72611.fb2
Описание всех этих срывов, инверсий и характерного оборотничества, меняющего местами светлое и темное, достойное и низкое, страстно одобряемое и фанатично отвергаемое (и все это - в течение одного года русской истории) имеет смысл потому, что история к концу века трагически повторилась. Снова Россия ведет мировую холодную войну. Снова представители прогрессивного лагеря, образующего всемирный интернационал "левых", сулят ей скорую победу над силами империалистического зла. Но холодная война затягивается, экономическое соревнование с Западом проиграно и снова догадливая передовая общественность, втайне всегда преклоняющаяся не перед правдой, а перед силой и успехом, видит в экономическом поражении признак фатального недуга всей системы, которую надо не защищать перед лицом противника, а совместно с ним, организовав демократическое братание поверх железного занавеса, обеспечить победу над тоталитаризмом. В роли "образцовой страны", войну и с которой надлежит сменить на демократическое братание, на этот раз выступают США. Пришедшие к власти "демократы" подписывают свой капитулянский "Брестский мир" с Америкой, обязуются очистить всю Восточную Европу и постсоветское пространство для американского присутствия, осуществить радикальную "демилитаризацию" (то есть разоружение страны перед лицом до зубов вооруженного противника), порвать со всеми прежними союзниками и признать американское вето не только во внешнеполитической области, но и в области всех сколько-нибудь значимых внутриполитических решений. Новая, демократическая элита, подобно большевистскому властвующему меньшинству в 1918 году, постоянно помнит, что у "туземного большинства" она на подозрении и ввиду отсутствия настоящей опоры изнутри необходимо искать опору извне. Словом, собственный народ становится неназванным противником, с которым ведется необъявленная гражданская война, а бывший военный противник выступает в роли наставника, покровителя и, на случай чрезвычайных обстоятельств, гаранта "демократических преобразований".
Но это не значит, что народ вовсе не причем. Народ, как и в 1917-18 гг. соучаствовал в преступлении, поверив лозунгу перерастания войны (на этот раз холодной) в "демократическую перестройку", в то, что главный враг - в своей собственной стране, а внешнему противнику только упрямство местных тоталитаристов и национал-патриотов мешало давно уже превратиться в друга и "стратегического партнера". Правда, и тогда, в конце первой мировой войны, и недавно, в конце холодной войны, прогрессисты-компрадоры, протягивающие руку противнику поверх сражающейся страны, составляли меньшинство, причем, используя ленинскую терминологию, "крупногородское меньшинство".
Российская глубинка и тогда, в ноября 1917 года и недавно, в декабре 1993 года, готова была провалить революционный авангард (тогда коммунистический, теперь - демократический), занимая умеренно-консервативную и умеренно оборонческую позицию. Фактически это был консерватизм народного здравого смысла, восстающего против слепого доктринерства "передовой идеологии", неизменно предпочитающей заемные тексты народному, здравому смыслу и историческому опыту.
Повторение событий начала и конца ХХ века, образующее драматический цикл российской истории, свидетельствуют, что все происходящее - и тогда и сейчас - не являлось какой-то случайностью. Здесь мы сталкиваемся с рядом антиномий, выражающих драму христианской души в современном мире.
АНТИНОМИИ ХРИСТИАНСКОЙ ДУШИ
Начнем с отношения православного христианства к войне и ко всему тому, что ей соответствует на антопологическом уровне: героическому этосу, мужеству, не ведающему ни жалости, ни сомнений, "трагической веселости" свойственной воинскому духу, для которого война - источник особого вдохновения. Ясно, что все это соответствует языческому архетипу, взывающему к древним кровавым божествам - Марсу, Юпитеру, Перуну, и совершенно не соответствует духу христианской религии. Очевидно, что со стороны агрессора, для которого война представляет собой заманчивую авантюру перераспределения богатств и пространств - в пользу того, кто их по языческим законам достоин, то есть в пользу сильных, мы здесь имеем пробуждение архаических стихий, всегда идущих повода прорваться наружу. Но как нам идентифицировать жертв агрессии? Является ли кротость перед наглой силой выражением христианского чувства? И носителями какого сознания были все эти "революционные солдаты и матросы", убежавшие с фронта чтобы повоевать у себя дома - с теми, кто заведомо менее опасен, чем внешний противник? Ясно, что военное дезертирство есть выражение худших свойств человеческой природы, а если оно принимает массовые масштабы, мы вправе говорить о разложении общества, о тлетворном духе декаденса, подточившим все устои. "Революционное дезертирство" - это страх, конвертированный в классовую ненависть и жестокость. Большевистская пропаганда, с ее лозунгом "грабь награбленное", явно взывала не к лучшим, а к худшим чувствам, безошибочно играя на понимание (в духе винеровского закона энтропии, гласящего, что хаос - наиболее вероятное, то есть не требующее специальных усилий ума и воли, состояние).
