72142.fb2 Повседневная жизнь советских писателей. 1930— 1950-е годы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Повседневная жизнь советских писателей. 1930— 1950-е годы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Затем они вновь уехали в Пресновку. Но через некоторое время Шухова уехала в Петропавловск, так как вновь должна была родить ребенка. В это время их старший сын остался на попечении семьи мужа, но за ним плохо следили, и он тяжело заболел. Оказалось, что в петропавловской больнице нет специалиста, способного помочь ребенку, но вызвать для него профессора Шухов отказался, заявив, что это слишком дорого. Когда же, наконец, жена уговорила его сделать это, оказалось, что уже слишком поздно, и ребенок умер.

Шуховой захотелось вновь иметь ребенка, и она опять забеременела. Когда муж узнал об этом, то обвинил ее в том, что она сделала это с целью получать алименты, и начал опять ее избивать. Он принуждал жену к аборту и искал врачей для проведения операции, но все найденные врачи отвечали отказом.

Шухов организовал самодеятельный суд над своей супругой, куда пригласил много народу. Он заставил ее идти на это сборище силой, хотя она была на пятом месяце беременности. На суде Шуховой даже не дали оправдаться. Там же муж публично ее избил.

Она уехала в Москву, куда вслед за ней прибыл и Шухов. Он продолжал издеваться над женой, в результате чего на восьмом месяце беременности у нее родился мертвый ребенок.

Выслушав рассказ женщины, Лахути заявил: «Во всем этом виноваты отец и мать и, конечно, виноват Шухов… Ты будешь полезным человеком советской страны и помни, что тебе никто и ничто не угрожает. Когда у тебя будут какие-нибудь сомнения, заходи ко мне, к Ставскому, к Гладкову и расскажи. Если нужно тебе поправить здоровье, когда закончится курс — тебя можно устроить в дом отдыха».

Все же И. Шухов оказался на скамье подсудимых, о чем «Литературная газета» сообщила 5 августа 1937 года[420]. На суде он описывал свои взаимоотношения с женой так «…частые семейные скандалы, переходившие в мелкие драки». Факт устроенного им самосуда он признал «ошибкой». На суде также выяснились литературные планы писателя: он мечтал о герое, «имеющем 12 жен и тем не менее вызывающем к себе всеобщую симпатию».

На суде выяснилось, что несколько раз И. Шухов избивал свою жену на глазах писателя Е. Пермитина, но тот заявил, что она сама вынуждала мужа так поступать. Пермитин же не считал нужным вмешиваться в происходящее.

Автор заметки о суде С. Ипполитов критиковал также старшего референта ССП Бровмана, который занимался разбирательством этого дела в ССП и занял беспринципную позицию. Даже на суде он заявлял, что И. Шухов «единственный талантливый писатель Казахстана».

Интересна и еще одна деталь: на суде упоминали и имя друга подсудимого — Конюхова, который, как выяснилось, незадолго до этого был разоблачен как троцкист. Да и вся изложенная выше история может быть истолкована весьма превратно, если не учесть одного обстоятельства: сам Шухов подвергался судебному преследованию «за тесные связи с правотроцкистской группой, орудовавшей в Северном Казахстане». Помощник Генерального прокурора СССР, следователь Л. Шейнин (впоследствии известный драматург) опубликовал в «Комсомольской правде» информацию о том, когда и где будут судить Шухова — «врага колхозного строя». Вернувшись в сентябре 1937 года из заключения, Шухов узнал, что за короткое время в Пресновском районе Казахстана были приговорены к расстрелу четыре человека, в том числе и его близкий знакомый секретарь райкома В. Конюхов.

Не менее важным обстоятельством, раскрывающим причины травли Шухова, является и то, что он высоко ценил поэзию С Есенина и был дружен с П. Васильевым, которого считал одним из крупнейших поэтов после Есенина и стихи которого использовал в своих произведениях даже после его ареста и расстрела.

