7232.fb2
В детстве мне казалось, что весь мир уместился между отрогом горы и побережьем моря. Я думала, что все пути-дороги машин и поездов кончаются у подножия горы, что корабли плывут только до того места, где Каспий сходится с землей. И за этой чертой нет не только дорог, нет вообще жизни. Один конец этого «бескрайнего» мира опирается на вершину горы, а другой — на востоке переходит в небо. Вот и вся вселенная моего детства. Но так уж устроен человек: всегда хочет узнать больше, заглянуть за пределы видимой черты — что там за горизонтом?
— Давайте пойдем туда, — с замиранием сердца предлагала я своим сверстникам.
— Куда «туда»?
— Пойдем туда, где конец света.
— Конец света?!
Я по лицам ребят догадывалась: этот вопрос волновал всех.
Мир детей складывается не только из представлений реальной действительности, в которой они живут. В эти представления вплетаются сказки, песни, легенды. Поэтому мои слова «конец света» вызывали у ребят жгучее любопытство: каждый из них вспоминал сказки, услышанные от бабушек. Но моя неудержимая фантазия создала свою версию, совсем не похожую на знакомые сказки. Придумщица и фантазерка, я в конце концов и в самом деле поверила в это больше, чем в самую правдивую реальность. Мой «конец света» начинался там, где кончалась гора. Я рассказывала изумленным друзьям о глубоком ущелье, которое заполнено звездами. По утрам звезды стекаются в ущелье и до наступления сумерек отдыхают там. А вечером просыпаются, вспыхивают ярко и вновь уходят в небо караванами, чтобы засиять на черном бархате неба. И чем темнее ночь, тем ярче, чище свет звезд. Порой они долго блуждают в темноте — не могут найти дорогу в ущелье — и тогда падают в море, гаснут в нем, чтобы превратиться в жемчуг.
— Я знаю, где находится это звездное ущелье, — подзадоривала я ребят. — Давайте все вместе пойдем туда, наберем звезд… Украсим свои платья… Наденем вместо сережек. А можно как бусы — на шею. Представляете? — Я важно прохаживалась перед притихшей ватагой ребят. — Представляете, мы возвращаемся вечером домой и… светимся. И все село сбегается посмотреть на нас.
Я им рассказывала, что там, на той горе, мы сможем достать рукой до высокого неба, даже отрезать по кусочку небесного бархата и сшить себе платья — голубые, воздушные. И еще платки… Только об этом мы никому не расскажем, пусть никто не знает… Потому что, если наша тайна раскроется, все ринутся в гору, вцепятся руками в голубой купол, разорвут небесную ткань на части — и ничего не оставят нам.
Потрясенные моими откровениями, дети шли за мной, сначала неуверенно, затем обгоняя друг друга, поднимались в гору. Они задыхались от напряжения и часто останавливались, но все-таки поднялись на вершину. Правда, достать рукой небо мы так и не смогли. Небо здесь было таким же высоким, как дома. И ущелья, где сонно светятся звезды, мы тоже не нашли. Так и остались наши уши без сережек, шеи без ожерелий.
Мои детские, наивные фантазии развеяла школа. Здесь я открыла другой мир — большой, бескрайний. Узнала из объяснений учителя, из книг, что у мира ни конца ни края, что звезды никогда не опускаются на землю, что даже тогда, когда небо кажется низким и тучи цепляются за вершины деревьев, из них не сшить платья, не скроить платка. И очень хорошо! Пусть! Пусть над нами всегда светится голубой купол, прекрасный и недостижимый!..
За неделю до войны мне исполнилось семь лет. Боже, Какое это было чудесное время! Меня окружали близкие, любимые люди. Жили себе поживали старики — мои дедушка и бабушка. У меня был отец, дяди. Отец работал на промысле, мама была простой домохозяйкой. Я и сейчас часто думаю о ней и первым долгом вспоминаю ее руки, тонкие, с чуть просвечивающими жилками, эти руки никогда не отдыхали, всегда были заняты делом; стирали, обшивали нас, убирали квартиру, ласкали детей. И еще… Мама моя была не очень разговорчивой, все делала как-то бесшумно и ходила так, словно летела, мягко касаясь земли. Но мы всегда чувствовали ее присутствие, потому что дом держался на ней. Особенно много хлопот у нее бывало весной. И несмотря на это, она всегда радовалась приходу весны. В эту пору она расцветала, молодела, становилась такой красивой…, «Весной кажется, что каждый камень улыбается солнышку», — говорила она.
Я тоже очень любила весну, с нетерпением ожидала ее прихода. Мир становился просторнее, светлее, тянуло в горы, словом, для нас это было лучшей порой. С наступлением теплых дней преображался и дедушка. Сбросив с себя бурку, он молодо расправлял плечи и, поглаживая усы, с какой-то лукавой улыбкой говорил бабушке:
— Погляди, уже миндаль зацвел.
