Уже в то время система ложных признаний и опровержений
на заказ цвела в Москве махровым цветом.
Через десять дней после того как я отправил свое письмо из Турции, делегация моих французских единомышленников, руководимая Навиллем72 и Франком73, обратилась к тогдаш
нему советскому послу в Париже Довгалевскому74 с письменным заявлением: ""Роте Фане" опубликовал сообщение по поводу подготовки покушения на Троцкого . . . Таким образом, само советское правительство формально подтверждает, что оно осведомлено об опасностях, угрожающих Троцкому".
А так как, согласно тому же официозному сообщению, план генерала Туркула "опирается на плохую организацию охраны со стороны турецких властей", то заявление Навилля-Франка заранее возлагало ответственность за последствия на советское правительство, требуя от него принятия немедленных практических мер.
Эти шаги всполошили Москву. 2 марта Центральный комитет французской коммунистической партии разослал наиболее ответственным работникам на правах конфиденциального документа ответ Центрального комитета большевистской партии СССР. Сталин не только не отрицал, что сообщение "Роте Фане" исходит от него, но ставил себе это предупреждение в особую заслугу и обвинял меня в ... неблагодарности. Не говоря ничего по существу вопроса о безопасности, циркулярное письмо утверждало, что своими нападками на ЦК я подготовлю свой "союз с социал-фашистами" (то есть социал-демократией). До обвинения в союзе с фашизмом Сталин тогда еще не додумался, а своего собственного союза с "социал-фашистами" против меня он еще не предвидел.
К ответу Сталина приложено было опровержение Каменева и Зиновьева от 13 февраля 1932 года, написанное, как неосмотрительно сказано в самом опровержении, по требованию Ярославского75 и Шкирятова76, членов Центральной контрольной комиссии и главных в то время агентов-инквизиторов по борьбе с оппозицией. В обычном для таких документов стиле Каменев и Зиновьев писали что сообщение Троцкого есть "бесчестная ложь с единственной целью скомпрометировать нашу партию. .. Само собой разумеется, что никогда не могло быть и речи об обсуждении подобного вопроса ... и никогда мы ни о чем подобном не говорили Троцкому".
Опровержение заканчивалось еще более высокой нотой: "Заявление Троцкого насчет того, будто в партии большевиков нас могут заставить сделать ложные сообщения, представляет собой заведомый прием шантажиста".
Весь этот эпизод, отстоящий, на первый взгляд, далеко от процесса, представляет, однако, при более внимательном подходе исключительный интерес. Согласно обвинительному акту, я уже в мае 1931 года и затем в 1932 году передал Смирнову через сына Льва Седова и через Юрия Гавена77 инструкцию: перейти к террористической борьбе и заключить с зиновьевца-ми блок на этой основе. Все мои "инструкции", как мы еще не раз увидим, немедленно выполнялись капитулянтами, то есть
людьми, давно порвавшими со мною и ведшими против меня открытую борьбу.
Согласно официальному истолкованию, капитуляция Зи-иовьева, Каменева и других представляла собою простую военную хитрость -- с целью пробраться в святилище бюрократии. Если принять на минуту эту версию, которая, как видно будет из дальнейшего, разбивается о сотни фактов, то мое письмо в Политбюро от 4 января 1932 года становится совершенно непостижимой загадкой. Если б я в 1931--32 годах действительно руководил организацией террористического "блока" с Зиновьевым и Каменевым, я не стал бы, разумеется, столь непоправимо компрометировать своих союзников в глазах бюрократии.
Грубое опровержение Зиновьева -- Каменева, предназначенное для обмана непосвященных, не могло, конечно, ни на минуту обмануть Сталина: он -- то уж, во всяком случае, знал, что его бывшие союзники рассказали мне голую правду! Одного этого факта было слишком достаточно, чтоб навсегда лишить Зиновьева и Каменева малейшей возможности вернуть себе доверие правящей верхушки. Что же остается от "военной хитрости"? Я должен был бы быть просто невменяемым, чтобы подрывать таким образом шансы "террористического центра".
