72686.fb2
"Меня заметил", - еще больше сжался Богушевич.
- Вон, глянь-ка, - сказал улан подошедшему Ивану. - Ружье и кровь. Раненый был мятежник.
- Так возьми ружье, неси туда, куда их согнали.
Звон шпор и шарканье ног стали удаляться. Еще кто-то прошел неподалеку, а затем все звуки, голоса, ржанье лошадей отодвинулись, ушли вперед, туда, где находились согнанные в кучу повстанцы. Богушевич еще немного полежал, прислушиваясь, нет ли кого поблизости, потом выполз из-под елок, привстал, чтобы поглядеть на опушку. В плен взято было больше половины отряда; бойцы сгрудились кучкой, возле них стояло всего три улана. Среди повстанцев был и Микола, улан забинтовывал ему руку. Больше глядеть Богушевич не мог, от боли потемнело в глазах, завертелись желтые круги. Рану надо было перевязать - кровь все текла и текла. Богушевич нашел в кармане платок, стащил сапог, перетянул рану поверх штанины, наглухо завязал концы.
"В плену не все наши. Где же остальные? Неужели убиты?" - думал он.
Пленных повели на дорогу, идущую к хутору. Богушевич увидел это, когда еще раз привстал. Строились в колонну и уланы. Коневоды подводили лошадей тем, кто раньше спешился для боя в лесу. Протарахтели две санитарные повозки с убитыми и ранеными.
А ногу сверлило невыносимой, острой болью. Рану надо было бы промыть спиртом, наложить повязку, не истекать же ему вот так кровью в этом лесу. А может, выйти и сдаться? Уланы перевяжут и на повозку положат. Богушевич уже перестал их бояться - пусть увидят, пусть схватят. Больше улан он боялся мучительной боли, которая из ноги перешла на все тело, сдавила душу, боялся потерять сознание. Болела не только нога, казалось - каждая его клетка корчится в страшных муках.
"Матка боска, - шептали похолодевшие губы, - избавь от боли, а не можешь - пошли мне легкую смерть".
Матка боска не помогала, помочь могут только люди, нужно до них добраться, они спасут. Только где же эти люди? Уланы?.. Цыгане! Они же тут, рядом.
И Богушевич пополз в табор. Боялся, как бы напуганные боем, стрельбой, они не снялись с места. Полз, стараясь не тревожить раненую ногу. Платок, которым он перетянул рану, насквозь пропитался кровью. Прополз несколько саженей, приподнялся, поглядел направо. Уланы все еще были тут; большинство сидели верхами, но часть столпилась в одном месте, видно, слушали командира. Богушевич пополз дальше, прилагая все силы, чтобы ползти быстрей, только бы добраться до табора. Очень хотелось пить, во рту пересохло, запекшиеся губы горели - один бы глоток воды! А воды кругом ни капли, земля сухая, трава сухая - сумрачное небо с низкими тучами так и не разразилось дождем. Обогнул кучу хвороста, наткнулся на человека, подался испуганно назад. Человек лежал, не шевелясь - убитый, голова в крови. Повстанец из их отряда. Лежал на боку, поджав под себя ноги. Оружия возле него не было.
"Пусть бог душу твою в рай возьмет, добрый человек", - с горькой жалостью пожелал ему Богушевич.
Вытащил из валежника сук, очистил немного от веток и, опираясь на него, как на костыль, заковылял, припадая на одну ногу, не заботясь о том, увидят его или нет, - не от храбрости, от безразличия. Прыгал, а боль раздирала все тело, отдавалась в затылке, в висках, мутнело в глазах, сжимало горло. Жажда высушила рот, губы пересохли, язык как деревянный. Хоть бы лужица какая-нибудь, один бы глоток... Припал ртом к березовой веточке, пожевал ее. Горький стебель не дал и капли влаги. Выплюнул, вытер ладонью губы, почувствовал во рту соль, удивился, посмотрел на ладонь, а она в крови, и другая рука в крови, догадался, что и лицо выпачкано кровью - брался ведь за него руками.
"Куда тебя несет? - словно крикнул ему вдруг кто-то. - Кровью истекаешь, а ползешь. Кто тебя там спасет, кто ожидает? Кричи, зови солдат, они помогут". И этот протест, этот внутренний голос был таким властным, что Богушевич прислушался, остановился, ухватившись за дерево, повернулся назад, к солдатам. Но их заслоняли кусты можжевельника, и вместо солдат он увидел на лугу табор - шатры из закопченной дымом холстины, распряженных лошадей, костер. Кучка цыган стояла возле крайней фуры и глядела в его сторону, на лес. И тогда Богушевич рванулся к ним, поскакал на одной ноге, а когда упал, пополз. И выполз из лесу. Отсюда до цыганского табора шел луг с недавно скошенной и сгребенной отавой, и если бы не нога, Богушевич добежал бы до цыган за минуту.
