говорил: «Иван Константиныч, вам сегодня в поездку на шесть часов, распишитесь». Машинист расписывался, хозяйка начинала собирать ему харчи в дорогу — в любое время суток… Казалось, так будет всегда. И паровозные гудки, казалось, не замолчат. Но всему свой час. Замолчали.

Останется хотя бы о том память.

Николай Гарин-Михайловский (1852–1906)На практике (фрагмент)

Южное лето. Жара невыносимая. Точно из раскаленной печи охватывает пламенем. Горит воздух, степь, горят все эти здания громадного вокзала.

Полдень.

На запасном пути, на площадке раскаленного черного паровоза, в одном углу на перилах сидит унылая фигурка машиниста с большим красным носом. Пропитанный салом картуз съехал на затылок и точно приклеен к голове. Куртка, штаны когда-то иного, а теперь такого же, как окружающий уголь, черного цвета, тоже пропитаны и лоснятся салом. Запах этого сала тяжелый, одуряющий. Масло и сало везде: на рукоятках, на площадке, на стойках, на руках. Пучки пакли — род утиральника — тоже в сале, и выги-ранье рук — только самообман. Этой паклей я — другая фигура на площадке паровоза, в другом углу — виновато и бесполезно, чтобы только что-нибудь делать, тру свои руки.

Я студент-практикант.

Первый день моей практики.

Только что кончили маневры и полчаса-час мы будем стоять таю на припеке, с полупотухшим паровозом, который, как какое-то громадное, грязное, замученное животное, теперь отдыхая, тяжело сопит, парит. Машинист Григорьев мрачно смотрит вниз. Вся его фигура грозного судьи красноречиво говорит: «Ну, что ж теперь будем делать?!»

Я понимаю и сам, что дело из рук вон плохо.

Нас на паровозе всего двое: он — машинист и я — кочегар. Но собственно это «я — кочегар» один звук. Я даже лопату в руках держать не умею. Этой лопатой надо перебросить из тендера в топку до трехсот пудов угля в сутки. Кроме лопаты, много других инструментов, которыми тоже надо уметь владеть и систематично поспевать делать накопляющуюся работу. Резак, например. Добрых полторы сажени, чуть ли не пудовый металлический стержень с загнутым острием на конце. Лежа на животе под паровозом, держа один конец этого резака в руках, надо другим, пропуская его между колосниками топки, подрезать накопляющийся там шлак. Резать его надо для того, чтобы проходил воздух, иначе гореть не будет, а тогда не будет и пара, как не будет его, если не уметь бросать в печку уголь так, как его надо бросать: к краям толще, к середине тоньше. А я бросаю как раз наоборот. И, кажется, вот-вот хорошо, и опять на середину, и опять мрачно говорит Григорьев:

— Могила!

И он раздраженно опять вырывает из моих рук лопату.

Ловко летит с лопаты уголь и белое пламя топки почти не краснеет, а у меня от одной лопаты и дым, и красное пламя, — все признаки неполного сгорания. И сейчас же манометр падает, работать нечем, а тут как раз надо воду качать, надо сало спускать в масленках, надо новое наливать, надо чинить расхлябавшиеся подшипники, тормозить паровоз, кричать составителям и зорко следить, чтоб не стукнуть друг с другом те задние, где-то в бесконечном отдалении, вагоны. Всё это надо делать мне, и всё это делает, кроме всех своих других обязанностей, Григорьев, и после каждой сделанной за меня работы он всё тем же безнадежным, долбящим голосом говорит:

— Так, так… А кто ж работать будет?!

И как раз в это время где-то там, сзади — бух-трах-тарарах с какой-то всё разрушающей силой стукаются вагоны и, кажется, щепки летят. Григорьев хватается за регулятор и кричит дико: «Тормоз!» Я бросаюсь к тормозу, отчаянно верчу, но не в ту сторону; я растормаживаю, вместо того, чтоб затормозить.

— А-а-а!!

В этом «а-а», в этой поднятой ноге, в руках, схватившихся за голову, — всё бессилье, вся злоба, всё бешенство несчастного. Каторга, из которой каким-то порывом он хотел бы унестись и сразу забыть этот проклятый паровоз, роковые выстрелы стукающихся вагонов и дурацкую фигуру оторопевшего, никуда не годного своего помощника.

И опять кричит он в отчаянии:

— Да что ж это наконец?! Шутки шутить, что ли, мы будем?!

Тошно!.. Провалиться… Убежать сейчас и не возвращаться… Да вот… Ехал на практику, выбрал самую тяжелую, был горд сознанием предстоящего черного труда.