Позднее Шухов писал в автобиографии:

«В июле 1937 года, когда против меня было возбуждено уголовное дело бывшей моей женой, я был заочно исключен из кандидатов КП(б)К по решению бюро Пресновского РК КП(б)К Как известно, мне было предъявлено ряд тягчайших обвинений. Но в результате обстоятельного расследования моего дела и суда надо мной и благодаря вмешательству прокурора СССР тов. Вышинского было установлено, что все самые тяжкие обвинения, выдвинутые против меня в письме отца моей бывшей жены, опубликованном в мае 1937 года в газете „Комсомольская правда“, оказались неосновательными. Суд присудил меня к двум годам условного наказания, но потом судимость с меня была снята в июле 1938 года Комиссией партийного контроля при ЦК КП(б) и я был восстановлен кандидатом партии…»[421]

Использование всевозможных обвинений «личного» свойства для фабрикации политических дел в ту пору не было новостью. Но в конечном счете Шухову, можно сказать, повезло. Некоторые исследователи считают, что спасло ему жизнь хорошее отношение к его творчеству Сталина. Как бы то ни было, постепенно страсти вокруг личной жизни И. Шухова улеглись. В 1939 году по постановлению Президиума ССП он был вызван для творческой работы в Москву. Было решено помочь писателю в приобретении жилплощади, но при этом предупредить литератора, что ССП не располагал возможностью предоставить ему квартиру[422].

Что у трезвого на уме…

Пили, конечно, далеко не все, но пили и великие писатели, пили и писатели помельче. Пил, например, А. Гитович, «которого за это ругала жена» и которому А. Прокофьев посвятил поэтическое послание:

Ой, Сахар Медович,Товарищ Гитович,Опять ты напился вина.Ты выпил так сильно,Ругается Сильва,Грозится уехать она.Ой, Сахар Медович,Товарищ Гитович,Опять ты напился с утра.Ты выпил так много,Что господа богаТебе побояться пора.Ой, Сахар Медович,Товарищ Гитович,К тебе наша краткая речь:Ну выпил — и хватит,Гослит ведь не платит,Пора и себя поберечь![423]

Известно пристрастие к спиртному А. Фадеева, причем на его ставшие легендарными запои сквозь пальцы смотрели высокопоставленные советские руководители, включая самого Сталина. В течение многих лет он руководил Союзом писателей, хотя в разные периоды, когда менялась расстановка сил во властных структурах, заболевание писателя пытались использовать как повод для его смещения с этого поста. Но заканчивалось все, как правило, очередными проработками.

С пониманием относились к алкоголизму Л. Сейфуллиной, старались всячески ей помочь. Ее политическое лицо не вызывало никаких подозрений у властей, публичных дебошей она, слава богу, не устраивала. 21 февраля 1937 года директор Литфонда Оськин сообщал руководству ССП о том, что руководитель группы психиатрии НКЗдрава РСФСР доктор Коранович рекомендовал в случаях обострения болезни направлять Сейфуллину в санаторий «Медное», в районе Щелкова, который находился в непосредственном ведении НКЗдрава[424]. К этому письму было приложено заключение заведующего клиникой ВИЭМИ профессора Е. Гинзбурга. В нем говорилось о том, что писательница находилась в этой клинике в связи с ее болезненным состоянием (начальная стадия цирроза печени, миокардиопатия сердца, артериосклероз, артризм, диатез мочекислый), связанным в значительной степени с острым и тяжелым алкоголизмом. Она была выписана из клиники в хорошем состоянии. Но если больная вновь начнет пить, предупреждал Гинзбург, здоровье вновь ухудшится. Он рекомендовал длительное пребывание (не менее трех-четырех месяцев) в особой санаторной обстановке для радикального воздействия на больную. Самыми лучшими он считал санатории в Швейцарии и советовал направить Л. Сейфуллину именно туда[425].

В 1937 году В. Кирпотин и А. Фадеев обратились с просьбой помочь писательнице к заведующему отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) А. Стецкому[426]. Они мотивировали свою просьбу тем, что ее несколько раз пытались лечить в привычных ей условиях. На короткий срок она становилась работоспособной, но затем болезнь брала свое. Авторы письма считали целесообразным отправить писательницу вместе с кем-либо из родственников на лечение за границу.

17 августа 1938 года М. Оськин информировал Секретариат ССП, что Л. Сейфуллина в связи с болезнью лишена возможности заниматься творческой работой и находится в затруднительном материальном положении. Литфонд оказывает ей необходимую медицинскую помощь, выдавая ежемесячные пособия и возвратные ссуды. Кроме того, Правление Литфонда обращалось к заведующему отделом печати ЦК ВКП(б) Никитину с просьбой переиздать произведения писательницы, но ответа не получило. Литфонд намеревался ходатайствовать о назначении Л. Сейфуллиной персональной пенсии[427]. Всего писательнице было оказано помощи (пособия по болезни, медпомощь, возвратные ссуды, выплаты за дачу, жилищный пай) на сумму 25 860 рублей 35 копеек[428].