Следовательно, в массовом дезертирстве 1917 года сказался не христианский дух, а языческий - стремление спасти себя за счет ближнего, уйти от испытаний, "повеселиться" вокруг огня в котором сгорает собственная страна. Тяжел гнет государственности российской, тяжки ее подати, ее служилое ярмо - вот почему в слабых душах всегда теплится тайная надежда на внезапное ослабление и даже крушение этой государственности. И в самом деле: в пору своего расцвета, в пике могущества оно безжалостно к подданным своим; послабления наступают во времена "реформ", "оттепелей", "перестроек". И тогда в слабых и впечатлительных душах поселяется дух злорадного максимализма и нетерпимости: все уступки со стороны власти оказываются недостаточными, общественность требует все больше, больше пока, как это дважды случалось в ХХ веке, государство рушится. И вот тогда-то на изумленный народ, вчера еще охотно поддакивающий нетерпеливым радикалам и максималистам, внезапно обрушиваются такие внешние и внутренние стихии, такая агрессия хаоса, что возникает запоздалое прозрение: жесткая российская государственность выполняла роль удерживающей силы, стоящей на пути сил анархии, агрессии и всеразрушения.
Инфонтильная реакция народа, взбунтовавшегося против государства Отца, ведет к отцеубийству, и, следовательно, к сиротству народа, которого больше некому защищать от внешних и внутренних хищников.
Хищники эти, как оказываются, значительно лучше подготовлены к существованию в условиях хаоса, к игре без правил, чем доверчивые массы. Мало того, у хищников всегда на лицо и мощь организации, и международная поддержка (ибо противники России используют и финансируют их как пятую колонну). В результате реальные условия жизни народа оказываются неизмеримо худшими, чем прежде, до всех этих радостно встречаемых катаклизмов. Так было после большевистского социалистического переворота, повлекшего за собой настоящий провал из цивилизованности в варварство, голод и холод, царство беззакония. Результат - уменьшение населения российского на 13 миллионов человек, в период с 1917 по 1921 год. Так случилось и после "демократического" переворота 1991: новый провал в хаос, в голод и холод, в царство беззакония. И снова - уменьшение населения на несколько миллионов человек в результате преждевременной смертности, надоедания, отсутствия цивилизационных гарантий существования, беззащитности и безнадежности. Чем же все это вызвано? С поверхностной, физической стороны здесь все более или менее понятно. В стане государства, ведущего войну с внешним противником, (горячую или холодную) появляется революционная или реформистская пятая колонна, втайне желающая поражения собственной стране - за то, что она "не передовая", и победы противнику, олицетворяющему прогресс. Противник, в свою очередь, понимает, что лобовой атакой Россию победить невозможно, но развалить российский фронт изнутри, всячески пропагандируя, ободряя и финансируя партию поражения" возможно. Что касается народа, то он, давно втайне ропща против собственной власти проглотит эту капитуляцию государства, если подать ее как победу сил мира и прогресса. Потом, когда народ опомнится, будет уже поздно. Примерно так все и происходит дважды на протяжении ХХ века.
Мотивация внешнего противника понятна. Можно понять и мотивацию компрадорской пятой колонны, в особенности если как следует проанализировать ее классовый и этнический состав. Тогда мы увидим симбиоз честолюбивого люмпенства (в особенности люмпен - интеллигенции) с внутренними эмигрантами, никогда не чувствующими "эту" страну своей. Но не здесь зарыты самые глубокие тайны нашей истории - здесь все более или менее понятно. Для того чтобы проникнуть в эпистемологические тайны и глубины, надо понять мотивации не худших (их разрушительные интенции достаточно очевидны), а лучших, и не одних только верхов, но и самих народных низов, в первую очередь страдающих от разрушения российской государственности как удерживающей силы.
