72456.fb2
Так, для В.И.Ленина, как для настоящего революционера, нравственным было все, что работало на революцию, на приближение коммунизма. Аналогичным образом и для современной генерации "революционеров" нравственным оказалось все, что экономически целесообразно, что, надо полагать, работает на новый исторический фетиш - на победу рыночных отношений в России. Поэтому дави все и круши всех не попадающих под новую "генеральную линию". Показательны и другие совпадения, которые никак нельзя признать случайными.
Для Октября 1917-го избранной социальной силой был пролетариат, во исполнение исторической миссии которого в жертву приносились все остальные слои населения, их социально-экономические и политические интересы. Да что там интересы, сама Россия. Для Августа 1991-го новой "священной коровой" в социальной структуре современного российского общества стали "новые русские", новый маргинализированный по своему происхождению и по своей социально-экономической сущности класс, который вновь оказался, как и пролетариат, "избранным". И вновь целям его становления, его интересам были принесены в жертву интересы всех остальных классов и слоев общества. Да что там классы и слои, коренные интересы государства и самой России.
Правда, на этот раз, в отличие от пролетариата, он не обнаружил особой тяги к какой-то особой созидательной, производственной деятельности, к поиску каких-то новых формационных качеств общества, а как раз, напротив, оказался больше склонен к паразитированию на производственной, созидательной деятельности других, к актуализации в современности самых архаических формационных свойств и качеств. При этом по сравнению с пролетариатом он еще в большей степени оказался склонен к тому, чтобы не иметь России в своем сердце и сознании. Больше того, из своего весьма привилегированного положения в России и весьма специфического отношения к ней извлекать максимум прибыли, превратив коренные интересы своего Отечества в объект беззастенчивой купли и продажи. Искушение вненациональностью не проходит бесследно: рано или поздно, но оно заканчивается национальным предательством.
Таким образом, можно констатировать не только общность вненационанальных идейно-теоретических и ментальных устоев Октября и Августа, но и определенную их эволюцию: от преодоления национальных интересов с классовых позиций в интересах пролетариата и не только своего, но и мирового до преодоления национальных интересов с позиций иных наций, государств, цивилизаций, в их интересах. Но от этого оно не перестает быть предательством основ своей национальной, цивилизационной, культурной и духовной идентичности. В этом проявляется полное идейное и ментальное родство большевизма и современных российских либералов, завершающих духовную эволюцию большевизма и вообще русского западничества тотальным кризисом идентичности, тотальной денационализацией и углублением цивилизационного раскола России на национальную и историческую Россию и вненациональную и внеисторическую.
Вновь оказавшись ближе всех к рычагам власти над Россией в Августе 1991-го, вненациональная Россия свою неидентичность России и русской нации возвела в свое главное достоинство, представив ее за цивилизационную, культурную и духовную норму и даже идеал, на этой основе предприняв попытку навязать архетипы вненационального понимания и отношения к России всей России, всей цивилизационно расколотой нации.
В этой связи понятно, почему преодоление всевластия КПСС, советского режима и строя не стало подлинным возвращением к подлинной России национальной и исторической России, к основам национально ориентированного развития. Потому что преодоление Октября 1917-го не стало, пока еще не стало преодолением главного, что дестабилизировало историческое развитие России, при этом, начиная с ее архетипических глубин - вненационального исторического субъекта и логики вненационального исторического развития, которая навязывается России вненациональным историческим субъектом. Следовательно, в данном случае речь идет не просто об инерции в историческом развитии, набранной еще со времен большевистского погрома России, а о продолжении самой сути отношения к России, по меньшей мере, как к нечто такому, конкретной реальностью чего можно и даже необходимо пренебречь, в том числе и потому, что она не что иное, как только извращенная реальность, нуждающаяся в иной цивилизации, иной культуре и духовности
Август 1991 показал, что вненациональную Россию, как и Октябрь 1917-го, не устраивает не политический режим и даже не социально-экономический строй, не исторически преходящее в России, а сама Россия, вечное в России. В итоге Россия оказалась единственной в мире страной, решившей дважды за одно столетие - в начале и конце, построить свою историю на вненациональных основах и принципах, на основах и принципах преодоления России и в ней русской нации. Что это, преступление по недомыслию или сознательное национальное предательство, или и то и другое вперемежку и от этого еще более опасное для исторических судеб России, ибо предательство одних, помноженное на недомыслие других,- сила, с которой бороться можно, но всегда очень большой и дорогой ценой - большой кровью и многими жизнями людей.
