72504.fb2
Эх, ой, ой ли, ой люли, война поднималася.
Эх, моему дружку давно сказано.
Эх, ой, ой ли, ой люли, давно сказано.
Давно сказано ему наперед идти.
Эх, ой, ой ли, ой люли, наперед идти.
Наперед идти, ему круги заводить.
Эх, ой, ой ли, ой люли, ему круги заводить.
Ему песни запевать, ему девок выбирать.
Эх, ой, ой ли, ой люли, ему девок выбирать.
Ему девок выбирать, ему красных целовать.
Эх, ой, ой ли, ой люли, ему красных целовать.
Домой пришел, а там друг сердечный - ночной гость валдайский внове сидит.
- Так-так, - щерится, - хорошо пьешь и хорошо поешь, сын боярский. Ты пей, пей романею-то, она мысль прямит. Тут в Свободине с прямыми мыслями таких дел наворочать можно - мои братья обзавидуются. Да ты к столу, к столу присаживайся. Небось как волк есть хочешь? Покормлю. Кушай с запасцем - ключника-то со стряпухой только к вечеру пришлют.
Глянул на стол Еропкин, а там еды, как в первую ночь. Сел за стол, сулею достал, себе налил, гостю. Выпили, стали есть. Гость куска не дожевал - окосел. Видно, слаб был на романею. К стене привалился, заалел лицом и ну пьяненько бормотать:
- Покуда ты у Смура гостевал, я по здешней земле походил, поглядел. Прикидывал, как к ней приноровиться, с какого бока подкатить. Ничего не придумал. Живут. Язычники. Казалось бы, в языческом состоянии им сподручнее тяжко грешить, да не тут-то было. У них, видишь, на все закон: то нельзя, это нельзя; на все ответ: таков порядок. Да ты сам слышал. Оттого и грешат мелко, так себе: ульи унесут, невод украдут, лесину в чужом лесу срубят. Тоска. Муж же на чужую жену не глядит, жена на чужого мужа - тоже. Я уж было на них рукой махнул. Но когда к Смуру пришел и, стоя у тебя за спиной, Смура послушал...
- Ты там был? - не поверил ушам Еропкин.
- Был, был. И вот что решил: Смур - наинужнейший мне, то есть нам, человек. Ты слушай, сын боярский. Ведь это же надо, что он удумал! Да тут, коли дело выгорит, такие разбой да грабеж пойдут - мы с тобой сразу отличимся. Только бы сюда, в Свободину, еще десятка два таких же, как ты, детей боярских завлечь и столько же здешних стяжателей вроде Смура выискать - конца-края грабежам не станет. Избы что - земля, камни по всей Свободине гореть будут. А там, глядишь, и Народное Царство в смуту влезет да в ней и увязнет. Да тут до искончания мира на всех греха хватит! Мы, сын боярский, заместо закона им страсть к наживе подкинем. Закон супротив наживы не устоит. Правильно? Правильно. Потому что страсть к наживе может обороть единая власть да единая вера. Но власти единой у них нет и веры нет. Тут, в Смуровом городище, каждая семья по-разному молится. Смешно сказать: кто в речку верит, кто в облако, а кто в кукушиный крик да в шорох камыша. Так-то Свободина эта - что яблоня в наливных яблоках, тряхни - и осыпятся. Вот я и надумал: жадюга Смур у нас на первый раз есть, детей же боярских ты мне присоветуешь. Есть у тебя знакомцы, такие же, как ты, мужалые да ухватистые, готовые за золото хоть кому послужить?
- Ага, - услужливо кивнул Еропкин, споро обгладывая заячью ногу. Заев зайчатину ложкой соленых рыжиков, вытер кулаком усы и принялся загибать блестящие от жира пальцы: - Сенька Петров, боярский сын, наш, валдайский, почитай, сосед. Звяга Силин, тоже воинский человек, из митрополичьих. Да вот еще Сулейка, татарин касимовский, баял: де, княжеских кровей. Еще, еще...