Источником этих лучших, возвышеннейших мотиваций у нас несомненно является православное христианство. Его отраженным светом питается и светский атеистический гуманизм с его лозунгами "свободы, равенства, братства" и принципами социальной справедливости.
Следовательно, для уяснения глубинных источников и завязок исторической драмы нам необходимо обратиться к персонажам и инстанциям, воплощающим христианские нормы и ожидания на этой земле. В первую очередь речь должна идти о духовной власти, независимой от властей придержащих и уполномоченной самим духом христианства одергивать и урезонивать их в тех случаях, когда они склонны забываться. Политическая власть исповедует принцип эффективности и меряет свою деятельность критериями практического успеха, политической достижительности. Но духовная власть, достойная этого имени, не о земных успехах печется, не пользе служит. Он олицетворяет тот тип религиозной, ценностной взволнованности, которая не променяет все царства мира на слезинку ребенка, дисквалифицирует любой успех, если он куплен неправой ценой. Если бы она идентифицировала себя с какими бы то ни было наличными, земными инстанциями, она неминуемо подчинилась бы земной логике, где торжествует сила, а не справедливость, изворотливость, а не прямодушие, беспринципность, а не верность долгу. Но она живет интуицией присутствия трансцендентного начала, которое никогда прямо не вмешивается в наши земные дела, но в конечном счете определяет их смысл. Она, это власть, знает, что лучше утерять царство, на душу свою сохранить и этому внимают те, кто так или иначе вовлечен в ареал ее явного или скрытого влияния.
Самые грозные владыки вынуждены приспосабливаться к ее незримому могуществу, заигрывать с нею, искать в ней союзника. После явления Христа ни один правитель уже не мы говорить, что он руководствуется только силой и расчетом. Все так или иначе взывали к справедливости, к высшим моральным основаниям, к богиням истины, добра и красоты. Давайте задумаемся: что такое власть общественного мнения? Ясно, что в первую очередь это моральная власть, обладающая несомненными чертами правоприемства в отношении христианской духовной власти. Мы следовательно, можем различать два типа политического владычества: уповающий на одну только физическую силу и доблесть (или материальную заинтересованность) преторианской гвардии, с одной стороны, и уповающий на внутреннее согласие подданных, способное принимать форму гражданского энтузиазма, с другой стороны.
Почему со времен Петра I именно Запад имеет у нас преимущественное влияние на формирование общественного мнения? В светских терминах объяснение этому дает психологическая теория референтных групп. Запад референтная (эталонная) группа, с которой остальные, не - западные народы сверяют свое поведение, ставя его законодателем вкуса и мнения.
Почему же это происходит? Если целиком доверяться теории прогресса с его версией линейного исторического времени, ведущего все человечества со ступени на ступень в светлое будущее, то специфическое очарование Запада связан ос тем, что он, находясь уже на высших ступенях этой исторической лестницы, указывает остальным их завтрашний день. Обаяние Запада совпадает с обаянием самого будущего для людей, не довольных настоящим, но вполне верящих в исторические гарантии будущего. Но давайте заглянем в душу этих восторженных прозелитов прогресса. Ведь они в большинстве совсем не рассчитывали на то, что рай на земле наступит немедленно. В большинстве случаев они рассматривали себя в качестве полпредов более или менее отдаленного будущего, работающих ради грядущих поколений и жертвующих своим спокойствием, если не благополучием, ради них.
Линия, проводимая ими из настоящее в будущее и обратно, во многом совпадала с трансцендентными токами христианской веры, а само упование на будущее сродни христианскому упованию, связанному с бесмертием души. Это сегодня, когда родники христианской веры перестали втайне питать идеологию прогресса, она стала вырождаться в сомнительную пологетику современности, в стремление жить одним днем, не оглядываясь ни на прошлое ни на будущее и не считаясь ни с чем, кроме личного эгоистического интереса. Но общественное мнение, пропагандирующее подобные взгляды уже трудно счесть передовым; во всяком случае его влияние как законодательствующей, нормативной и (пропуск), какое имели на свою паству клирики марксистской, революционно-демократической и социал-демократической церкви.