Это более чем парадоксально, но ведь это же так: "наша западническая интеллигенция дважды на протяжении ХХ в. безоглядно расправилась с прошлым, исходя из предположения, что "главный враг" в собственной стране и необходимо превратить внешнюю войну, во внутреннюю, гражданскую... В 1917-м армию, фронт и государство развалили левые западники - радикалы, живущие в ожидании мировой пролетарской революции на Западе. Спустя три четверти века правые западники - радикалы проделали то же самое в предвкушении нового мирового порядка, препятствие к которому они видели в собственной стране. Иллюзия "нового мирового порядка" и возвращения России в "европейский дом" нашими "партнерами" поддерживались до тех пор, пока Россия, в самом деле, не разоружилась в военном и геополитическом отношении. Так в течение 4-5 лет возникло необычайно острое противоречие между западнической утопией и реальностью. По сути, это явилось не меньшим ударом для сегодняшних западников, чем крах надежд на "мировую пролетарскую революцию" для большевиков"54.
Это весьма показательное объединяющее начало для левых и правых западников в России - поиск и нахождение основного врага в собственной стране и в собственной нации, колоссальное недоверие к национальной почве и традиции, доходящее до ничем не скрываемого презрения к ним, к своей собственной истории, культуре, духовности - к самой нации. В этом обнаруживает себя конечная суть всякого западничества в России XX столетия - преувеличенное внимание к заемным идеям и принципам и глубокое, доходящее до патологии недоверие к своим, выстраданным и дорого оплаченным собственной историей. При этом, чем глубже недоверие к своему национальному, тем больше презрения к собственной нации и национальному вообще, тем больше желание его преодолеть не только в себе, но и в других, "осчастливить" не только себя, но и других, даже если они сопротивляются этому, даже если для этого необходимо совершить насилие над ними.
В итоге, чем более радикальным становится западничество, тем более выраженными в нем становятся антинациональные мотивы, тем больше в нем стремления вести реформирование России любыми средствами, вплоть до последнего россиянина. Во всем этом обнаруживается внутренний парадокс современного западничества: преданность чужой демократии, либеральным лозунгам и гуманистическим идеям превращается в прямую противоположность в собственной стране, по отношению к собственному народу, которого надо доцивилизовывать и дообразовывать любой ценой во имя счастья последующих поколений. Вечное желание западничества XX столетия поменять временные приоритеты бытия в истории - жить не настоящим, не в настоящем, а будущим в настоящем, а потому по большей части фантомами и иллюзиями.
Всем этим традиция отношения русского западничества к собственной нации и стране коренным образом отличается от того, что реализуется в истории на самом географическом Западе, отличается от самого духа западного отношения к собственной нации и стране. Это дух исключительного уважения к национальной почве и исторической традиции, самодеятельности населения, к тем тенденциям жизни, которые рождаются из живого и заинтересованного творчества людей в экономике, политике, социальности, культуре. Запад не считает свою национальную жизнь пребывающей в тотальном зле, не считает свою историю несостоявшейся, несмотря на то, что в ней было всякое и даже поболее всякого, чем в истории России.
Так, все возмущаются жестокостями крепостного права, в частности, его персонифицированным воплощением - Салтычихой. Но Елизавета Баторий делала себе косметические ванны из крови маленьких девочек. Так было убито более 800 детей. И ничего, Запад как-то сосуществует с этим в своей истории. У нас же куда более банальные, но трагические факты собственной истории превращаются в основание для дискредитации всей истории, для признания ее принципиальной порочности и неполноценности. Ну, было у нас крепостное право. Но оно было и на Западе. Ну, вышли из него позже Запада в 1861 году (Дания - 1802; Пруссия - 1809; Великобритания - 1838; Австрия - 1848), но он и вошел в крепостничество заметно раньше России. А американский Запад умудрился институализировать даже рабство и при этом на расовой основе, только легитимно просуществовавшее до 1865 года. И ничего, все это не стало основанием для обвинений западной души в вековечном рабстве.
Именно потому, что Запад с доверием и уважением относится к собственным нациям, к здравому смыслу и опыту рядовых людей, именно поэтому он ориентируется на саморазвитие собственных архетипических основ истории. В то время как современное русское западничество, лишенное оплодотворяющих связей с национальной почвой, более того, считая, что она изначально пребывает во зле и исторически порочна, тяготеет к "осчастливливанию" "сверху" - всегда прогрессивно мыслящим интеллектуальным авангардом и "со стороны" - посредством заемных, не выстраданных собственной национальной культурой и историей идей, реализация которых и таким авангардом в ментальных условиях колоссальной отчужденности и даже враждебности по отношению к национальным устоям собственной истории, неизбежно завершается колоссальным насилием над нацией и ее историей.
