- А мне что? Как желаете. - Делопроизводитель повернул к дверям, согнул длинное, худое тело, чтобы пройти, не стукнувшись о притолоку, на пороге остановился, засмеялся, видно, тому анекдоту, что хотелось рассказать, и вышел.
Богушевич снова начал перечитывать предписание жандармского управления. Прочитал, задумался... Бежал из тюрьмы преступник. Невероятно. Один, без помощи единомышленников, из Владимирской тюрьмы не убежишь. Значит, помогали... Офицер, дворянин - и революционер. Что привело его к революционерам? Богушевич слышал в общих чертах об этих революционерах-народниках, знал, что их цель - вооруженная борьба с царем, хотят заставить его отречься от трона в пользу народной власти. Слышал и о том, что одни народники - за террор, другие - за пропаганду в народе. Богушевич симпатизировал им, ценил их за смелость, за то, что посвятили себя борьбе, отказавшись от личных житейских благ. Но не принимал их разумом, особенно революционеров-террористов. Кидать бомбы в какого-то, пусть высокого чиновника, правителя, чтобы запугать других чиновников, пустая затея, опасный и варварский способ. Убьют одного, а другой, который станет на его место, возможно, будет еще более жестоким и неумным. И народ осуждает террористов, не идет за ними, боится их, проклинает... Агитировать крестьян, поднимать на всеобщее восстание - тоже мало толку. Ну, положим, взбунтуются при особых обстоятельствах, а пообещай им прирезать земли - и бунту конец, бунтари бухнутся на колени, покаются. Вера в доброго царя-батюшку еще очень сильна в народе. Крестьяне думают, что царь просто не знает про их горе и нищету, все это будто бы скрывают от него злыдни-чиновники...
Думая так, Богушевич жалел и террористов-революционеров, и пропагандистов, взваливших на свои плечи опасную ношу. Плоды их борьбы не видны, вся их жизнь - лишь жертвы и муки. Встряхнуть и разрушить царский трон, самодержавие с его армией - невозможно, те же самые мужики в солдатских мундирах пойдут - и идут - усмирять бунтовщиков. Богушевич вспомнил шестьдесят третий год... Не поднялось же тогда крестьянство на бой, хоть и звали его бороться за землю и волю. Собрались лишь небольшие отряды, а рассчитывали создать мужицкую армию. Хорошо помнит он и свой приход в отряд. Явился на место сбора, где, как ему говорили, должно было сойтись несколько сот повстанцев, и застал всего с полсотни кое-как вооруженных людей. Да и тех после половина осталась. Многие крестьяне, особенно православные, так и заявляли: "Не пойдем против царя-батюшки, он нам волю дал от панов. А бунтуют паны-поляки, не хотят землю отдавать мужикам". Восстание, не поддержанное крестьянами, захлебнулось, не пошло дальше западных губерний.
Не так давно, будучи в Чернигове, случайно познакомился с молодым московским студентом, и тот доверчиво признался Богушевичу, что "идет в революцию". Был с ним длинный дружеский разговор, были споры. На вопрос Богушевича, верит ли тот сам, что возможно завоевать народовластие, студент ответил: "Не верю, но надо же что-то делать, надо всколыхнуть Россию, народ, вбить людям в голову, что есть борцы, которые ведут их к воле и счастью. Взбудоражить их, заставить протестовать, бунтовать, а не терпеть, как быдло, издевательства. Пусть бунтами ничего не завоюешь, но чем больше будет этих бунтов, тем скорее наступит всеобщая революция. А мы, революционеры, идем первыми, идем на смерть. Пусть мы сгорим в огне революции, зато осветим дорогу народу и пламенем наших сердец возжжем надежду на лучшее будущее". Сказано было с пафосом, но искренно, было видно, что студент готов пойти на каторгу и даже на смерть. А был этот юноша из весьма богатой сановной семьи, а не какой-нибудь вечно голодный, бедный, как церковная крыса, разночинец.
