- В увольнение. Начальник отпустит. Махнем в Домачево. Знаешь, какие там девки! Ей-бо, пойдем. Бери свою балабайку, грузи пулемет на горб.
- Сказанув... - Лабойко хохотал вместе со всеми. - Ну ты даешь, земляк, ха-ха-ха. С пулеметом в увольнение! Ха-ха-ха... Тебе старший лейтенант такое увольнение врежет, що спина взопреет, ха-ха-ха...
- С тобой каши не сваришь. Я думал, ты геройский парень, станкач на горбу тащишь, как какуюсь песчинку... Э-э, тонкая у тебя кишка, Лабойко, сдрейфил, девок спугался... - Плеснув в выбритое лицо несколько пригоршней воды и смыв мыльную пену, Черненко обернулся к Ведерникову, тоже затеявшему бритье. - Слышь, женатик, айда на станцию. Я там такую дивчину видел, кассиром работает, такую дивчину - закачаешься. Пойдем?
- Спиной вперед?
- Не, нормально. Строевым шагом.
И даже Ведерников, тот самый, - хмурый, - понюхавший пороху на финской войне, немногословный Ведерников незаметно для себя втянулся в легкомысленный треп.
- С тобой на пару? - спросил он с серьезной миной на конопатом лице.
- А то с кем!.. Давай скоблись хутчей. Аллюр три креста, Сергей, а то ворочаешься, как сибирский медведь - ни тпру ни ну. Девок расхватают. Гляди, Хасабьян опередить может, два очка вперед даст Аврей Мартиросович.
Чистивший сапоги Хасабьян обернул к Черненко горбоносое, смуглое до черноты, худое лицо:
- Хасабьян дорогу сам знает. Хасабьян напарник не нужно.
- Ай, молодец! - вскричал Черненко дурашливым голосом. - Так бери меня с собой, я хороший, я смирный, ей-бо, бери, не пожалеешь.
- Н-нэ. Такой напарник нэ надо.
- Что ж оно получается, братцы, что, спрашивается? Лабойко дал от ворот поворот, Хасабьян, как последний единоличник, Ведерников не желает...
- Кто сказал? - С высоты своего роста Ведерников, успев намылить лицо до самых глаз, сверху вниз посмотрел на Черненко. - Я не отказывался.
- Так в чем загвоздка! Поехали.
- Мне мама не разрешает. Я еще маленький.
Тут все и грохнули - от кого-кого, от Ведерникова такого не ожидали.
Еще не заглох хохот, еще утирал выступившие слезы и покатывался со смеху Новиков, а кто-то из ребят успел притащить гармошку, и тут же, посредине двора, заглушая Лабойко, полились первые, завлекающие трели переливчатой "Сербиянки", и Хасабьян, сверкнув черным глазом, топнув до блеска начищенным сапогом, не пошел - поплыл, почти не касаясь земли, и плавно же, как крыльями, махая руками, раздвигал и раздвигал воображаемый круг до тех пор, покуда его в самом деле не обступили со всех сторон и не раздались первые поощрительные возгласы и хлопки.
- Давай, Хасабьяныч, режь воздух!
- Шибче!
- Сыпь веселее!
- Так ее...
- Во дает Кавказ! Во дает...
Развеселый людской круг охал, постанывал, рукоплескал, и Хасабьян, разгоряченный собственной пляской, вниманием и самой атмосферой, уже не плыл, а летел по кругу, притопывая успевшими снова запылиться сапогами, и, взлетывая, выделывал замысловатые коленца, похлопывал себя по бедрам и груди, подпрыгивал, успевая на взлете постучать каблуком о каблук, приседал и что-то гортанно выкрикивал на своем языке, по всей вероятности, зазывая танцоров.
От начсоставовских квартир многоцветной стайкой бежали вездесущие ребятишки - без них не обходились ни кино, ни солдатские игры и танцы, ни даже строевые занятия - и вмиг оказались, нырнув между солдатских ног, впереди всех в замкнутом кольце, где Хасабьян уже отплясывал не один: рядом, охая и покрикивая, утрамбовывал пятачок Новиков, и гармонист, сменив "Сербиянку" на "Барыню", притопывал в такт то правой, то левой ногой и дергал плечами, голыми, как у обоих танцоров.
Случись в этот знойный полдень хлынуть ливню с безоблачного ясного неба, ему заставские парни удивились бы меньше, нежели вступившему в пляс хмурому Новикову. Однако сейчас это событие восприняли просто: всем им - и Новикову - позарез была необходима хоть какая-нибудь продушина, хоть небольшая разрядка от сверхчеловеческого нервного напряжения, в каком они жили вот уже многие месяцы.
Хасабьян носился по кругу, прищелкивая пальцами, запрокинув черноволосую голову - будто падал навзничь, распрямлялся и снова, не зная устали, пускался вприсядку, огибая отяжелевшего от усталости Новикова и оказываясь то впереди, то за спиной у него. На его поджаром, будто сотканном из жил и тонких упругих мышц смуглом теле не было даже испарины.
Взятый кавказцем темп Новикову уже был не под силу, его движения становились замедленнее, теряли плавность, ту, чисто русскую яркость, с какой он вступил в тесный круг, в глазах появился влажный блеск, и весь он лоснился сейчас от пота, увлажнившего загорелое тело. Правда, пока изо всех сил сопротивлялся своему поражению, натужно дышал и все же носился по кругу, как одержимый, под выкрики зрителей.
- Жми, Леша!
- Жарь!
- Покажь ему русскую...
- Земеля, к ногтю его, к ногтю.
- Хасабьяныч, держи фасон.
- Отжимай Кавказ, Вася...
- Ас-са, ас-са!..
- Не сдавайся.
Над кругом плавал горький махорочный дым, перемешанный с пылью, взметывались хохот и выкрики, по-щенячьи заливались в неописуемом восторге начсоставовские дети, и долго бы еще длилась искрометная, взорвавшая тишину развеселая пляска, не появись почтальон на верховой лошади.
Новиков не выбежал - вылетел вприсядку из круга почтальону навстречу, выделывая ногами коленца и плавно взмахивая руками, дважды прошелся перед ним, приглашая, и лишь тогда отвалил в сторону, под жидкую тень старой яблони.
Важный, медлительный, как сам бог Саваофу почтальон въехал на заставский двор с туго набитой сумкой через плечо, окинул взором веселое общество, выжидая наступления должной тишины и внимания. Ждать ему пришлось считанные секунды. Круг переместился и замкнулся вокруг него и гнедого меринка, отмахивавшегося хвостом от назойливых оводов. С тою же томительной медлительностью кавалерист переместил сумку на переднюю луку, извлек пачку писем и, будто священнодействуя, стал перебирать каждое, не замечая жадного блеска в глазах своих сотоварищей, не видя изменившихся лиц.
- Луковченко, - позвал он, не повышая голоса.
- Я.
- Иван Ефимович?
- Ну, я.
- Танцуй.
Под снисходительно-нетерпеливые улыбки друзей парень, разок пройдясь с раскинутыми для пляса руками, на ходу выхватил конверт из протянутой руки почтальона, просияв лицом, отбежал в сторону, в момент отключившись от всего, что мешало ему остаться один на один с весточкой из дому, в счастливом ожидании чего-то необыкновенного, дорогого ему.
А "бог Саваоф" продолжал витийствовать, восседая на гнедом облаке, остервенело махавшем обрубком хвоста:
- Быкалюк?
- Я!
- Патюлин?