Недоверие к собственной нации, к архетипическим основам собственной истории, потенциалу развития, рождаемого их саморазвитием, саморазвитием творчества массы простых людей, рождает тягу не к своему, родному, а заемному, чужому, к "великим идеям" и глобальным проектам преобразования России. Отсюда и тяга к экспериментированию в истории, на живых людях, тяга к скачкам в развитии и революционным преобразованиям. Она оттуда, из дремучего неуважения к собственной нации и презрения к ней. Всем этим современное эпигонствующее западничество отличается от самого и истинного Запада. Всем этим в итоге Август 1991-го оказывается ближе к Октябрю 1917-го, чем к вожделенному Западу. Вот почему между ними так много общего, ибо общими оказываются духовные архетипы отношения к собственной нации, ее истории и историческим судьбам.
Так, Октябрь начал с идеи мировой пролетарской революции, превращения России в "спусковой крючок" всемирных революционных преобразований, в троцкистской интерпретации "в костер для разжигания пожара мировой революции". Россия должна была стать средством для достижения неких более высоких целей и смыслов истории, которые заведомо находились за пределами ее национальной истории. Россию центрировали на всемирность исторических изменений, на то, чтобы стать частью этих изменений, но никак не их высшей целью, во всяком случае, не ближайшей, а той, которая теряется в светлом будущем всего человечества. Этому вполне соответствует то полное недоверие к России, ее способности к самостоятельному историческому творчеству, которое было выражено на первых порах пролетарской революции. Предполагалось, что Россия самостоятельно, без помощи со стороны Запада, без победы революции на Западе не в состоянии приступить к историческому творчеству - к строительству основ нового социального и экономического порядка, основ новой цивилизации.
Все это с пугающей точностью повторилось в Августе 1991-го. По существу, те же самые представления о том, что интересы демократии и "вхождения в цивилизацию", общечеловеческие ценности выше интересов России, национальных интересов русской и союзных ей наций. И если последние противоречат первым, то ими можно и даже должно пожертвовать ради более высоких целей и смыслов, вновь находящихся где-то за пределами России, обретающихся либо в пространстве иных цивилизаций и культур, либо в пространстве идеалов всеобщего. Вновь тяга к тому, чтобы в идеалах всеобщего растворить реальность русско-российских исторических идеалов, идеалы Святой Руси и Великой России. Вновь стремление к тому, чтобы подчинить себя достижению радикально инаковых целей и смыслов в истории, не лежащих в плоскости саморазвития собственного потенциала истории, а тех, которые центрированы на достижение эффекта всемирности, а потому вновь, если что-то и решать в своей собственной истории, то непременно с мировым замахом, с претензией на всемирность и, следовательно, не иначе, как только посредством принесения себя в своеобразную искупительную жертву превращения России в средство, а не в самоцель исторического развития.
И самое поразительное, Август 1991-го, как и Октябрь 1917-го, вновь обнаруживает уже знакомое недоверие к потенциалу собственной истории, к самой способности к самостоятельному историческому творчеству. На этот раз оно нашло иное выражение - в попытке поставить ход реформ в современной России в полную зависимость от инвестиций с Запада. Бесспорно, инвестиции хорошая вещь, но все-таки не до такой же степени, не до полного же забвения национальных интересов, в конце концов, просто здравого смысла, в частности, и в том его измерении, которое не позволяет в принципе строить системные реформы в расчете исключительно на благоприятный инвестиционный климат и, тем более, в такой стране, как Россия. И дело не только в географии, в резко континентальном климате России, который уже сам по себе необычайно удорожает экономические издержки любого инвестиционного проекта в России1. Дело еще и в геополитике - до тех пор, пока Россия остается Россией, никто не будет создавать в ней конкурентную экономическую среду, задействовать в ней факторы развития, способные поставить ее вне конкуренции, вывести на магистраль экономического прогресса.
И еще раз об идеологии пораженчества собственной страны и нации в собственной и мировой истории. Август удивительным образом повторил Октябрь: если Октябрь приветствовал поражение России в I Мировой войне, то Август истово искал и приветствовал поражение в холодной. И это закономерно. Ведь основной враг - внутренний, он находится внутри страны, а не вне ее, и при этом неважно, что это может быть собственное государство, тот или иной класс или социальная группа, та или иная партия или общественное движение, собственная история или тот или иной период ее развития, та или иная политическая доктрина или совокупность идей... Главное, довести отношение ко всему этому до пределов разумного и даже перейти эти пределы, дойти до признания всего этого в качестве далее неисправимой реальности и прежде всего постольку, поскольку она русско-российская, отмечена национальной сущностью и спецификой.
Именно отстраненное восприятие ее не как своей реальности, а как чужой, да еще в качестве извращенной и неполноценной всякий раз провоцирует на отношение к ней как к враждебной, на саму идеологию национального пораженчества и предательства всего, что отмечено национальной сущностью и спецификой в истории, в пределе - самой истории. В этом суть логики поведения вненационального субъекта в истории и той идеологии, которая постоянно подпитывает цивилизационный раскол субъектной базы России на национальную и вненациональную Россию.