Загнув четвертый палец, нахмурился, но, как ни силился, более назвать никого не смог. Всех друзей-знакомцев мысленно выстроил в ряд, вгляделся в лица. Всякий народец попался, всякого достоинства и достатка, некоторые слава только, что носили крест, - чистые басурмане, свое устерегут, но чужое унесут, да еще божиться станут: мол, сроду чужого не брали. Если же божба не поможет, ретивого взыскателя и зарежут отай, после же дивятся: вчерась, дескать, за рухлядью приходил - кричмя кричал, а ноне и нос не кажет - видать, засовестился. Но согласных за золото служить абы кому, кроме трех названных, не было. Эко диво дивное! Взять хотя бы, к примеру, Мишаню Зернова. Ведь по всем повадкам-ухваткам - тать, обличьем страхолюден, а служить, окромя царя-батюшки да Руси-матушки, никому не станет. Еропкин сейчас это понял наверняка, только объяснить причину не мог.
Дивясь такой сущей нелепице, вспомнил, как Мишаню Зернова присватала полоцкая боярыня, богатющая, красавица и вдова. Мишаня и ночь переночевать с ней сподобился, а наутро сплюнул сквозь зубы Еропкину на сапоги, выразился: "А у нас бабы краше" - и, вернувшись из похода, у себя под Звенигородом обженился на меньшой дочушке такого же, как и сам, сына боярского. Всей и прибыли с женитьбы: как теперь на Москву-реку купаться правит - голозадая команда по тропочке поперед бежит, пять сынов-погодков. Это надо же таким дурнем быть! Получается, все его, Еропкина, друзья-знакомцы - дураки. Много же их на Руси-матушке. Видно, уж такая сторонушка: и не сеют их, не жнут они сами родятся.
- Неужто все? - прервал размышления гость.
- Все, - виновато вздохнул Еропкин.
- Не густо.
- Всех перебрал. Были люди как люди, а сейчас глянул... словно червоточина в них.
- Потому что со стороны глянул. Когда в куче живешь - не замечаешь.
- Дурачье, - высказал надуманное о друзьях-знакомцах Еропкин.
- Слишком просто судишь. На Руси дураков не больше, чем в иных землях. Просто на Руси есть нечто другое, чего в иных землях нет.
- Растолкуй, - попросил Еропкин, хотя слушать гостя стало скучно. От съеденной зайчатины да от выпитой романеи по телу разлилась истома. В самый раз было бы соснуть. Все-таки хороша пошла жизнь: ешь да спи, спи да ешь, ни заботы тебе, ни печали. Бабу бы вот теперь - это да, а умствовать, рассуждать - не его дело. Выставят ему завтра тридцать молодцов - станет их бою учить, не выставят - будет полеживать. Не умствования ради он из дома сбежал, но беспечной, вольготной жизни для.
Гость же, плеснув в стопу романеи, выпил и окончательно окосел.
- Беда с вами, со славянами, - сказал с блаженной улыбочкой. - Дар вы от Бога особый имеете: в вас сеешь одно, а вырастает другое.
- Значит, выходит, Бог есть? - вяло поинтересовался Еропкин.
- Есть, есть! - замахал на Еропкина ладошками гость, словно бы испугавшись вопроса, и с пьяной откровенностью добавил: - Ты даже не сомневайся, един в трех лицах, как и положено. Но и иное существует. Мы. Я вот, например. Бог - свое, а мы свое ладим.
- Так ты, выходит... - обомлел Еропкин.
- Он, он самый. Ты мне теперь служишь. Смур - это так, для блезиру. Мне послужишь как следует - отпущу в запас. Припеваючи жить станешь до времени.
- До какого? - побелел лицом Еропкин.
- До антихристова пришествия! - удивившись непониманию Еропкина, возвысил голос гость. - Мы к нему готовимся третью тыщу лет, пестуем людские умы и души. Как пахари готовят землю, так и мы: лес рубим, корчуем, выжигаем, пашем, боронуем. Подготовим - он сеять придет. Изумительный урожай будет.
Постепенно окрепший голос гостя звенел колоколом. Он как будто бы и не пил. С Еропкина хмель тоже слетел. Поджав ноги, Еропкин уложил руки на колени, сидел на лавке словно петух на насесте и по-петушиному таращил на гостя круглые от ужаса глаза.