В свою очередь опровержение Каменева и Зиновьева и содержанием, и тоном своим свидетельствует о чем угодно, только не о сотрудничестве. К тому же этот документ не стоит особняком. Мы увидим еще, особенно на примере Радека, что главная функция капитулянтов состояла в том, чтобы из года в год и из месяца в месяц поносить и чернить меня перед советским и мировым общественным мнением. Как могли эти люди надеяться под руководством ими же скомпрометированного вождя прийти к победе, остается совершенно необъяснимым. Здесь "военная хитрость" уже явно превращается в свою противоположность. В сущности, опровержение Зиновьева -- Каменева от 13 февраля 1932 года, разосланное всем секциям Коминтерна, представляет собою один из бесчисленных черновых набросков их будущих показаний в августе 1936 года: та же брань против меня как против противника большевизма и особенно -- врага "товарища Сталина"; та же ссылка на мое стремление служить "контрреволюции"; наконец, то же заверение, что они, Зиновьев и Каменев, дают показания по доброй воле, без всякого принуждения. Да и может ли быть иначе: допустить самую возможность принуждения в "демократии" Сталина могут только "шантажисты". Самые эксцессы стиля безошибочно указывают источник вдохновения. Поистине драгоценный документ! Он не только вырывает почву из-под вымысла о троцкистско-зиновьевском центре 1932 года,
но и позволяет попутно заглянуть в ту лабораторию, где подготовлялись будущие процессы со сделанными на заказ покаяниями.
ЗИНОВЬЕВ И КАМЕНЕВ
31 декабря. Кончается год, который войдет в историю как год Каина . . .
В связи с предупреждением Зиновьева и Каменева относительно сокровенных планов и расчетов Сталина можно поставить вопрос, не возникли ли подобные намерения у Зиновьева и Каменева в отношении Сталина, когда все другие пути оказались для них отрезаны. Оба они за последний период своей жизни совершили немало поворотов и растеряли немало принципов. Почему же не допустить в таком случае, что, отчаявшись в последствиях собственных капитуляций, они в известный момент действительно метнулись в сторону террора? Затем в порядке последней капитуляции они согласились пойти навстречу ГПУ и припутать меня к своим злосчастным замыслам, чтобы оказать услугу себе и режиму, с которым они снова пытались помириться. Такая гипотеза приходила в голову некоторым из моих друзей. Я взвешивал ее со всех сторон, без малейшей предвзятости или личной заинтересованности. И каждый раз я приходил к выводу о ее полной несостоятельности.
Зиновьев и Каменев -- глубоко различные натуры. Зиновьев -- агитатор. Каменев -- пропагандист. Зиновьев руководился, главным образом, тонким политическим чутьем. Каменев размышлял, анализировал. Зиновьев всегда склонен был зарываться. Каменев, наоборот, грешил избытком осторожности. Зиновьев был целиком в политике, без других интересов и вкусов В. Каменеве сидел сибарит и эстет. Зиновьев был мстителен Каменеву свойственно было добродушие. Я не знаю, каковы были их взаимные отношения в эмиграции. В 1917 году их связала временно оппозиция к Октябрьскому перевороту. В первые годы после победы Каменев относился к Зиновьеву скорее иронически. В дальнейшем их сблизила оппозиция ко мне, затем -- к Сталину. Последние тридцать лет своей жизни они прошли рядом и имена их всегда назывались вместе. При всех их индивидуальных различиях у них помимо общей школы, которую они проделали в эмиграции, под непосредственным руководством Ленина, был примерно одинаковый диапазон мысли и воли. Каменевский анализ дополнял зиновьевское чутье; совместно они нащупывали общее решение. Более осторожный Каменев позволял иногда Зиновьеву увлечь себя дальше, чем хотел бы, но, в конце концов, они оказывались рядом на одной и той же линии отступления. Они были близки друг другу по размеру личности и дополняли друг друга своими раз
личиями. Оба были глубоко и до конца преданы делу социализма. Таково объяснение их трагического союза.