Есть еще один идейно-теоретический источник идеологии национального пораженчества и предательства в России - хронический утопизм историософской национальной мысли, преданность идеалам и теориям, а не самой исторической действительности, тяга к историческим скачкам в "светлое будущее", а не к каждодневной и кропотливой работе, высокомерное презрение к вековому историческому опыту, легкость перечеркивания итогов предшествующего исторического развития. Сказанное многое объясняет в поведении раннего Октября в таком вопросе, как территориальная целостность России, который по-особому был актуализирован в период Брестского мира. Для Октября в этом вопросе не было проблем, территориальная целостность России вообще не признавалась за проблему, поскольку скоро ожидаемая мировая пролетарская революция должна была вообще снять проблему национально-государственного суверенитета, растворить ее во всеобщем человеческом братстве.
Это поражает, но ведь точно так же Август 1991-го все проблемы национально-государственного суверенитета стал расценивать как отзвук "старого конфронтационного мышления", не видящего реалий нового мирового порядка, основанного на принципах добрососедства и сотрудничества, того единого цивилизационного пространства единой цивилизации, в которую должна войти и Россия, пусть даже и с потерей основ собственной цивилизационной идентичности, с разрушением основ собственной цивилизационной локальности, самих геополитических границ этой локальности. Все это нельзя квалифицировать иначе, как только в качестве отрыва от реальности и при этом в явно болезненном масштабе.
Характерно и другое совпадение. Октябрь и Август в равной мере использовали разрушение основ государства российского в качестве необходимого условия для прихода к власти. И в этом процессе особая роль отводилась региональному национализму. Правда, союз с региональным национализмом, стремление использовать его потенциал разрушения оказался выше и дороже самой цели захвата власти, так как был сопряжен с развалом не просто государства в России, а уже самой России как евразийского союза наций в рамках локальности русско-российской цивилизации. Это уже был развал цивилизационных устоев бытия России в истории.
В этой связи показательно, к примеру, что Февраль 1917-го в хаосе развала Российской империи признал выход Украины из состава империи все-таки в границах 1654 года, то есть в пределах тех земель, с которыми она вошла в состав России. И в этом была, есть и остается своя историческая логика, которая напрочь была проигнорирована ранним Октябрем, не только действовавшим по демагогическому принципу отделения всех и каждого, вплоть до образования каждой нацией самостоятельного государства, даже в ущерб государственности России, но и, главное, не считаясь с ее реальными интересами и границами, в частности, с реальным расселением самой русской нации
Вся эта большевистская вненациональная ментальность вновь повторилась в Августе 1991-го в пресловутом предложении брать суверенитета столько, сколько можно его проглотить, даже в ущерб суверенитета русской нации. Во всем этом обнаружилась общность Октября и Августа: живя в предвкушении очередной утопии, соответственно, мировой революции и нового мирового порядка, составной частью которых является иллюзия новых и особых отношений между нациями, не отягощенных ни их историей, ни их культурой, ни их принадлежностью к определенной цивилизации, в итоге ни тем, что они вообще есть нации, и Октябрь, и Август, не задумываясь о последствиях, безумно и безоглядно превращали евразийское пространство России в пространство очередного глобального эксперимента по преодолению исторического в нации и национального в истории, в этих процессах разрушая Россию посредством разрушения в ней геополитических и национальных устоев бытия русской нации.
Но Август 1991-го в известном смысле пошел еще дальше в нарушении логики исторической справедливости. Он превратил произвольно нарезанные Октябрем административные границы в государственные, тем самым, сделав то, на что не решился даже Октябрь, но что стало продолжением и завершением именно его логики поведения в истории. Мало этого, в деле борьбы с союзным центром Август пошел на союз с националистами всех мастей и оттенков, вплоть до чеченской дудаевщины, обильно снабдив этот террористический режим оружием, не сделав ничего для того, чтобы предотвратить его захват на складах советской армии.
При этом Август обнаружил постыдное национальное лицемерие: вступая в союз и поддерживая как "глубоко демократические" националистические движения в регионах, он вместе с тем жестко квалифицировал всякую попытку к национальной самоорганизации русской нации как национализм, не скупясь даже на фашистские эпитеты. Логика двойных стандартов, доведя до абсурда большевистские представления о неравенстве национализма малых и больших наций, в новых исторических условиях, в условиях очередного погрома национальной и исторической России выглядит нечто худшим, чем простым недомыслием - сознательной и очередной сдачей национальных интересов России и в ней русской нации.