— Слава аллаху, еще одну зиму пережили. — Бабушка как-то особенно пристально смотрела на деда, вроде хотела что-то разглядеть в нем.
Дед смущенно покряхтывал, отворачивался от больших черных глаз и торопился обрадовать маму:
— Собирайся, детка, на дачу. Сложи постель, посуду. Пора переезжать.
Мама оживлялась, понимающе кивала (она вообще и без слов понимала деда) и принималась за дело. Работала она самозабвенно, вся отдаваясь хлопотам. И не всегда можно было понять: в радость ли ей эти новые заботы или просто необходимость заставляет готовиться к переезду? Зато я была счастлива. На даче меня ждала совсем другая жизнь — сыпучий золотой песок, свобода, волшебные сказки деда… И еще море, всегда такое удивительно разное. Оно напоминало мне огромный синий (глаз, в который так и хочется заглянуть, а иногда бегущие к отмели бурунчики казались какими-то живыми существами: зазеваешься у воды — шаловливо окатят брызгами и присмиреют у твоих ног.
И вот этот прекрасный день наступал. Папа приезжал на машине. Грузовик останавливался у нашего дома и нетерпеливо сигналил. Тут же со всех переулков и тупиков сбегалась к нашему двору детвора. Все с завистью смотрели на машину, на меня. Я вертелась под ногами у взрослых, счастливая, гордая, потому что была единственным ребенком в семье: все меня баловали и разрешали многое. Только бабушка, как всегда ворчливая, недовольная, кажется, даже тем, что родилась, сердито отталкивала меня костлявой рукой: «Что за девчонка!» Ее суровые черные глаза становились совсем круглыми, в туго повязанном платке резче, острей делался темный профиль; хрящеватый нос с горбинкой и пальцы, чуть скрюченные от старости, делали ее похожей на большую, встревоженную птицу. «Отойди! Не мешай перетаскивать вещи. Сколько можно юлой крутиться!»
На минуту я притихала, обиженная на бабушку, отходила в сторонку, но вскоре общее оживление вновь захватывало меня, и, забыв обо всем, я принималась таскать к машине свои игрушки, карабкалась на подножку, прыгала и визжала, бурно выражая восторг.
Дедушку я любила больше, чем бабушку. Рано поседевший, мягкий, уравновешенный человек, может быть, внешне и не очень заметный, он всегда делал самую значительную работу дома. Я не раз замечала, как на этого сильного, умного человека раздраженно покрикивала бабушка, а он только отмалчивался или же виновато улыбался. Это страшно злило меня. Мне всегда в таких случаях хотелось защитить дедушку: он был такой добрый, терпеливый. Но я ни разу не решилась возразить бабке, похожей на старую птицу.
Вот и в тот день мне очень хотелось сесть в кузов рядом с дедом. Но бабушка почему-то решила, что я должна находиться рядом с ней в кабине. Дедушка вместе с мамой устроились на мягких тюках и о чем-то всю дорогу говорили. Обычно неразговорчивая, мама вдруг становилась болтливой, когда рядом находился дед. Я заметила, что они могут подолгу говорить друг с другом и вроде им времени не хватает, чтобы наговориться.
Дорога была каменистой, кое-где рытвины засыпаны галькой. Всю дорогу я любовалась простором, который открывался мне из окна, и бесконечно задавала вопросы.
— Что трещишь, как кузнечик? — возмущалась бабушка. — Сколько можно говорить, ты что, белены объелась?
— А что это такое — «белены»? — спросила я бабушку.
Старуха молча поджала губы: она не любила, когда ее уличали в незнании.
Помню, как мои дяди, смеясь, спрашивали:
— Севиндж, как называют тех, кто много говорит?
— Бабушка говорит, что они пустомели. — Но смысла этого слова я тоже не знала и сразу важно добавляла: — Я белены объелась, поэтому и болтаю без умолку.
Я всегда очень любила море. Любила и нетерпеливо ждала встречи с ним оно занимало огромное место в моих ребячьих радостях. Живое, изменчивое и немножко загадочное, оно волновало меня, наполняло восторгом. Я обмирала, завидев издали синий краешек воды. И, приехав на дачу, тут же бежала к Хазару. Мне всегда казалось, что Каспий, как и я, радуется встрече, приветствует меня. А вот и мой пляж. Он раскинулся сразу же за зарослями широколистого инжирника. Ракушечный берег его порос пахучей полынью, разбросанной серебристыми лоскутками.
Почти у самой дачи дедушка всегда первым сходил с машины, чтобы встретиться со старым, как и он, морщинистым деревом. Ему очень нравилось сидеть под тенистым тутовником, и мне всегда казалось, что они не только понимают друг друга, но и говорят о чем-то на своем, только им понятном языке. Я устраивалась на коленях у деда и сидела тихо-тихо… А еще дерево напоминало мне костер. Только пламя было зеленым, и под темными листьями прятались золотые бусины плодов. Видно, им не терпелось, как и мне, поскорее «повзрослеть». Они с каждым днем делались ярче, превращались из маленьких зеленых шариков в сочные темно лиловые ягоды.