Совершенно другим было отношение к тем литераторам, кто не только злоупотреблял алкоголем, но делал это публично и устраивал скандалы. Нередко подобному поведению приписывали еще и политические мотивы, говорили о нравах «буржуазной богемы».

1 ноября 1937 года в Клубе мастеров искусств учинил пьяный дебош член ССП С. Алымов. Дирекция была вынуждена вывести его из Клуба при помощи милиции. По этому эпизоду Секретариат ССП вынес постановление, в котором признал поведение поэта антиобщественным и вынес ему строгий выговор с последним предупреждением. На заседании выступил А. Сурков: «…У нас за последнее время среди какой-то группы поэтов или около-поэтов все чаще и чаще возникают вот эти паскудные слухи. Недавно мы имели дело с Петром О рентным, который сейчас и политически уточнился. Недавно мы имели случай, когда Казарновский вел себя совершенно непотребным образом. С тем же Алымовым это случается не в первый раз. Его постоянно можно видеть пьяным»[429].

Некоторые руководители ССП взяли на вооружение тезис М. Горького о взаимосвязи асоциального поведения и политики. На одном из заседаний Секретариата Союза Н. Тихонов, заостряя внимание на поведении некоторых поэтов, говорил о них: «Богема, которая скатывается к фашиствующей богеме. Сейчас уже на западе богема исчезла, веселая богема исчезла, она стала носить другое название. Слишком серьезное время, а в отношении такой богемы, как Корнилов, мы долго терпели… Если бы он только пил, если бы он так разлагался. Например, по рукам ходили его контрреволюционные стихотворения… Оно [стихотворение] начиналось о смерти Кирова и было связано с высылкой из Ленинграда после смерти Кирова людей для очистки города… Причем, когда мы протестовали, Москва печатала его произведения. Когда мы изгоняли его из Союза, Москва давала ему денег»[430].

16 августа 1938 года закрытое заседание шестерки ССП вновь обсудило поведение Алымова и поручило «Литературной газете» осветить очередной его проступок в печати в качестве последней меры общественного воздействия на неуемного поэта. Алымов также был предупрежден, что в случае повторения подобных поступков он, безусловно, будет исключен из писательской организации[431].

Причиной вынесения столь серьезного постановления стал такой эпизод. 19 июля 1938 года Алымов в нетрезвом виде зашел с двумя женщинами в дом № 9 по Столешникову переулку. На вопрос милиционера о том, здесь ли он проживает, поэт назвал работника милиции «свиным рылом» и оскорбил нецензурными словами. За это на писателя был наложен штраф[432].

Увы, предпринятые руководством ССП меры не возымели действия. 27 марта 1939 года в Президиум ССП пришел командир РККА, летчик-орденоносец Н. Уралов. Он сообщил, что в Клубе писателей подвергся тяжкому оскорблению со стороны литератора в присутствии своей жены и Героя Советского Союза Ляпидевского. Оскорбленный летчик просил писательскую организацию разобраться в этом деле[433].

Затем в ССП поступает новое сообщение из милиции. 23 августа около трех часов ночи к постовому милиционеру, находившемуся около Киевского вокзала, обратился за помощью водитель такси. Он заявил, что в его машине находится пассажир в нетрезвом состоянии и, не называя определенного маршрута, заставляет возить его по городу, а платить отказывается. На просьбы милиционера оплатить поездку и выйти из машины для проверки личности пассажир ответил нецензурной бранью и отказом выйти. Он был все-таки извлечен из машины, но уже силами двух милиционеров, и доставлен в отделение милиции.