Август 1991-го вновь начал актуализировать архетипы большевизма в понимании и решении национального вопроса в Росси - логику вненационального мышления и отношения к России. Она стала следствием одного из самых разрушительных результатов большевизации России - институализации в ней вненациональной России, субъекта, не идентифицирующего себя с исторической и национальной Россией. Именно он и стал носителем этой логики - логики разрушения исторической и национальной России. Именно он вновь получил власть над Россией для продолжения навязывания ей логики исторического развития, никак не считающейся с цивилизационной, исторической и национальной спецификой России и в ней русской нации. Но на этот раз вместо идеологем пролетарского интернационализма в качестве главного духовного основания бытия России в истории были предложены идеологемы своеобразного персоналистического интернационализма, под которые стала подгоняться вся ценностная вертикаль современной России. Как и пролетарский, он характеризуется тем, что пытается свести основы общности и всякой идентификации человека к тому, что разрушает естественно и исторически сложившуюся общность в языке, территории, культуре, духовности, истории, самосознании, сами архетипы всего этого, сам способ их проживания в истории
Он устремлен к тому, чтобы если не преодолеть, то по возможности размыть то, что объединяет людей логикой самой истории в нацию, преодолеть саму нацию, до предела социально атомизировать социум до ничем и никак не связанных индивидов или связанных лишь тем абстрактно-всеобщим, которое, разумеется, есть у каждого индивида, но которым реально люди не живут, а потому реально и не связаны. Персоналистический интернационализм хочет свести национальный вопрос к абстракции человека вообще, к той сущности, которая существует в каждом индивиде в качестве его основы, но которая реально обнаруживает себя, только преломившись через все богатство конкретного, в котором и посредством которого эта сущность только и существует как сущность человека.
Следовательно, он хочет навязать абстрактное конкретному, не связать, а именно разъять их, заменить конкретное абстрактным, заставив всех и каждого жить не реально значимым в их конкретной жизни, а тем и только тем, что значимо не для них конкретно, а для всех людей, но чем именно поэтому реально никто не живет. В итоге получается весьма показательная по своей симптоматике картина: человеку предлагается идентифицировать себя не со своей историей, культурой, духовностью, не с локальностью своей цивилизации, не со своей этничностью и национальностью, а с человеком вообще, то есть предлагается идентификация вне всяких форм социальности и социальных общностей.
Иначе говоря, предлагается утопия, так как тезис о том, что всякий человек прежде всего - человек, а потом уже все остальное, сам по себе хорош, но при своей реализации разрушается о реальности: социально значимой для конкретного человека оказывается не его сущность, не его абстрактная человеческая природа, а его непосредственная связь с теми общностями, в которых он живет и посредством которых он себя реализует, которые и только которые являются основами его социальной идентичности, во всяком случае, его первичной и для него наиболее актуальной идентичности.
Вначале и внутри человека оказывается его общность со своей семьей, с различного рода социально стратификационными группами, членом которых он является, со своим этносом и нацией, со своей историей, культурой, духовностью, с определенным способом их проживания в истории - с генетическим кодом своей истории и своей страны и лишь после этого и только на основе этого со всем остальным, что находится за пределами круга его бытия, непосредственных форм его социальности и социальных общностей, включая сюда и само человечество. Человек живет в человечестве, но не живет человечеством, а только той его частью, с которой он себя непосредственно идентифицирует.
Вот почему всякий интернационализм, связывая человека с тем, что находится вне его, не может заменить того, что связывает человека с самим собой, внутри его бытия как человеческого. Вот почему он не может претендовать на основы идентичности человека. Он есть способ сосуществования человека с человеком, но не идентификации человека. И там, где интернационализму пытаются придать не свойственные ему функции, он превращается из средства сосуществования в средство слома основ идентичности человека. В этой связи трагедия России в XX столетии ее истории в том и заключается, что ей были навязаны идеологемы интернационализма в масштабах, разрушительных для основ всякого нормального существования в истории, способы идентификации и ценности идентичности, достигаемые не через национальное, а интернациональное в истории, через преодоление национального в истории.
В итоге любовь к дальнему и чужому обернулась разрушением ближнего и родного. Исключением не стала и новая разновидность интернационализма персоналистический, который, как мы видим, отличается от пролетарского отнюдь не своей сущностью, а формой ее проявления. А потому по своим последствиям для национальных устоев бытия России в истории он оказался не менее разрушительным, чем пролетарский. Так, одной из базовых форм проявления персоналистического интернационализма стала попытка придать правам человека сущность и масштаб основ и ценностей национальной идентичности России и в ней русской нации. На что они, конечно же, претендовать не могут, ибо, связывая людей интернационально, они не связывают их национально, а потому могут стать и становятся принципами сосуществования наций, но никак не принципами их существования, базовыми ценностями национальной идентичности. Права человека вообще не обладают идентификационной сущностью и, следовательно, национально идентификационной глубиной, а потому, вторгаясь в процедуры идентификации, они разрушают их как идентификационные и с тем большей беспощадностью, чем больше они касаются национальных идентификационных основ истории.