- А с вами, со славянами, одна морока! - вконец осерчал гость. - Моя бы воля - я вас за год бы в бараний рог согнул. А мне пеняют: нельзя, надо не сразу, помалу, постепенно, иначе, дескать, содеянное нужной крепости не обретет. Но помалу-то что выходит? А ничего! Вы все, все подминаете под себя, подлаживаете, переделываете, переиначиваете. Почитай, все усилия впустую. Варягов к вам заслали - вы их в третьем поколении обрусачили и решили веру греческую принять. Ладно, думаю, с ней вместе они и вялость греческую душевную приимут. Так не приняли же! Мало того, что в христианстве объединились, а и Христа себе под стать, особого вынянчили. К Нему же, к вашему Христу, ни с какой стороны не подойдешь, общим разумом не объемлешь, общей мерой не измеришь, но только вашей. Он - русский, русский у вас! Вы Его за пазухой носите! А что в таком разе делать мне, коли прямой власти над вами у меня нет? Я волен смущать вас, но в остальном-то - не волен! Вот и действую по обстоятельствам. Половцы привалили - думал, ратям конца-края не будет, а вы рубились-рубились с ними да и давай жениться на их бабах. Родичей, вишь, нашли! Мыслимое ли дело - половцы от татар спасаться к вам кинулись! А татары... Казалось, уж они-то из вас дух вышибут, но вышла срамота. Срамота! Силой дикой своею они породили вашу государственность, да теперь же этой государственности еще и служат. Ведь до чего дошло-то, до чего дошло - я для дела своего только троих могу приспособить. Вас, детей боярских, дворянчиков-то, чуть ли не сто тыщ, а подходящих трое. Да в каком царстве-государстве этакое видано, окромя Руси?!
Гость уже кричал, скаля мелкие зубки. Еропкин, кажется, в комочек сжался. Великий и доселе неведомый страх напал на него. Случалось ранее, воеводы ногами топали, покрикивали, брызжа слюной, возмущаясь его воинскими неумелостью, нерасторопностью, и от крика начальственного в нем вспыхивал страх - поджилки тряслись, пот прошибал, хотелось сквозь землю провалиться. Всяко бывало. Но никогда его не полонил такой ужас, холодный, обезнадеживающий, гнетущий и ум, и волю, когда одно в сознании: нет спасения.
Волосы вздыбились у Еропкина, зашевелилась борода. Только и выдавил сквозь одеревеневшие губы единственное спасительное:
- Я-то при чем?
И гость, как бы сраженный этим вопросом, обмяк.
- Да ты ни при чем, - ответил тихо. Помолчав, еще тише поведал: Выродок ты. - И, грудью навалившись на стол, сообщил как бы тайное: Планида моя такая - с выродками дело иметь... - И, закручинившись, тоскливо простонал совершенно на волоколамский лад: - Бяда-а!
От возгласа свойского, родного Еропкину полегчало. Поджатые ноги он на пол опустил, пошевелил руками, ладони поднес к лицу и, словно бы умываясь, пригладил волосы и бороду.
- А ты пей, пей, мой желанный, - сказал ему гость ласково, уже на маманин лад, протянул руку и тоже по-маманиному пощекотал Еропкина за ухом. Только пальцы были не как у мамани - теплые, а горячие как угольки, и от прикосновения не всколыхнулась в груди нежность, но полыхнула преданность, да такая необоримая, не соразмеримая ни с чем, что показалось: обмерить и обороть ее под силу одной лишь смертушке. К примеру, вложи гость в руку Еропкину нож да вели: зарежь себя - и Еропкин тут же зарезался бы.
А гость тем временем из сумы бездонной вытащил кошель и пропел маманиным голосом:
- Я, желанный мой, гостинчик тебе припас.
Кошель большущий. Взрослого барана голову в него уложить можно.
Еропкин, кошель приняв, крякнул: тяжел. Супоньку ременную растянул, пальцы жадно дрожащие в горловину сунул - так и есть, золото, сотни и сотни полновесных кругляшей, может, и тысяча, а то и две. Еропкин никогда не видывал столько сразу, потому ни по весу, ни по объему точной суммы определить не мог.