Брать на себя какую бы то ни было политическую или моральную ответственность за Зиновьева и Каменева у меня нет основания. За вычетом короткого перерыва (1926--27 г.г.), он" всегда были моими ожесточенными противниками. Лично я не питал к ним большого доверия. Интеллектуально каждый из них стоял, правда, выше Сталина. Но им не хватало характера. Именно эту их черту имеет в виду Ленин, когда пишет в "Завещании", что Зиновьев и Каменев "не случайно" оказались осенью 1917 года противниками восстания: они не выдержали напора буржуазного общественного мнения.
Когда в Советском Союзе определились глубокие социальные сдвиги, связанные с формированием привилегированной бюрократии, Зиновьев и Каменев "не случайно" дали увлечь себя в лагерь термидора (1922--1926). Теоретическим пониманием совершающихся процессов они далеко превосходили своих тогдашних союзников, в том числе и Сталина. Этим объясняется их попытка оторваться от бюрократии и противопоставить себя ей.
В июле 1926 года Зиновьев заявил на пленуме ЦК: "В вопросе об аппаратно-бюрократическом зажиме Троцкий оказался прав против нас". Свою ошибку в борьбе со мною Зиновьев признал тогда же "более опасной", чем свою ошибку 1917 года! Однако давление привилегированного слоя приняло непреодолимые размеры. Зиновьев и Каменев "не случайно" капитулировали перед Сталиным в конце 1927 года и увлекли за собою более молодых, менее авторитетных. Они приложили затем немало сил к очернению оппозиции. Но в 1931--1932 г.г., когда весь организм страны потрясали ужасающими последствиями насильственной и необузданной коллективизации, Зиновьев и Каменев, как и многие другие капитулянты, тревожно подняли головы и начали шушукаться между собою об опасностях новой правительственной политики. Их поймали на чтении критического документа, исходившего из рядов правой оппозиции, исключили за это страшное преступление из партии -- ни в чем другом их не обвиняли! -- и в довершение сослали.
В 1933 году Зиновьев и Каменев не только снова покаялись, но и окончательно простерлись ниц перед Сталиным. Не было такого поношения, которого они не бросили бы по адресу оппозиции и, особенно, по моему личному адресу. Их саморазоружение сделало их окончательно беззащитными перед лицом бюрократии, которая могла отныне требовать от них любых признаний. Дальнейшая их судьба явилась последствием этих прогрессивных капитуляций и самоунижений.
Да, им не хватало характера. Однако эти слова не нужно
понимать слишком упрощенно. Сопротивление материала измеряется действующими на него силами разрушения. От мирных мелких буржуа мне пришлось слышать в дни между началом процесса и моим интернированием: "Невозможно понять Зиновьева... Какая бесхарактерность!" "Разве вы измерили на себе, -отвечал я, -- давление, которому он подвергался в течение ряда лет?"
Крайне неумны столь распространенные в интеллигентской среде сравнения с поведением на суде Дантона78, Робеспьера79 и др. Там революционные трибуны попадали под нож правосудия непосредственно с арены борьбы, в расцвете сил, с почти незатронутыми нервами и в то же время без малейшей надежды на спасение. Еще более неуместны сравнения с поведением Димитрова80 на лейпцигском суде.
Разумеется, рядом с Торглером81 Димитров выгодно выделялся решительностью и мужеством. Но революционеры разных стран, и в частности царской России, проявляли не меньше стойкости в неизмеримо более трудных условиях. Димитров стоял лицом к лицу с злейшим классовым врагом. Никаких улик против него не было и быть не могло. Государственный аппарат наци еще только складывался и не был способен к тоталитарным подлогам. Димитрова поддерживал гигантский аппарат советского государства и Коминтерна. К нему шли со всех сторон симпатии народных масс. Друзья присутствовали на суде. Достаточно было среднего человеческого мужества, чтобы оказаться "героем".