Есть еще один параметр, по которому Октябрь 1917-го и Август 1991-го обнаруживают явное сходство: это придание непомерного значения и в жизни общества, и в деле его реформирования экономике и экономическим факторам, попытка вообще все свести к экономике, к решению экономических задач, вслед за которыми, чуть ли не автоматическом режиме, должны и будут решаться все остальные. Это традиция глубоко укоренившегося в России экономического монизма, явным образом исходящая из признания лишь одной исторической реальности - формационной и не видящая за ней более глубоких пластов бытия социальности, как раз тех самых, которые восходят к бытию цивилизационной исторической реальности, к духовным основам истории в основах души каждого человека, к системе архетипов социальности, культуры, духовности, к самому способу их объективации в истории и самой истории.
Разумеется, духовные основы истории в основах человеческой души существуют не сами по себе, а только в связи и на основе экономических форм бытия общества, зависимость от которых они испытывают, однако, лишь в конечном счете, во всех остальных случаях представляя самостоятельные образования, с не меньшей, а в ряде случаев даже и с большей силой определяющих ход исторических процессов, специфику самой формационной исторической реальности из цивилизационных глубин истории, из глубин человеческого духа. Не существуя в чистом виде, а только в своем локально цивилизационном воплощении, формационная историческая реальность становится такой, какой является локальная цивилизация, в своем развитии канализируется таким образом, каким образом и в каком направлении развивается локальная цивилизация. Формационный поток истории на своих плечах выносит цивилизационная историческая реальность, в этом процессе изменяясь сама, но и изменяя формационную реальность, преобразуя и превращая ее в стадиальную форму своего бытия в истории, в ту или иную формационную ступень своего развития, но никак не наоборот. Локальная цивилизация никак не может стать стадией или частью формации, ибо она всегда целое по отношению к любой стадии своего формационного развития.
В связи с этим понятно, что всякая недооценка, а тем более полное игнорирование цивилизационной составляющей исторической реальности в лучшем случае ведет к упрощенным представлениям об исторической реальности. В частности, и к тем, которыми страдает экономический монизм, предполагающий, что все, абсолютно все проблемы общества имеют экономический источник происхождения и экономический инструментарий своего решения, а потому все, абсолютно все проблемы России будут решены чуть ли не сами собой вслед и на основе решения ее экономических проблем. К примеру, станет Россия экономически процветающей страной - и, как по мановению волшебной палочки, все современные центробежные тенденции в ее национальных регионах сменятся на центростремительные.
В решении проблем исторического развития России мы все время зациклены на подходы так или иначе, но ограниченные формационным восприятием России, в частности, тем, которое задано императивами капитализма - социализма, рыночной - не рыночной экономики, социально ориентированной или ничем и никак не ориентированной экономики. Мы хотим решать проблемы России только с помощью методов ее социально-экономического реформирования, не замечая того, что она еще и Россия - локальная цивилизация. А потому в деле ее реформирования необходимо задействовать и цивилизационную методологию, тем более что в ходе всех модернизационных процессов за XX столетие Россия больше всего пострадала именно как Россия, в ней до предела хаотизирована ее цивилизационная сущность.
Во всех этих процессах Август 1991-го занимает совершенно особое место, так как умудрился на волне рыночных настроений придать экономическому монизму новые масс-культурные импульсы и совершенно идиотский масштаб применения - умудрился всему, абсолютно всему придать экономическое, еще уже - рыночное измерение, в том числе и тому, что просто разрушается, как только его получает. Август попытался все ценности заменить на интересы, а все интересы замкнуть на экономический интерес. Раз все существует в рынке, пронизано рыночными отношениями, то все и должно стать рынком - не только все должно покупаться, но, соответственно, все должно и продаваться. Такого примитивизма давно не знала мировая история.
Из этого не могло и, естественно, не получилось ничего, кроме удушающей примитивизации всей ткани социальности, предельной вульгаризации всего строя жизни. В конце концов, если и все покупается, то это еще не означает, что одновременно с этим и все продается. Нельзя свести человека, все его связи с миром и другими людьми только к экономической составляющей, свести Homo sapiens к Homo economicus, только к одномерному экономическому человеку. В таком человеке умирает все истинно человеческое или оно начинает жить по извращенной логике. Этим Август радикально отличается от Октября, для которого экономический монизм стал средством прорыва в принципиально новую формационную реальность, технологическим прорывом в развитую индустриальную эпоху и на этой основе к новым культурным горизонтам, а не средством бегства от культуры, к одномерным экономоцентричным формам бытия.