С этой точки зрения стоит различать старых и новых западников в России. Старые западники в самом деле пылали едва ли не религиозным восторгом, видели в Западе образец для будущего и, вместо того чтобы входить (убегать) в европейский дом по одиночке, готовили вхождение туда наших счастливых потомков, причем, разумеется, коллективное, соборное - на уровне целой страны. Новые западники чаще всего представляют собой тип не идеологического энтузиаста, а циника, решившегося устроиться по западному вопреки и даже, чаще всего, за счет положения большинства - туземного населения, обреченному "остаться в Азии". Не душу, а тело спасают эти новые западники, не бессмертие души в горизонте всеобщего прогресса, а бренность земного эгоистического индивидуализма, кредо которого - "после нас хоть потоп".
Но оставим в стороне западников последней формации - с ними, кажется, все ясно. Вернемся к прежнему западничеству, в превращенных формах сохраняющих дух христианского обетования, и живущие не для настоящего, а для будущего. Представим себе характерную полярность. На одной стороне формируется партия твердых государственников-консерваторов, крепко стоящих на грешной земле, не утрачивающих чувство реальности и нетерпимых ко всякому политическому "баловству", связанному с духом вольнолюбивом мечтательности. На другой стороне - беспокойное племя недовольных и ищущих, устраивающих свою катакомбную церковью для бедных и угнетенных, для всех, жаждущих справедливости и требующих человеческих прав. В ком же больше христианской по происхождению социальной впечатлительности и сострадательности, духа евангелической неотмирности, живущего не реализмом закона, а благородным утопизмом благодати? Нет почти никакого сомнения в том, что у последней партии его больше, что ее знамя - знамя гонимых и отверженных, соберет больше христиански взволнованных сердец, чем знамя партии власти с ее земным реализмом и земными критериями, не оставляющими шансов особо впечатлительным и мечтательным. Следовательно, в западничестве есть своя христова тайна, связанная с отсветом небесного огня, с импульсами евангелического платонизма, заставляющего нас, находящихся внизу, то и дело устремлять свои взоры кверху, в горние дали. Высший суд истории, в которой так верило старое западничество, слишком сильно напоминает последний суд христианства, чтобы мы могли все это западничество пропустить по ведомству прагматической морали успеха и "разумного эгоизма".
Обратимся теперь к властям придержащим и попытаемся типологизировать их по этим же критериям. Мы получим, с одной стороны, сугубо реалистический тип власти, пользующейся зримыми критериями, не предающейся социальной мечтательности и утопическим обольщениям, а потому и устойчивой перед давлением передового общественного мнения, которому она знает цену.
Словом, это власть, последовательно дистанцирующаяся от прогрессивного жречества и пророчества и не ищущая популярности. Этому типу близки такие исторические фигуры как Николай I, Александр III. С другой стороны, наша политическая история дает нам примеры и другого типа власти, жаждущей популярности, приноравливающейся к передовому общественному мнению, зарубежному и туземному, постоянно занимающейся всякого рода стилизациями под новейшую моду, под модерн. Это о ней В. В. Розанов высказался с запоздалой, но пронзительной меткостью: "...и преобразования тоже совершались, но - зачем? Чтобы журналисты были несколько тоже удовлетворены"7.
Державною логику, следующей зову необходимости, этот тип правителей постоянно корректирует критериями, относящимися не к тому что нужно и целесообразно, а к тому, что имеет шанс понравиться, снискать благосклонность крикливого меньшинства, обеспечить паблисити. Мы бы поспешили с выводами, сказав, что это и есть тип демократического правителя. Если взять логику представительной демократии, кончающей капитуляцией перед публичностью, то это пожалуй верно. Но если всерьез принимать действительные критерии демократии как суверенитета народа, то приходишь к выводу, что отмеченный здесь тип публичного политика, капитулирующего перед крикливой журналистикой, представляет искажение настоящих демократических принципов. Этот тип политиков служит не интересам избирателя, в перерыве между электоральными кампаниями образующего молчаливое большинство, а конформистски потакает крикливому меньшинству.