В отделении выяснилось, что нецензурно выражающийся гражданин, обзывающий стражей порядка «болванами, дураками, жандармами и мерзавцами», не кто иной, как писатель Алымов. Впрочем, он выразил свое отношение не только к милиционерам — досталось и свидетельнице по другому делу, находившейся в отделении милиции, которую он назвал «проституткой»[434]. После проверки удостоверения личности литератора отпустили, но тот успокоился лишь после того, как написал жалобу на свое задержание. С его точки зрения, он был задержан «без всякого поводу». На стражей порядка не действовали заявления литератора о том, что он «орденоносец и сознательный гражданин СССР». Высказывания по адресу дежурного по отделению были спровоцированы действиями последнего, который «вел себя недопустимо, вызвав… упоминания о царских жандармах». По мнению литератора, «при советской власти такие мерзавцы не должны возглавлять органы власти»[435].

Версия С. Алымова не нашла поддержки у руководителей ССП, и он был исключен из членов Союза писателей[436]. Правда, позднее в рядах организации его все-таки восстановили.

30 июля 1937 года в редакцию «Литературной газеты» пришло письмо от группы писателей, отдыхавших в доме отдыха в Гаграх[437]. В нем они сообщали о том, что пьяный поэт В. Орешкин учинил в доме отдыха дебош, продолжавшийся несколько часов. Он грубо обругал директора дома отдыха, пытавшегося его успокоить, и нескольких писателей. Также в письме сообщались имена других литераторов, участвовавших в пьянке.

Алкоголь, как известно, развязывает язык, а пьяные разговоры в те годы могли иметь и политические последствия.

В 1939 году в ССП поступило сообщение из редакции «Курортной газеты». В нем рассказывалось об инциденте, происшедшем в Кисловодске в ресторане «Интурист». В 12 часов ночи из-за одного из столиков поднялся гражданин и медленно пошел к себе в номер. Ему вслед был послан окрик «Ты уходишь уже, жидюга?.. Тебя бы давно пора было порезать». Гражданин, которому адресовался этот окрик, был не кто иной, как заслуженный деятель искусств Пульвер. Через несколько минут на другом конце ресторана послышался звон разбитого бокала. Тот же пьяный подошел к группе актеров и крикнул, обращаясь к артисту Смирнову-Сокольскому: «Твоя жена жидовка и торгует старыми билетами на твои концерты!»[438]

Хулиганом-антисемитом, нарушившим покой отдыхающих, был не кто иной, как драматург Н. Погодин. Его поведением был крайне возмущен санитарный врач, проживавший в Киеве, С. Бородай, который даже написал по этому поводу письмо в Союз писателей: «Я русский человек (жена моя, правда, еврейка), но моя советская совесть не может успокоиться… Такого человека надо изгнать из общества, у нас, в наше время, даже колхозник так не говорит»[439].

В Президиуме ССП отреагировали на эти сообщения и приняли постановление, осуждавшее поведение Н. Погодина как антиобщественное. Но при этом подчеркивалось, что «антиобщественное поведение Погодина объясняется исключительно его невменяемым состоянием»[440]. Литератору, принимая во внимание искреннее сознание им своей вины, объявили выговор. При этом было принято решение не придавать этот эпизод общественной огласке. Такое решение неудивительно — ведь Н. Погодин считался одним из видных советских драматургов и политически выдержанным человеком.

В архиве удалось обнаружить лишь одно упоминание об употреблении писателями наркотиков. Осенью 1939 года в Союз писателей, к депутату Верховного Совета СССР В. Лебедеву-Кумачу обратился заведующий Ярославским городским отделом здравоохранения Хабаров[441]. Он интересовался, действительно ли состоит на учете в ССП молодой писатель Курьянов, который, по документам, являлся молодым начинающим автором, работавшим над книгой «Борьба с басмачеством». Дело в том, что, находясь в Ярославле, тот ходил по медицинским учреждениям и требовал, чтобы ему предоставляли наркотические средства. По словам самого Курьянова, он употреблял наркотики уже десять лет. Представители Отдела здравоохранения считали, что имеют дело с «не совсем полноценным человеком в отношении устойчивости психики». Видимо, ярославские медики боялись предпринимать какие-либо меры по отношению к человеку, у которого была в кармане бумажка из ССП, поэтому они и обратились за разъяснениями, желая узнать, соответствуют ли его документы действительности, и попросили поместить Курьянова в наркодиспансер в Москве, так как в Ярославле таких учреждений не было.

«А я — Павел Васильев!»