И последнее, что одинаково характеризует и Октябрь, и Август, несмотря на всю их зациклинность на методологию экономического монизма,- это превращение экономики в вечную заложницу политики. С неизменным постоянством на протяжении всего XX столетия экономика приносится в своеобразную искупительную жертву политическим амбициям, политике захвата и удержания власти, захвата и удержания любой ценой, подчеркнем, любой экономической ценой, вплоть до разрушения основ самой экономики. Именно на этой властной волне внеэкономические цели и задачи развития начинают оттеснять и довлеть над экономическими, ибо всякая новая власть в России входит в нее с новым проектом ее "осчастливливания". Она хочет стать властью над Россией, но не для России, а посему ее интересует не сама Россия, а в зависимости от времени нечто совершенно иное: светлое будущее всего человечества; светлое будущее самой России, так, как оно представляется в свете новых концепций и учений; сами эти концепции и учения, а не живая экономика конкретной страны, ее живые противоречия и реальные возможности развития, живые люди, стоящие за всем этим; наконец, ее интересует она сама, ее власть над Россией, ее представления о себе и о России, возможность и то и другое навязывать России. Так, ради вхождения в "рынок" или в "цивилизацию" власть была готова бороться до последнего россиянина. Во всех этих случаях не столь важна сама Россия, в частности, то, сколько все это ей будет стоить, важно другое - власть над Россией. Это стоит всего, даже разрушения не то что экономики, но и всего в России, самой России.
Отсюда и непреоборимая тяга к скачкам и Октября и Августа, тяга к революциям и революционным прорывам в истории, которые на деле превращаются в бегство от истории, от ее реалий как российской истории. И Октябрь 1917-го и Август 1991-го явным образом исходили из представлений о принципиальной нереформируемости сложившейся до них формационной исторической реальности, больше того, ее принципиальной извращенности. По этой причине ставка делалась на обвальное и тотальное разрушение ее до основания, а затем... затем предполагалось либо планомерное строительство основ новой формационной реальности в полном соответствии с "единственно верным учением", либо все надежды связывались со спонтанной экономической и социальной самоорганизацией населения. В последнем случае эта самоорганизация выразилась в тотальной криминализации экономики и вслед за этим и на этой основе всего общества. Но и Октябрь, и Август главное препятствие для "светлого будущего" видели в сложившейся исторической реальности.
Она никогда, нигде и никого не удовлетворяла, хотя бы потому, что она - реальность. Но в том-то и дело, что именно потому, что она реальность, она обладает силой непосредственной действительности, в которой и посредством которой только и возможно всякое бытие. Она является препятствием для будущего, но одновременно с этим, суммируя в себе все прошлое, есть единственная стартовая площадка для реальности будущего. А посему сложившаяся историческая реальность заслуживает не только презрения, но и требует уважения к себе, в том числе и к тому, что сохраняет ценность и значение само по себе и как реальность и, тем более, как историческая. Существующая наличная действительность, не обладая достоинствами потенциального бытия, вместе с тем обладает всеми преимуществами актуального, тем, что оно уже бытие, какое ни есть, но все-таки бытие. В этом смысле в России всегда не хватало уважения к сложившейся исторической реальности, понимания самоценности наличных форм действительности, которые в сочетании с завышенными ожиданиями от будущих форм социальности, всегда завершались идеологией тотального исторического нигилизма.
Вся эта ментальность бережного отношения к витальности существующей реальности оказалась глубоко чуждой и Октябрю 1917-го и Августу 1991-го. Свое бытие в истории они предпочли основывать на идеологии тотального нигилизма - формационного, цивилизационного, национального, тем самым свое самоопределение в истории, связывая не с историей, не с ее продолжением, а с задачами ее преодоления как истории. В самом деле, что такое формационный нигилизм? Это полное игнорирование исторической реальности как таковой, не просто какой-то ее части, а всей формационной реальности как системы и, главное, как основы для последующего развития. При таком отношении к формационной исторической реальности речь, естественно, не может идти о ее реформировании, о том, чтобы продолжить тенденции ее развития, включая сюда и тенденции к собственному отрицанию, а о простой замене одной формационной реальности на принципиально другую, вне какой-либо связи исторической преемственности с ей предшествующей.
Следовательно, суть формационного нигилизма составляет не его естественная тяга к новым формационным формам бытия в истории, а его стремление достичь их помимо истории, вне процессов преобразования наличных форм исторической действительности, только посредством их отрицания и преодоления в истории. Он не обращает никакого внимания на то, что новые формы социальности, если и могут появиться в истории, то только через преобразование старых форм социальности, только на их основе, не просто через их отрицание, а, прежде всего, через их преобразование.