Разве таково было положение Зиновьева и Каменева перед лицом ГПУ и суда? Десять лет их окружали тучи оплаченной тяжелым золотом клеветы. Десять лет они качались между жизнью и смертью, сперва в политическом смысле, затем в моральном, наконец в физическом. Много ли можно найти на протяжении всей истории примеров такого систематического, изощренного, дьявольского разрушения позвоночников, нервов, · всех фибр души? Характеров Зиновьева или Каменева с избытком бы хватило для мирного периода. Но эпоха грандиозных социальных и политических потрясений требовала от этих людей, которым их дарования обеспечили руководящее место в революции, совершенно исключительной стойкости. Диспропорция между их дарованиями и волей привела к трагическим результатам.
Историю моих отношений к Зиновьеву и Каменеву можно проследить без труда по документам, статьям, книгам. Один "Бюллетень оппозиции" (1929--1937 г. г.) достаточно определяет ту пропасть, которая окончательно разделила нас со времени их капитуляции. Между нами не было никакой связи, никаких сношений, никакой переписки, никаких даже попыток в этом направлении, -- не было и быть не могло.
В письмах и статьях я неизменно рекомендовал оппозиционерам в интересах политического и морального самосохранения беспощадно рвать с капитулянтами. То, что я могу сказать, следовательно, о взглядах Зиновьева--Каменева за последние восемь лет их жизни, ни в коем случае не является свидетельским показанием. Но в моих руках достаточное количество документов и фактов, доступных проверке; я слишком хорошо знаю участников, их характеры, их отношения, всю обстановку, чтобы сказать с абсолютной уверенностью: обвинение Зиновьева и Каменева в терроре -- гнусный полицейский подлог, с начала до конца, без малейших крупиц истины.
Уже одно чтение судебного отчета ставит каждого мыслящего человека перед загадкой: кто, собственно, такие эти необыкновенные обвиняемые? Старые и опытные политики, которые борются во имя определенной программы и способны согласовать средства с целью, или же жертвы инквизиции, поведение которых определяется не их собственными разумом и волей, а интересами инквизиторов? Имеем ли мы дело с нормальными, людьми, психология которых представляет внутреннее единство, выражающееся в словах и в действиях, или же с клиническими субъектами, которые выбирают наименее разумные пути и мотивируют свой выбор наиболее несообразными доводами? Эти вопросы относятся прежде всего к Зиновьеву и Каменеву. Какими именно мотивами -- а мотивы должны были иметь исключительную силу -- руководствовались они в своем предполагаемом терроре? На первом процессе, в январе 1935 года, Зиновьев и Каменев, отрицая свое участие в убийстве Кирова, признали в виде компенсации свою "моральную ответственность" за террористические тенденции, причем в качестве побудительного мотива своей оппозиционной работы сослались на свое стремление.. . "восстановить капитализм". Если б не было ничего, кроме этого противоестественного политического "признания", ложь сталинской юстиции была бы достаточно обнажена. Кто может, в самом деле, поверить, будто Каменев и Зиновьев столь фантастически устремились к низвергнутому ими капитализму, что оказались готовы жертвовать для этой цели своими и чужими головами? Исповедь обвиняемых в январе 1935 года настолько грубо обнаруживала заказ Сталина, что покоробила даже наименее требовательных "друзей".
В процессе 16-ти (август 1936 года) "реставрация капитализма" совершенно отбрасывается. Побудительной причиной, террора является голая "жажда власти". Обвинение отказывается от одной версии в пользу другой, как если бы дело шло" о разных решениях шахматной задачи, причем смена решений совершается молча, без комментариев. Вслед за прокурором обвиняемые повторяют теперь, что у них не осталось никакой программы, зато возникло непреодолимое стремление захва
тить командные высоты государства какой угодно ценою. Спрашивается, однако: каким образом убийство "вождей" могло доставить власть людям, которые в ряде покаяний успели подорвать к себе доверие, унизить себя, втоптать себя в грязь и тем раз навсегда лишить себя возможности играть в будущем руководящую политическую роль?