Ни в коем случае нельзя смешивать власть народа и власть "передового общественного мнения". У последнего народ как раз и находится на подозрении по поводу своего традиционализма и почвенности.
Требуется немалое мужество для того, чтобы, пренебрегая вердиктами передового общественного мнения, упрямо следовать логике государственного служения, национальным интересам и народной пользе.
Однако и здесь перед нами возникает тот же трудный вопрос: какой из двух вышеназванных типов властителей ближе к христианской духовной формации, к впечатлительности, больше внимающий гласу неба, чем грешной земли, обетованием, связанным с духом благодати, чем императивам, связанным с духом законов?
Почему правители Китая устояли перед требованиями демократического "крикливого меньшинства", пошли даже на расстрел студенческой демонстрации на площади Тань Ян Мин и - сохранили для современников и для потомков самостоятельный, могучий Китай, с которым считаются даже заправилы однополярного мира? И почему этот упрямо недемократический, следующий суровой державной логике Китай удостаивается внимания могущественных глобальных экономических элит, притягивает потоки иностранных инвестиций, получает право голоса при принятии важнейших международных решений?
И почему правители России - в особенности из тех, кто несомненно обладает моральной впечатлительностью, склонен вслушиваться в голоса, идущие из будущего, из трансцендентных высот и глубин, чаще всего оказываются политическими банкротами, не сумевшими в роковой час истории удержать страну от срыва в бездну? И Николай II и М. С. Горбачев несомненно обладали подобной впечатлительностью; каждый из них выгодно отличался от своих предшественников-традиционалистов (соответственно, от Александра III или от старцев эпохи застоя) и по уровню образованности и по уровню общественной открытости и чуткости к "веяниям". Среди этих веяний не последнее место занимали импульсы христианского платонизма, принявшие в наше время превращенную форму нового мирового порядка, отказа от вражды и конфронтации между народами, обновление государства в духе лучших ожиданий наиболее чутких, демократически взволнованных умов эпохи.
БОГ-ОТЕЦ И БОГ-СЫН В ИСТОРИИ
Что же это означает по большому духовному счету? Не то ли, что христианский платонический дух дезориентирует правителя, внушая ему опаснейшую доверчивость и мечтательность? И не надежнее ли в этом смысле полагаться на более жестких, трезвых, прагматичных людей, тех, кто именно от мира, а не "не от мира сего"?
Аналогичные вопросы можно задать и в адрес самого народа. Русский народ, как уже говорилось, часто бунтует против своей суровой государственности, этого повелительного отца, у которого требовательности куда больше, чем родительской любви и снисходительности.
Этот "отцеборческий" бунт народа может быть интерпретирован в психоаналитических терминах "эдинового комплекса", терминах культурологии, разводящей в сторону органику культуры и искусственность цивилизации, наконец, в терминах теории мировых религий, подчеркивающей несходство и конфликт между малой народной (устной) и великой письменной традициями.
Максималист В. В. Розанов пошел дальше этого. Он решил за ответом на эти больные вопросы обратиться к самой структуре христианства, к морфологии христианского сознания, взывающему и к Отцу и к Сыну, но, как показывает богословская герменевтика, с разных позиций, с разной системой ожиданий. В лице Бога-Отца христианскому сознанию предстает инстанция, сначала создавшая мир, а затем уже и человека и, следовательно, охватывающая бытие в целом. В лице Бога-Сына этому сознанию является в первую очередь богочеловеческая ипостась, больше проникнутая болью за человека, чем тотальной онтологической обеспокоенностью. Христос, как полагает В. В. Розанов, более транадендентален, чем трансцендентен, в нем меньше онтологии, чем антропоцентричной сотериологии. В 1917-18 гг., наблюдая крушение российской государственности, погубленной, как он полагает, евангелически вдохновенными плакальщиками и мечтателями, Розанов склоняется к отчаянному выводу об а-космичности, бытийственной не основательности, онтологической легковесности христианства.
Христос учит необширности; в нем энергетика сострадания к падшим, нищих духом, отверженным явно превышает энергетику реального домостроительства, для которого нужна сила, нужна уверенность в себе, самоупоение и даже - гордыня. Розанов прямо говорит о парализующем влиянии христианства, о том, что оно - религия смерти, ухода, но не жизни с ее прочной укорененностью в космической плоти мира. "Без грешного человек не проживет, а без святого - слишком проживет". Это-то и составляет самую, самую главную часть а-космичности христианства...