Цыгане заметили его, но как стояли, не двигаясь, так и продолжали стоять, никто не кинулся ему навстречу.
- Воды! - крикнул он.
Не откликнулись, не шевельнулись.
Воду ему послало небо: наконец полил дождь. Сперва редкие и по-летнему крупные капли вскоре стали мельче и гуще, сыпались тихо и часто. Мутно и блекло заблестели земля и трава - не было солнца. Богушевич лег на землю и, ползая на животе, слизывал с травы дождевые капли. Он не заметил, как к нему подошли двое молодых цыган с аспидно-черными бородами, подхватили под руки и повели в табор.
А дождь перестал.
Дальше все произошло будто бы не с ним, - казалось, все это ему снится. Его положили на фуру, дали оплетенную сыромятными ремешками бутылку с водой, и он пил из нее и не мог напиться, охватив эту бутылку обеими руками, как младенец рожок. Напившись, бутылку не отдал, положил рядом с собой, хотя за ней протянули руку. Зажмурился - так закружилась голова, заплясали перед глазами искры и, словно острым, как игла, концом шпаги кольнуло в грудь. Он весь передернулся, но глаз не раскрыл, впал в какое-то странное забытье - то ли в дремоту, то ли в беспамятство. Лежал и будто сквозь сон чувствовал, как мерно пульсирует в теле боль, однако центром, откуда расходились ее круги, была не нога, а левая половина груди. Слышал и голоса цыган, обступивших повозку, ждал, что вот начнут перевязывать рану, и боялся, зная, как при этом будет больно. Его укачало, как в люльке, замутило, дурнота то подступала, то отступала в такт с болью.
Цыгане быстро и громко заговорили, гортанно вскрикивая, кто-то пробежал мимо, кто-то позвал какую-то Машу.
"Дали бы глоток водки боль заглушить", - то ли подумал, то ли вслух сказал Богушевич, и ему действительно сунули в рот горлышко медной фляжки с водкой, обжегшей ему губы. И тут же на него что-то набросили, легкое и мягкое. Он почувствовал, как зашумело в голове, смешались мысли, затуманилось сознание, и в этом дурмане, как в дыме костра, стали возникать то лица повстанцев, которых видел совсем недавно, то друзей детства... На зеленом-зеленом лугу он, маленький Франек (бабушка вроде бы в стороне, как чужая), играет на жалейке, а ребята говорят ему что-то хором, только он не понимает. Плач его жалейки прозрачно-печальный, как песня, которую где-то далеко-далеко поют жнецы. "Играл я малым на дудочке, играл, - шевельнулось в памяти. - И в Вильне играл, когда собирались с друзьями у панночки Ванды Шней-Потоцкой и хлопцы просили сыграть". Эти хлопцы и теперь обступили его - Сигизмунд Минейка, или Сига, как называли его друзья, Юлик Чернявский, Тит Долевский ("Тит, Тит, иди молотить!" - дразнили его). А корнет Сергей говорил: "Играй, играй, учись, пойдешь на военную службу - в оркестре будешь..." Богушевич пошевелился - неужели все его друзья сошлись сюда? Разлепил веки.
Услышал наяву плач жалейки и удары бубна. Повернулся, увидел, что перед кучкой цыган стоит молодой парень, играет на жалейке, второй старик, в красной рубахе, обшитой по вороту позументом, бьет в бубен, а молоденькая цыганочка, совсем еще девочка, пляшет, подпевая себе без слов вскриками и гиком - и-ах! и-ох! Плясала она естественно, свободно, по-цыгански бесстыдно, трясла подолом широкой зеленой юбки, то и дело задирала его. Смуглые, маленькие, почти детские ноги грациозно и резво топотали по мягкой, примятой траве. Грудь лишь слегка приподнимала зеленую кофточку, но девчонка старалась трясти ею, плечами, изгибала спину. Прыгали серьги, дрожали густые, в несколько низок разноцветные бусы, мотались, развевались длинные, с заплетенными в них лентами косы.
Богушевича удивило, что цыгане глядели, однако не на плясунью и музыкантов, а вдаль, на хутор, и переговаривались короткими, тревожными фразами. Богушевич тоже глянул туда, приподнявшись на локте. Вдоль леса легкой рысью ехало несколько всадников. Их синие мундиры и шапки-уланки с четырехугольным верхом, гнедые, подобранные под одну масть кони, выглядели на фоне темно-зеленого леса чем-то инородным.
- Укройся, - сказал цыган, бивший в бубен, стоя к нему спиной, и подошел к фуре. По-прежнему не поворачиваясь к Богушевичу, он сильной рукой взял его за плечо и оттолкнул на дно фуры, накинул сверху покрывало.
- Чэвеле, чэвеле, ай да-да, - громче зазвучал тонкий голос плясуньи, сильней забил бубен, и в лад ему раздался дружный плеск ладоней остальных цыган. Присоединился мужской фальцет, помогал плясунье петь.