Если невероятна цель Зиновьева и Каменева, то еще более бессмысленны их средства. В наиболее продуманных показаниях Каменева настойчиво подчеркивается, что оппозиция окончательно оторвалась от масс, растеряла принципы, лишилась, тем самым, надежды на завоевание влияния в будущем и что именно поэтому она пришла к мысли о терроре. Нетрудно понять, насколько подобная самохарактеристика полезна Сталину: его заказ совершенно очевиден. Но если показания Каменева пригодны для унижения оппозиции, то они совершенно непригодны для обоснования террора. Именно в условиях политической изоляции террористическая борьба означает для революционной фракции быстрое сжигание самой себя на костре.
Мы, русские, слишком хорошо знаем это из примера Народной воли (1879--1883), как и из примера социалистов-революционеров в период реакции (1907--1909). Зиновьев и Каменев не только выросли на этих уроках, но и многократно комментировали их сами в партийной печати. Могли ли они, старые большевики, забыть и отвергнуть азбучные истины русского революционного движения только потому, что им очень захотелось власти? Поверить этому нет никакой возможности.
Допустим, однако, на минуту, что в головах Зиновьева и Каменева действительно возникла надежда достигнуть власти путем открытого самооплевания, дополненного анонимным террором (такое допущение равносильно, по существу, признанию Зиновьева и Каменева психопатами)! Каковы же были, в таком случае, двигательные пружины террористов-исполнителей, -- не вождей, прятавшихся за кулисами, а рядовых бойцов, тех, которые неминуемо должны были за чужую голову заплатить своей собственной? Без идеала и глубокой веры в свое знамя мыслим наемный убийца, которому заранее обеспечена безнаказанность, но не мыслим приносящий себя в жертву террорист. На процессе 16-ти убийство Кирова изображалось как маленькая часть плана, рассчитанного на истребление всей правящей верхушки. Дело шло о систематическом терроре грандиозного масштаба. Для непосредственного выполнения покушений нужны были бы десятки, если не сотни фантастических, самоотверженных, закаленных бойцов. Они не падают с неба. Их нужно отобрать, воспитать, организовать. Их нужно насквозь пропитать убеждением, что вне террора нет спасения. Кроме активных террористов нужны резервы. Рассчиты
вать на них можно лишь в том случае, если широкие круги молодого поколения проникнуты террористическими симпатиями. Создать такие настроения могла бы лишь проповедь террора, которая должна была иметь тем более страстный и напряженный характер, что вся традиция русского марксизма направлялась против терроризма. Эту традицию необходимо было сломить. Ей надо было противопоставить новую доктрину.
Если сами Зиновьев и Каменев не могли безмолвно отказаться от всего своего антитеррористического прошлого, то еще менее они могли направить на Голгофу своих сторонников -- без критики, без полемики, без конфликтов, без расколов и без ... доносов. Столь радикальное идейное перевооружение, захватывающее сотни и тысячи революционеров, не могло, в свою очередь, не оставить многочисленных вещественных следов (документы, письма и пр.). Где все это? Где пропаганда? Где литература террора? Где отголоски прений и внутренней борьбы? В материалах процесса на это нет и намека.
Для Вышинского, как и для Сталина, подсудимые вообще не существуют как человеческие личности. Тем самым исчезают и вопросы их политической психологии. На попытку одного из обвиняемых сослаться на свои "чувства", помешавшие ему будто бы стрелять в Сталина, Вышинский отвечает ссылкой на мнимые физические препятствия: "Это .. . причина очевидная, объективная, а все остальное -- это психология". "Психология!" Какое уничтожающее презрение! Обвиняемые не имеют психологии, т. е. не смеют иметь ее. Их признания не вытекают из нормальных человеческих мотивов. Психология правящей клики, через посредство инквизиционной механики, безраздельно подчиняет себе психологию обвиняемых. Процесс построен по образцу трагического кукольного театра. Подсудимых дергают за нитки или за веревки, надетые на шею. Для "психологии" места нет. Однако же без террористической психологии немыслима и террористическая деятельность.