Так что Иисус Христос уж никак не научил нас мировозззрению, но и сверх того и главным образом: "дела плоти он объявил грешными, а "дела духа" праведными. Я же думаю, что "дела плоти" суть, главное, а "дела духа" - так, одни разговоры. "Дела плоти" и суть космогония, а "дела духа" приблизительно выдумка"8.
Означает ли это переход на сторону язычества? Здесь Розанов колеблется и путается. Он видит, что в войне и в революции побеждает сила; что и германский "новый человек" и большевистский "новый человек" третируют бессильное морализаторство, противопоставляя ему реальную силу организации, силу не знающего сомнений и угрызений напора, силу оружия. Отсюда вывод: "увы, история вообще есть языческое явление.. И кто хочет очень "поклониться Христу, не должен приниматься за "дела истории"...9
Но, с другой стороны языческая "парадигма тела" слишком прямолинейна; сила, идущая целиком от тела, должна была бы быть по-своему простодушной и безхитростной. Это - избыток жизни, хлещущей через край и вытесняющей собой все субтильное, худосочное, амбивалентное. Между тем, разве решение немецкого генерального штаба, отчаявшегося взять Россию лобовым ударом, использовать пятую колонну" революционного дезертирства" для разложения противника изнутри - это прямодушие силы? И разве большевики, которые, отчаявшись привлечь Россию на свою сторону своей собственной программой тотальной социализации земли и собственности, воровским путем стали использовать чуждые им эсеровские лозунги для завоевания простодушного крестьянского большинства - демонстрируют органичность естественной силы? Нет, по всей вероятности и в мировой войне и в войне гражданской этике христианской неотмирности, смирения и упования на волю Божью противостояла не языческая телесность, а особый, более древний, более изощренный в онтологических и антропологических тайнах дух.
Россия, полагает Розанов, проиграла потому, что ее наставником был не суровый создатель мира - Бог-Отец, знающий все тайны, всю реальную тяжесть бытия, а Бог-Сын, мечтательный человеколюбец. В конечном счете это от него идут все импульсы "нового мышления", с его неуместным прекраснодушием, с упованием на автоматическое превосходство Добра, с лирической возволнованностью книжных людей - интравертов, боящихся внешнего мира со всеми его реальными дисгармониями. На основании таких рассуждений Розанов в конце концов склоняется к тому, чтобы противопоставить "вербализму" христианства не языческую "весомостьо тела", а весомость ветхозаветного, иудейского духа, причастного Богу-Отцу и не желающему знать Сына.
Розанов не гнушается утверждений об узурпаторстве Христа, сказавшего: "Я и Отец - одно". Отец, прежде чем сотворить человека, усердно трудился над сотворением мира; он не противопоставлял космическую плоть и антропоморфный дух. "...Говори о "делах духа" в противоположность "делам плоти" - Христос через это именно и показал, что "Аз и Отец - не одно..."10.
По мысли Розанова, христианский платонизм, ведущий к роковой неустроенности на земле, к неумению и нежеланию надежного домостроительства, возможно и объясняет нам умопомрачительные земные неудачи России. Россия более всех других поверила заветам христианства и, буквально истолковав их, разучилась жить нормальной земной жизнью. Протестанты в сущности сблизились с иудаизмом после того как отвергли посредничество церкви и всего церковного предания и решили вернуться к библейскому первоисточнику. Русские же, не пережившие реформации, по-прежнему испытывают неполноту земного бытия, ибо чувство этой неполноты им внушено христианством. Русские по сути не знают библии - свидетельства о Боге - Отце, они сразу начали с Евангелия.
Это и стало архетипическим приемом русской культуры: начинать с конца, брать новое, не зная ветхого, заниматься критикой тех или иных бытийственных форм, еще не испытав их самостоятельно на практике. Отсюда дух, опережающий реальное бытие и опасно оторванный от него. Но сам этот отрыв заложен, как полагает Розанов, в явление Христа. Явление Сына есть посягательство на полноту Отца. "Чтобы сын родился - нужно допустить какой-то недостаток в отце. Отец - это так полно. Отец - это все.. Везде лучи Его до концов Вселенной. Отец, и - кончено. Что же значит, что Сын родился? Только если Отец в чем-то недотворил? Или, может быть, он не научил или недоучил?.. Нельзя понять иначе, как заподозрив отца в недостатке и полноте... "Отец - это еще не все и не конец. Ну, тогда понадобился и Сын"11.