"Неужели они сюда едут, в табор? Неужели искать будут?" - думал Богушевич. От страха булавочными уколами пробрал по спине озноб. Богушевич сдвинул с глаз покрывало, следил за уланами. Может, просто так едут, минуют табор?
Не проехали, повернули сюда, были уже на скошенном лужке. Старуха-цыганка подошла к фуре, набросила на Богушевича какую-то ветошь. Прикрывали его, прятали...
"Ай да-да... Ай да-да..." - все вместе стали подпевать цыгане. К хору присоединялись все новые голоса - сходились со всего табора. Чем ближе подъезжали всадники, тем громче становились песня и гиканье, чаще и звонче бил бубен. Богушевич услышал, что еще несколько человек пустились в пляс, топот ног усилился.
Хлесткий, зычный, натренированный на плацу командирский голос был, как выстрел:
- Тихо!
Песня, музыка, пляска оборвались, точно весь табор придавили сверху чем-то тяжелым, заглушив все звуки.
- Кого прячете в таборе? - спросил тот же зычный голос.
- Пан офицер, да что вы такое говорите? Да какую напраслину на нас возводите, - отозвался кто-то из цыган. - Тут все наши, одни наши, цыгане. Как бог свят - все наши.
- К вам прибился мятежник, и вы его прячете.
- Ну что вы, паночку! Разве цыган может неправду говорить? Вот вам крест - все тут наши. Зачем нам чужие мятежники?
- Авдеев, обыскать! - приказал офицер.
Первая фура, к которой подошел солдат, была как раз та, где лежал Богушевич. Он почувствовал, как скинули с него тряпье, сорвали покрывало, и свет тревожно ударил в глаза. Над Богушевичем стоял, склонив голову набок, тугощекий рыжеусый улан. Какой-то миг он оторопело глядел на Богушевича, затем ошалелые глаза его блеснули радостью, улыбка растянула рот.
- Ваше благородие, тут он, мятежник! - крикнул солдат. - А брехали, что не прячут.
"Ваше благородие" - худощавый корнет с узкими русыми бакенбардами тронул шпорами коня, подъехал вплотную к повозке.
- Кто это? - спросил корнет, глядя в лицо Богушевичу.
Старик-цыган, бивший в бубен - это он божился, что в таборе нет чужих, - подскочил к корнету, поднял вверх руки - в одной по-прежнему бубен, - вскрикнул:
- Пан офицер, да пусть у нас кони сдохнут, коли вру. Наш это человек, цыган. Хворый он. Помирает. Припадок у него, лихоманка треплет. Наш он, раб божий - цыган.
Встретились, сцепились взглядами. Богушевич и корнет... Корнет Сергей Силаев. Узнали друг друга сразу. "Ну, бери меня, вяжи, добивай!" - кричали мучительной болью глаза Богушевича, побелевшие, в кровавых трещинах губы шевельнулись, скривились подобием горькой усмешки. А в глазах корнета растерянность, смятение; он тоже попробовал улыбнуться.
- Ваше благородие, - тем же угодливым голосом закричал Авдеев. Брешут они. Поглядите, вон нога в крови и на руке кровь. Мятежник это раненый.
"И лицо, верно, в крови", - подумал Богушевич и пожалел себя, да и корнета: в хорошеньком тот оказался положении.
Корнет Силаев молчал, конь его стоял, не шевелясь, лишь косил глазом на Богушевича. И в этом глазу, как тогда в глазу убитого на плотине коня, Богушевич увидел свое отражение. Наконец корнет улыбнулся открытой, доброжелательной улыбкой.
- Значит, ваш он, из табора, - не спросил, а словно бы подтвердил корнет. - Больной. - И поглядел на цыгана с бубном.
- Наш. Ей-богу, наш, вот вам крест. - Цыган о чем-то догадалася, видел, как глядели в глаза друг другу корнет и Богушевич, понял, что корнет не сделает ничего плохого ни их гостю, ни табору. Он радостно вскинул бубен, ударил по нему, держа над головой, топнул ногой, дал знак молоденькой цыганке. Та повела по-змеиному станом и пошла, пошла перед корнетом в быстром горячем плясе. Остальные цыгане - старые и малые, которые сошлись сюда, подхватили песню, а многие пустились в пляс. Подпрыгивая и тряся плечами, шли по кругу, оставляя на траве черные следы, колотили всем, что попадалось под руку, - кнутом о голенища сапог, ложками о казан, палкой о колеса... И вся эта шумная орава словно в разгуле веселья, постепенно, живой стеной оттесняла корнета от фуры, где лежал Богушевич, а корнет, по-прежнему растерянно, но дружелюбно улыбаясь, уступал им и отходил вместе с конем все дальше и дальше. Потом корнет крикнул солдату, которого тоже оттеснили от повозки:
- Авдеев, в седло!