Примем, однако, абсурдную версию обвинения целиком. Гонимые "жаждой власти" вожди-капитулянты становятся террористами. Сотни людей настолько захватываются, в свою очередь, "жаждой власти" Зиновьева--Каменева, что покорно несут свои головы на плаху. Все это ... в союзе с Гитлером! Преступная работа, правда, не видимая невооруженным глазом, принимает неслыханные масштабы: организация покушения на всех "вождей", универсальный саботаж и шпионаж. И это -- не день, не месяц, а почти пять лет! И все это под маской преданности партии! Немыслимо представить себе более свирепых, холодных, закаленных преступников. И что же? В конце июля 1936 года эти монстры внезапно отрекаются от своего прошлого и от себя самих и жалко каются один за
другим. Ни один из них не завещает своих идей, целей и методов борьбы. Все наперебой стремятся очернить себя и других. Никаких данных, кроме признаний обвиняемых, у прокурора нет! Вчерашние террористы, саботажники и фашисты простираются ниц перед Сталиным и клянутся в горячей любви к нему. Кто же они, в конце концов, эти фантастические обвиняемые: преступники? психопаты? то и другое вместе? Нет, они клиенты Вышинского--Ягоды. Так выглядят люди, прошедшие длительную обработку ГПУ. В рассказах Зиновьева и Каменева об их прошлой преступной деятельности ровно столько же правды, сколько в их заверениях в любви к Сталину. Они жертвы тоталитарной системы, которая не заслуживает ничего, кроме проклятия.
ПОЧЕМУ ОНИ КАЮТСЯ В НЕСОВЕРШЕННЫХ ПРЕСТУПЛЕНИЯХ?
1 января 1937 года. Этой ночью заревели обе сирены танкера, воздушная и паровая, дважды выстрелила сигнальная "пушка": "Руфь" приветствовала новый год. Никто не откликнулся. За все время мы встретили, кажись, только два парохода. Правда, мы держимся необычного пути. Зато сопровождающий нас фашистский полицейский офицер получил от своего социалистического министра Трюгве Ли поздравление по радио с новым годом. Не хватало только поздравления от Ягоды и Вышинского!
Самый простой для меня способ защиты против московских обвинений был таков: "Вот уже почти десять лет, как я не только не несу за Зиновьева и Каменева никакой ответственности, но наоборот, множество раз бичевал их как изменников. Действительно ли эти капитулянты, разочаровавшись в своих надеждах и запутавшись в интригах, дошли до терроризма, я знать не могу. Но совершенно ясно, что они хотели вымолить помилование, скомпрометировав меня". В таком объяснении не было бы ни одного слова лжи. Но это только половина правды, а следовательно -- неправда. Несмотря на мой давний разрыв с обвиняемыми, я не сомневаюсь ни на минуту, что те старые большевики, которых я в течение многих лет знал в прошлом (Зиновьев, Каменев, Смирнов, Мрачковский82), не совершили и не могли совершить ни одного из тех преступлений, в которых они "признавались". Людям неосведомленным такое утверждение кажется парадоксальным га, по меньшей мере, лишним. Зачем, говорят они, осложнять собственную защиту защитой своих злейших врагов от них же самих? Разве это не донкихотство?" Нет, это не донкихотство.
Чтоб положить конец московскому конвейеру подлога, нужно вскрыть политическую и психологическую механику "добровольных признаний".
В 1931 году в Москве был разыгран процесс меньшевиков, целиком основанный на покаяниях обвиняемых. Двух из них, историка Суханова83 и экономиста Громана84, я знал лично, первого -- довольно близко. Несмотря на то, что обвинительный акт в некоторых частях звучал фантастически, я не мог допустить, чтобы старые политические деятели, которых я при всей непримиримости наших взглядов считал честными и серьезными людьми, способны были так лгать на себя и на других. ГПУ, конечно, округлило собранный материал, говорил я себе, многое прибавило, но в основе показаний должны быть заложены действительные факты.
Помню сын мой, живший в Берлине, говорил мне при позднейшей встрече во Франции:
Процесс меньшевиков, по-видимому, сплошная фальси
фикация.