- Если нет смысла сейчас бунтовать, что все-таки делать тем, у кого болит за народ сердце? - сам себя спросил вслух Богушевич. И задумался, забыв, что его ждут судебные дела, служебные бумаги, на которые нужно немедленно отвечать. - Может, действительно, правы те, кто утверждает, будто все изменится само собой. Есть революция и есть эволюция. Как нельзя приблизить рождение ребенка - отпущенный для этого природой срок не сократить, - так нельзя ускорить развитие общества. Постепенно все наступит само. Становится все больше и больше образованных людей, в деревнях открываются школы, больницы, богадельни, приюты для сирот. Идут в университеты разночинцы и даже дети кухарок. Сильнее стала промышленность, строятся фабрики, заводы, железные дороги. В вольные сибирские края едут малоземельные крестьяне, из некоторых деревень половина переселилась. То, что вчера было запрещено законом и моралью, сегодня дозволено. Не сравнить же порядок и режим, которые были пятьдесят, даже тридцать лет назад, с теперешним, хотя строй тот же самый - царский. Законы установлены такие, о каких при Николае Первом только мечтать можно было: Судебное уложение, Уложение о наказании... Суды присяжных. Многие нормы этих законов останутся и в будущем, когда на смену самодержавию придет народная власть. Но нам-то что делать - сидеть и ждать? Ждать, пока все само изменится к лучшему?
Богушевич встал, вышел из-за стола, подошел к окну, взглянул на посаженную им березку, словно ожидал от нее ответа. Березка молчала, не шелестел ни один листок, стояла тихо, словно стыдясь, что не может ответить ему.
- Стоишь, детка, молчишь, - усмехнулся Богушевич. - Что тебе до моих думок и тревог. Вырастешь большая, выше дома. Век у вас, у берез, долгий, ты еще дождешься великих перемен и хорошей поры. Только какая тебе разница, хорошо или плохо живет народ на этом свете.
- Народ, народ... А что такое - народ? - задумался Богушевич. Народ - это объединение отдельных людей. Он складывается из конкретных личностей - меня, Параски, Серафимы, бондаря, царя, Кабанова, министров... Значит, служить народу - это служить конкретному человеку, любить его? Любить ближнего - такая заповедь есть и в христианстве. Не таить зла на врага своего, прощать ему грехи его и перед богом, и перед людьми. Гуманная заповедь, добрая, только, положа руку на сердце, кто ее исполняет, кто следует ей по велению души? Лишь в притчах это и видишь, вроде того, как старец-пилигрим, когда грабитель все у него отобрал и его избил, крикнул ему вдогонку: "Сын мой, не иди по этой дороге, там каменья острые, ноги побьешь". Красивая притча, христианская, так и должно быть, если любишь человека и прощаешь ему грехи его. Только вот встретишь ли такое среди реальных людей? А ведь встретишь.
Богушевич вспомнил вчерашний случай, и сердце больно кольнуло. Муж убитой Параски Степан кормил на крыльце своих детей и, увидев Серафимину дочку, глядевшую на них из-за плетня голодными глазами, покормил вместе со своими. Конечно, делая это доброе дело, Степан и не помышлял о том, что исполняет христианскую заповедь, доброта его природная, свойство характера.
Порядок в государстве, думал Богушевич, - все, и плохое, и хорошее, что выпадает людям, зависит от них самих, а не от бога. Нет более великой силы в отношениях между людьми, чем доброта, сострадание, готовность помочь другому, поделиться последним, желание облегчить страдание ближнего. Представь себе, вдруг все люди, начиная с царя и до последнего бедолаги-батрака, стали честными, справедливыми и добрыми. Цель каждого не нажиться за счет другого, а поделиться лишним. Как бы изменилась тогда жизнь, расцвели люди, побогатели духом! Не было бы тогда преступлений, не понадобились бы ни следователи, ни суды, а на тюрьмах висел бы замок и белый флаг... Расчудесно было бы!
- Расчудесно было бы! - повторил Богушевич вслух и хлопнул ладонью по столу, по тем бумагам, которыми должен был заниматься. И сразу опомнился черт знает о чем думает, философствует. Глупости все это, голубчик, фантазии. Люди за сотни тысяч лет не подобрели и равными не стали и еще за тысячи лет не изменятся. Нет на свете равенства. Даже козявки одна другую пожирают. А в лесу деревья разве друг с другом вровень растут? Казалось бы, бог каждому дереву дал волю, а вон же, все они разные. Одно до неба достает, а другое гибнет в тени этого высокого...