Пью за здравие Трехгорки.Эй, жена, задвинь-ка шторки,Нас увидят, может быть.Алексей Максимыч ГорькийПриказали дома пить.П. Васильев[442]

Борьбу за безупречный моральный облик советского писателя начал М. Горький: «Мой долг старого литератора, всецело преданного великому делу пролетариата, — охранять литературу Советов от засорения фокусниками слова, хулиганами, халтурщиками и вообще паразитами»[443]. Он полагал, что не только творчество писателя, но и его личность, образ жизни могут и должны служить примером для читателей. Еще в 1930 году, создавая журнал «Литературная учеба», Горький думал о специальном отделе в нем, посвященном этике литератора. «Нам необходимо, — писал он своему заместителю А. Камегулову, — ввести этот отдел, в нем будем бить „богему“, трепать уши хулиганам и литературным налетчикам»[444].

После создания Союза советских писателей к нему перешли благородные, но не всегда благодарные функции блюстителя морального облика литераторов. Как правило, на практике это чаще выражалось в кампаниях, объектом которых становился кто-то из писателей.

Вначале «спасали» П. Васильева. Вдова поэта Е. Вялова вспоминала: «Павел Васильев легко наживал себе врагов… Непосредственность, открытость и горячность его натуры не могли ужиться с отрицательными сторонами бытовавшей тогда групповщины, с ее подсиживаниями, демагогией и т. п. Скандалы и даже „хулиганство“, о которых стали поговаривать, были пусть слепым, во многом неправильным, но все же протестом против той литературной среды, в которой он оказался… Слухи раздували, выдумывали невероятные подробности. Одним словом, все эти истории докатились до А. М. Горького, вызвав его достаточно широко известную статью»[445].

Статья Горького называлась «Литературные забавы». В ней уже обозначены будущие политические обвинения в адрес молодого поэта: «…От хулиганства до фашизма расстояние „короче воробьиного носа“»[446].

П. Васильев написал ответное письмо, в котором выражал искреннее раскаяние: «Советская общественность не раз предостерегала меня от хулиганства и дебоширства, которое я „великодушно“ прощал себе. Но только ваша статья заставила меня очухаться и взглянуть на свой быт не сквозь розовые очки самовлюбленности, а так, как полагается — вдумчиво и серьезно». Он признал, что его поведение оказывало отрицательное влияние на молодых писателей, которые брали за образец его поведение. Он заверил, что никогда не был врагом советской власти. И уже тогда поэт понял, что «позорная кличка „политический враг“ является для меня моей литературной смертью». Письмо было опубликовано 12 июля 1934 года в «Литературной газете».

Там же М. Горький опубликовал ответ на это покаянное письмо. В нем он подчеркивал, что Васильев обладает недюжинным талантом, этот талант нуждается в воспитании, после которого его обладатель войдет «в советскую литературу как большой и своеобразный поэт». Несмотря на признание таланта поэта, М. Горький был далек от его эстетики и мировоззрения: «П. Васильева я не знаю, стихи его читаю с трудом. Истоки его поэзии — неонародническое настроение — или: течение — созданное Клычковым — Клюевым — Есениным, оно становится все заметней, кое у кого уже принимает русофильскую окраску и — в конце концов — ведет к фашизму»[447].

Надо сказать, что, по утверждению друга Васильева Д. Мечика, за семь лет до описываемых событий он не был склонен к пьянству и дебошам: «Мы встречались десятки раз с Павлом, и ни разу не было рядом с нами ни капли хмельного, никогда не возникало желания выпить или хотя бы вести разговор на эту тему. По всей вероятности, в дальнейшем в его поведении сказалась неудержимость характера человека, попавшего в определенные обстоятельства и среду»[448].