Рядом с этим зеленым чудом у самого дома нашего жило еще одно дерево. Оно было могучее, темное и немножко пугало меня своей густой тяжелой кроной. Перекинув мне через плечо небольшую кастрюлю на веревке, дедушка подсаживал меня; цепляясь за ветки, я карабкалась все выше и выше, срывая спелый тут. Плоды его, крупные и сочные, буквально таяли в пальцах; лакомки вроде меня слезали с дерева, измазанные густым липким соком. Но я наловчилась срывать хартут.[1] У меня пачкались только кончики пальцев и пятки. Набрав полную кастрюлю хартута, я шла к колодцу, чтобы смыть с себя темные пятна, стряхнуть муравьев.
— Протри сначала руки и ноги неспелым тутом, а уж потом смывай водой, тогда не останется синевы, — советовала бабушка.
И действительно, неспелый тут хорошо очищал кожу. Кастрюля уже была на столе у бабушки. Мама осторожно пересыпала ягоды, дед с удовольствием прямо из кастрюли пил черный сок хартута.
— Остатки сладки, — причмокивая губами, говорил он. — Не сок, а живительная кровь.
Для меня дача — это мир, полный красок, непривычных звуков, событий и явлений, о которых я ничего не знала, живя в городе. И все было страшно интересно. Вот по золотому песку медленно ползет черный, как кусочек ночи, навозный жук. Неповоротливый, удивительно чуткий, он чувствует приближение человека за несколько метров, настораживается и, если не удается спрятаться, притворяется мертвым.
— Что, нравятся тебе жуки? — спросил дед.
— Ничего особенного. Противные какие-то.
— Почему противные? А ты посмотри на их детенышей.
Мне нравилось, опрокинув жуков на спинку, наблюдать, как ловко они переворачиваются, вновь становятся на лапки, как прячутся от солнца под листьями виноградника.
Помню, сын нашего соседа собирал этих жуков в бутылку. Однажды он показал дедушке содержимое посудины. Старик долго смотрел, как, толкая и подминая друг друга, жуки пытались подняться по скользкому стеклу. Наблюдая за суетой жуков, сказал:
— Говорят; во время весеннего половодья, когда вода доходит обезьяне до горла, желая спастись, она встает на своего детеныша. Похоже, это происходит не только с обезьянами. Посмотри, как жуки топчут друг друга, только бы спастись.
— Так делают только плохие животные!
Я была потрясена жестокостью. А дед смеялся, и я поняла почему: он вспомнил легенду, которую однажды рассказал мне.
«Как-то владыка пустыни лев разослал во все концы указ, чтобы все живое, со своими детенышами, явилось к нему. Пришли все, кроме навозных жуков. Лев долго ждал, но жуки так и не появились. Лишь поздно вечером, когда стемнело, приполз один жучок. „Почему опаздываешь?“ — взревел лев. „Я ждал, когда стемнеет, чтобы уберечь своего детеныша от дурного глаза“».
Папины братья были студентами, и на каникулах оставались в городе. Да и сам папа приезжал на дачу только по воскресеньям. Как только мы переезжали на Апшерон, мама бралась за работу: белила стены, мыла окна, полы, развешивала занавески. Благодаря маминым стараниям мрачноватый нежилой дом постепенно становился уютным — все здесь радовало глаз. Не оставался без дела и дедушка, он часами полол сорняки. Земля, освобожденная от жухлой прошлогодней травы, желтела, как очищенный янтарь. Дедушка, любуясь наведенным порядком, негромко приговаривал:
— Да буду я жертвой твоей, земля! Дай новые всходы, дай свежий сок деревьям, жизнь — новым плодам… Пусть те, кто придут после меня, тоже не жалеют сил и любви для тебя, земля! Пусть будет проклят тот, кто только топчет тебя, кто никогда не поймет, что ты, кормилица, умеешь быть благодарной человеку!
Мне в такие минуты казалось, что дедушка произносит слова какой-то странной молитвы.
Тихими вечерами, когда стихал ветерок и даже на ивовых деревьях замирали листья и было слышно, как летают комары, дедушка сгребал в большую кучу выполотую за день сухую траву и поджигал ее. Я садилась поблизости и смотрела, как начинали дымиться сучья и хворостинки; потом они вдруг вспыхивали, и язычки пламени отражались в задумчиво прищуренных глазах деда. Мне тоже нравилось смотреть в огонь, слушать, как трещит костер… Багровые сполохи вырывали из тьмы большие сильные руки деда, подгребавшие раскаленные угольки. Отсветы огня преображали его, огромная тень металась меж стволами деревьев, и он казался мне волшебником из азербайджанских сказок, повелителем огня, а сам костер — семиголовым огнедышащим чудищем. Сучья трещали, в темноте взлетало множество маленьких звездочек, и этот сверкающий фейерверк был как награда за победу над изрыгающим пламя драконом.