Формационный нигилизм хочет начать историю как бы заново, с "чистого листа", полностью преодолев формационную историческую реальность как систему. Отсюда и то непропорционально большое значение, которое приобретают в его пределах процедуры отрицания истории. Ведь задача состоит не больше и не меньше как в том, чтобы разрушить все старое и на этой основе расчистить строительную площадку для принципиально новых форм исторического творчества, новых форм социальности. В этой связи по понятным причинам весь пафос борьбы, основные усилия уходят именно на борьбу со старым, а не на созидание новых форм социальности, не на то, чтобы продолжить историю и развитие, а на то, чтобы и то и другое начать как бы заново. Поскольку этого не удается достичь, начинается эпоха исторической кентавристики, сочетания несочетаемого - попыток начать историю как бы заново с тем, что в итоге этого не удается сделать. Но именно в этом процессе свобода исторического творчества доводится до пределов всего возможного в истории. Если нет связи с историей, если ставится задача не продолжить историю, а начать ее как бы заново, то в такой истории и в таком отношении к ней все становится возможным, объективация любых форм исторического творчества и связанных с ним любых форм социальности.
Так, в Октябре 1917-го это была попытка через политику военного коммунизма, "кавалерийской атаки на капитал" сразу прорваться к формам социальности весьма отдаленного будущего. В Августе 1991-го это стала попытка с иным временным вектором, направленным не в светлое будущее, а в давно преодоленное прошлое - через политику приватизации втолкнуть страну в эпоху первоначального накопления капитала - в XV-XVI вв., для России XVII-XVIII вв. Так на смену классическому большевизму пришел неклассический - "рыночный большевизм", ибо и в том и в другом случае идеологией, освещавшей саму возможность исторических скачков, саму логику произвольного, а не исторически обусловленного поведения в истории, стала идеология формационного нигилизма - полного игнорирования формационной исторической реальности как системы, стремление продолжить историю не от достигнутого, а от "чистого листа", не за счет ее преобразования, а только за счет ее отрицания, руководствуясь при этом не реальными тенденциями развития реальной истории, а "единственно верными учениями" и вытекающими из них историческими идеалами. В конкретных ментальных условиях России формационный нигилизм умудрился пойти еще дальше - довести нигилизм по отношению к сложившимся формационным реальностям до нигилизма по отношению ко всей истории, а вслед за этим и на этой основе до нигилизма по отношению к самой России.
Цивилизационный нигилизм - это еще одно свойство, в равной мере присущее как Октябрю 1917-го, так и Августу 1991-го и в равной мере оказавшееся разрушительным для основ исторической реальности России. В чем его суть? В полном игнорировании локального многообразия цивилизаций, не в отрицании самой цивилизационной исторической реальности, а в стремлении свести ее многообразие к одной-единственной, которая неизбежно становится идеалом не только для подражания, но и для достижения и освоения средствами исторического творчества. В Октябре 1917-го это был коммунистический идеал, связанный с коммунистической общечеловеческой цивилизацией. В Августе 1991-го цивилизационный идеал для России начали активно икать в новых общечеловеческих началах, на которые в этот раз претендовали цивилизационные основы западной, преимущественно англосаксонской ее национальной разновидности.
Весьма симптоматично, и в том и в другом случае цивилизационный идеал не связывается с саморазвитием основ собственной, русско-российской, ей навязывается комплекс цивилизационной и исторической неполноценности, бегство от своих цивилизационных и национальных основ. В их преодолении, в полном забвении цивилизационных и национальных начал России, по существу, в выходе России за пределы своего исторического бытия как национального - в этом состояла основная задача большевизации России начала и ее западнизации конца XX века.
Таким образом, большевизация России отличается от ее западнизации не своей цивилизационной сущностью, а своей цивилизационной направленностью. Сущность остается одной и той же - сущностью цивилизвционного переворота. В самом деле, ведь в Августе 1991-го речь шла не просто об освоении высших исторических достижений в науке, культуре, технике, социальности, которые, к слову сказать, имеются не только в Европе и Америке, но и в других частях света, не об их усвоении Россией с учетом особенностей России в целях ее развития как России, а именно о преодолении России, о стремлении превратить Россию просто в другую страну, в другую цивилизацию, с другим генетическим кодом истории. Тем самым, если большевизация России должна была осчастливить все человечество ценой, собственно, самой России, должна была лечь в основание новой универсальной цивилизации, то западнизация России исходит из плоской эпигонской идеи - для того, чтобы "спасти" Россию, она должна перестать быть ею, она должна стать Америкой, в конечном счете, и, по сути, - элементом некой новой универсальной цивилизации, основы которой, однако, уже связываются не с Россией, а с другой страной, с основами другой локальной цивилизации.