И далее Розанов превращает экзегетику в своеобразную психоаналитику, объясняя, почему русским как людям православной выучки, так и не удается преодолеть инфантильный "Эдипов комплекс". Русский анархизм - это инфантильная неспособность самостоятельно, без нажима сверху примиряться со всем тем, что попахивает ответственностью и дисциплиной. Русским кажется, что Христос пришел освободить людей от гнета сурового Отца, наказующего без лицеприятия и поощряющего только за дело. Им хочется незаслуженной любви, источающейся по благодати, а не в соответствии с законом. Вот почему православный евангелизм - самый антииудаистский, поэтому же антитеза ветхозаветного закона и новозаветной благодати пронизывает русское православное мироощущение со времен знаменитой книги Иллариона Киевского12.
Отношение к Бого-Отцу представляет собой настоящее испытание русской православной души. Но Розанов не уточняет характер этого испытания. Для него православный христоцентризм раскрывается в комплексе отцеубийства. "Ты один прекрасен Господи Иисусе! И похулил мир красотою Своею. А ведь мир-то - Божий. Зачем же Ты сказал: "Я и Отец - одно"? Вы не только "одно", а ты - идешь на Него. И сделал что Сатурн с Ураном. Ты оскопил его. И только чтобы оскопить - и пришел. Вот! Вот! Вот! - наконец-то разгадка слов о скоичестве"13.
Разумеется, такой интерпретацией православного христоцентризма упраздняется православная аскетика как таковая, а православный человек начинает напоминать "юношу Эдипа" левых неофрейдистов, поощряющих этого юношу за то, что, устранив Отца, не дал репрессировать наши природные инстинкты, высвободил их.
НЕОТМИРНОСТЬ ПРАВОСЛАВНОЙ ДУХОВНОСТИ
И АПОКАЛИПСИС СОВЕРМЕННОСТИ
Проблема "неотмирности" в православной духовности действительно существует; православный платонизм в самом деле в значительной мере послужил источником и русского максимализма и русского невнимания к делам земным, к качеству грешной повседневности. Но мы, свидетели иссякания планетарных пределов того самого домостроительства, какое организовал западный человек - любитель срединного времени - "здесь и теперь", в равном расстоянии от мистических начала и конца истории - имеем право спросить: нужен или не нужен современному человечеству взгляд на земные дела его не с близкого расстояния привычного реализма и прагматики, а - с неотмирных высот, открывающих нам уже не средину, а возможный эскатологический финал истории?
Мне представляется, что истина нашего времени поверяется апокалипсисом, а истина православия - своей родственностью, имманентностью апокалиптическому откровению. Это ведь только забывчивому секуляризированному сознанию, оторванному от христианских корней, кажется, что эконологическая, ядерная и другие глобальные угрозы являются принципиальной новизной, онтологическим открытием технического века. На самом деле в христианстве всегда была заложено тайное знание конца мира. Это знание в потрясающей силой явлено в Откровении Иоанна Богослова. Вопрос в том, является ли Откровение христианской, евангелической книгой или, как считают некоторые аналитики (среди них и В. В. Розанов), это по своему духу целиком ветхозаветная книга.
От кого идет к нам предупреждение о конце мира - от ветхозаветной религии Отца или - от евангелического духа спасения и благодати? От ответа на этот вопрос сегодня зависит слишком многое.
В первую очередь важно не сбиться на ложный катастрофизм - не связывать тему конца света с космическими катастрофами, с парниковым эффектом, с мором и чумой (в том числе чумой ХХ века - спидом) и т. п.
Христианский дискурс ведет свою логику, касающуюся имманентных взлетов и падений духа и эту духовную логику не могут поколебать какие бы то ни было прорывы материального случая. Когда дух здоров, ему никакие материальные случайности не страшны, когда же он не может, у "материи" всегда найдется случай взбунтоваться и выйти из-под контроля.