Наконец он стряхнул с себя эти тяжкие мысли и фантазии и стал прикидывать, что ему нужно сделать по службе в первую очередь. В дверь стукнули, тихо, несмело. Он крикнул, чтобы входили. Дверь приоткрылась, просунулась голова в чепце и повязанном поверх него платке.
- Паночку, можно?
- Заходите, пожалуйста. Я вас вызывал?
- Вызывали, паночку.
Женщина переступила порог и бухнулась на колени. Еще не старая, а волосы, выбившиеся из-под платка, седые. Лицо осунувшееся, бледное.
- Паночку, родненький, - запричитала она, - за что меня сюда притащили? Как перед богом говорю, невиноватая я.
Богушевич торопливо подошел к ней, поднял с пола.
- Встаньте, я не собираюсь вас в тюрьму сажать. Спрошу, что надо, и пойдете домой.
- Ой, спасибо, паночку, - женщина схватила Богушевича за руку, успела поцеловать и села на стул, подставленный ей Богушевичем.
От этого поцелуя ему стало неприятно, стыдно.
- Кто вам сказал, что вас в тюрьму посадят? За что?
- Так если вы привели к себе, не к добру же это.
- Я вас вызвал как свидетельницу по делу Параски Картузик.
- Паночку, ничего я Параске не делала. Невиноватая я. И перстень ее мне не нужен.
- Вот про это вы мне и расскажите. Ваша фамилия?
- Пацюк. Катерина, а по отцу Герасимовна. - На коленях она держала узелок, обхватив его обеими руками. Богушевич занес в протокол все ее данные, предупредил, что говорить она должна только правду и все сказанное тут обязана подтвердить на суде под присягой. Катерина, напуганная этим предупреждением, сползла со стула и снова брякнулась на колени.
- Паночку, дети же у меня.
Богушевич рассердился, чуть было не накричал на нее, да знал, что криком еще больше напугаешь.
- Екатерина Герасимовна, - сказал он как можно мягче, - вы не в церкви, и я не икона, чтобы на меня молиться.
Она встала и, протянув вперед руки с узелком, подошла к столу, с низким поклоном положила узелок перед Богушевичем.
- Паночку, гостинец вам. Родненький, я же невиноватая.
- А это что? - показал он на узелок.
- А сало и ветчинки кусочек.
- Заберите. У вас что, некому есть ветчину? У вас ее слишком много?
- Откуда много... Детей четверо.
- Вот и отдайте детям. - Богушевич силком сунул узелок ей в руки. - А мне ваше сало не нужно.
Строгость, с которой он сказал эти слова, и сердитое лицо Богушевича снова насторожили и напугали Катерину. Она сжалась и, не сводя глаз с пана следователя, стала пятиться к стулу; присела, готовая вскочить и упасть на колени. Богушевич сердито сказал, чтобы сидела и не вставала. Спросил, что она знает про Серафиму и Насту.
- А ничего не знаю.
- Как же не знаете, жили по соседству, каждый день виделись, говорили. Что они за женщины, как относились к Параске?
- А никак, паночку, не относились. Параска сама по себе, Наста и Серафима сами по себе. Серафиму и Насту вы же в тюрьму посадили, дети без матери остались. Трое.
- Так и у Параски тоже трое сирот осталось.
Катерина перекрестилась, глядя поверх головы Богушевича в угол, сказала:
- Так Параска-то мертвая, что с нее возьмешь? А те две живые, вы живых в тюрьму. Зачем?
- Они убийцы. Человека ни за что убили. Понимаете, у-би-ли!
- За перстень.
- Он стоит копейки. Рублей пять, не больше.
- Ого, копейки. Я у Иваненки за тридцать копеек целый день горб гну.
Логика Катерины не удивила и не возмутила Богушевича. Люди с таким уровнем развития встречаются при разборе каждого дела. Логика забитого, темного, ограниченного человека, не способного воспринимать чужое горе.