Не только поведение П. Васильева не вписывалось в систему ценностей, которую пропагандировала власть, его творчество было также чуждо ей. Но в начале тридцатых годов еще никто не осмеливался публично отрицать наличие значительного и своеобразного таланта у этого молодого поэта, к тому же власти не теряли надежду «перевоспитать» его. 3 апреля 1933 года в редакции «Нового мира» состоялся вечер, посвященный творчеству П. Васильева, однако отрывки из его стенограммы были опубликованы лишь в июне 1934 года. Естественно, это не было случайностью: вокруг поэта начали шуметь страсти, и редакция посчитала своим долгом принять участие в развернутой, похожей на травлю, кампании. На вечере были высказаны различные точки зрения по поводу творчества поэта, но журнал опубликовал лишь те выступления, в которых так или иначе говорилось о его антисоветском характере. «…Можно, конечно, сказать Васильеву — отмечал К. Зелинский, — что он талантлив, что поэма его [имеется в виду „Соляной бунт“] интересна… Я думаю, что нам сегодня нужно попытаться (и для него, и для себя) разобраться по существу, что же его поэзия в целом собой представляет. Поэзия Васильева очень органична, не только по своей тематике, но и в своих образах и по материалу. Если искать, что же стоит за этой поэзией, то чувствуешь, что за ней стоит богатая казацкая деревня, богатый сибирский кулак». Далее критик сравнил П. Васильева с С. Есениным. Безусловно, такое сравнение, сделанное в наше время, польстило бы любому молодому поэту, но в те времена подобные аналогии таили опасность и могли привести к печальным последствиям. «Говорят, Васильев крестьянский поэт, что он упирается корнями в сказку, в песню, в народные представления и т. д… Есенин тоже корнями уходил в „крестьянскую толщу“, но Есенин был упадочным поэтом, Васильев не упадочен. Это — поэт большого оптимистического напора, и с этой стороны он может подходить к нам… Можно ли сказать, что это наш оптимизм — оптимизм пролетарской страны?…Я думаю, что это оптимизм образного порядка, который идет от восхищения перед „сытой деревней“ с лебедиными подушками, грудастыми бабами и коваными сундуками». В итоге критик приходит к такому мнению: «…В нашей стране для такой поэзии нет будущего»[449].

Е. Усиевич попробовала вроде бы смягчить оценки и найти аргументы в «защиту» поэта, но без политических ярлыков тоже не обошлась: «…Чуждая нам идеология прет из него непроизвольно, значит, это то, что он впитал в себя с детства и не так-то легко ему самому осознать, что получается, когда он, как ему кажется, поет естественно, как птица… Васильев должен понять не только то, что наша критика, наша общественность считает его чужаком, он должен осознать, чью идеологию выражает…»

Вполне определенно высказался И. Гронский: «Возьмите творчество Клюева, Клычкова и Павла Васильева за последние годы… Оно служило силам контрреволюции».

По-разному относились к поведению П. Васильева. Те, кто восхищался его творчеством, видели в его поступках молодецкую удаль, смелость и борьбу с конформизмом окружающих. Те, кто не принимал его поэзию по творческим, чаще — политическим, мотивам, говорили лишь о хамстве. Надо сказать, что для второй точки зрения П. Васильев давал веские основания — многие поступки его были далеки от общепринятых норм этикета.

Его современник М. Скуратов вспоминал: «Павлу Васильеву, которого „пропесочили“ в печати, да и за другие грехи молодечества, на время запретили посещать московский Клуб писателей…

По вечерам ресторанный зал столичного Клуба писателей густо заполнялся писательским народом: приходили и стар и мал, со своими домочадцами и дружками, а бывало, что и с подружками… И вдруг, глазам не верю: появляется Павел Васильев, отлично разодетый, прямо-таки расфуфыренный, да не один, а с какой-то молодой девахой…

…Сидит в молчаливом величавом уединении член правления Клуба Абрам Эфрос, известный тогда литературовед, этакий с головы до пят вышколенный, выхоленный, породистый интеллигент, с барской бородкой, знавший себе цену, полный достоинства, образец воспитанности. Улыбка не часто появлялась на его лице. Слова он цедил редко, но метко.

Павел Васильев, отлично зная, что за важное лицо Абрам Эфрос, не спрашивая позволения, садится против него со своей девахой за более или менее „свободный“ столик, ведет себя непринужденно и как власть имущий. Подзывает кивком официантку. У Абрама Эфроса начинают топорщиться усы. Он опускает вилку, перестает есть. Затем раздельно выцеживает, не теряя величавости:

— Павел Васильев, ведь вы же знаете, что вам на полгода запрещено посещать наш Клуб московских писателей! Как вы изволили ослушаться? Вспомните, что о вас писал Максим Горький. И затем, не спрашивая позволения, вы усаживаетесь за мой стол?..

— А по какому праву, сударь, вы мне делаете выговор, и по какому праву вы называете этот столик „мой“, когда он свободен? Вы что — купили его?..