72686.fb2
- За Савку. А вдруг бог сжалится, поможе, и царь-батюшка освободит Савку.
- Ах, тетка, тетка, - вырвалось у Богушевича. - Тут бог бессилен, не поможет. Не богом это решается.
- Как это не богом? Всевышний да бессильный? - строго, даже сердито взглянула не него старуха. - Божеская воля превыше всего. Царь и все его генералы под богом ходят.
- Ну, одна пошла бы в лавру, а невестку-то с внуком зачем было тянуть?
- А чтоб сильней бога разжалобить. Это ж не то, что одна я приду к святым угодникам. Втроем, да еще с дитем, совсем не то, что одной. Нехай моего голоса бог не услышит, так Петручка услышит. Так люди грамотные мне советовали, не из мужиков, из панов.
Тяжко и грустно было слышать это Богушевичу, но он слушал и в который раз думал о горе и темноте народа, о том, что дай этим людям свет, научи их грамоте, накорми, случилось бы разве такое с тем же Савкой, стал бы он убивать, если бы мог заработать, купить хлеба, да чтобы хватило его до нового. И Петручку бы учиться, а не мучиться в этом тяжелом, бессмысленном и нелепом богомолье... Страх неразрывен с невежеством, горем, бедностью...
Ветер принес к лавке бумажку от конфеты. Петручок поймал ее, разгладил на колене, зашевелил губами - читал.
- Умеешь читать? - спросил Богушевич.
Мальчик взглянул на него ясными голубыми глазами, ответил:
- Умею.
- Сам, паночку, научился и складно так читает и пишет, - похвалила мальчика мать. - А и дня не учился.
- Так пошлите его в школу, есть же у вас школа в селе?
- Есть, да на что ему то учение. И ходить зимой не в чем.
Молчал Богушевич, глядя на Петручка, и так ему было жаль этого славного голубоглазого хлопчика, наверняка способного к учебе, сметливого. Послать бы его в гимназию, потом в университет, один бог знает, что бы из него вышло. А сколько таких Петручков растет на Руси в бедности и темноте, никогда не совершат они того, что могли бы совершить для человечества.
- А ты, паночку, тут живешь? Это твой двор? - спросила старуха.
- Служу тут.
- На жалованье или свое хозяйство?
- На жалованье.
- Хорошо тебе получать гроши. Не то что мужик - работай, работай, да еще в казну подать плати. Что ж, разная у людей доля. - Старуха помолчала, повздыхала. - Так если ты на жалованье, дай нам скольки копеек.
Богушевич торопливо достал из кошелька рубль и, стыдливо пряча глаза, словно делал что-то некрасивое, протянул его мальчику. Тот вздрогнул, отпрянул от него, поглядел на бумажку с удивлением и недоверием - возможно, впервые в жизни чужой человек давал ему столько денег, - потом перевел взгляд на бабку.
- Бери, бери, - сказала старуха.
Мальчик взял рубль, подержал на ладони, рассматривая со счастливой улыбкой.
- Поцелуй пану ручку, - подтолкнула старуха.
Мальчик послушно потянулся к руке, но Богушевич отступил назад, спрятал руки за спину.
- Да что вы, бросьте, не надо, - поспешно заговорил он и покраснел. Было стыдно и неприятно из-за их униженной благодарности и из-за своей милостыни, словно рублем этим он хотел откупиться от их горя, от Савкиной каторги, вообще от всего горя людского. Так он чувствовал себя всякий раз, когда приходилось класть подаяние в чью-то протянутую руку. Дрожала душа от этого, как дрожала рука у того, кто ее протянул. "Боже мой, - терзался он, - если мне так тяжко и стыдно, как же тяжко нищему, который только подаянием и жив".
Деньги у Петручка взяла старуха, завязала их в уголок платка, где уже было несколько монет, спрятала за пазуху.
Женщины заторопились уйти, встали, еще раз поклонились и пошли со двора. Первая - бабка, за ней - молодая, а сзади - Петручок, закинув за спину латаный посконный мешочек.
Богушевич присел на лавку. Встреча с земляками, которой он сперва так обрадовался, только нагнала тоску. Потрясли душу эти белорусы. Сколько же подобных им горемык в необъятной империи? Есть ли выход из их положения, хоть какой-нибудь просвет, надежда на лучшее? И что делать лично ему и каждому, кто видит несправедливость, которую чинят те, кто господствует над остальными? Не всемогущий же бог в этом виноват! "Молися же, бабушка, богу, чтоб я в богачи не попал, добра не желал бы чужого, веселья в работе искал. Чтоб пред младшим я носа не драл, перед старшим не гнул бы спины", - стали сами собой рождаться слова и строки стихотворения.
- Чтоб я в богачи не попал... - повторил он вслух.
Какая-то маленькая птичка села на березку, та качнулась, приветливо, весело, словно обрадовалась гостье.
"Вот березка гибла на карнизе, тесно было в кирпиче корешкам. А стоило в землю пересадить, и пошла расти, красоваться, жизни радоваться, - думал он. - А как же людям жить, если условий для жизни нет, и хлеба насущного нет, и душе не хватает радости?.."
Тоскливо ему стало, печально, и сложились строки, которые запомнятся надолго:
Что так сердцу больно? - спрошу у березы,
Нет, не отвечает, - головой качает.
Ветви, наклонила, а на листьях слезы,
Не роса - то слезы каплями сверкают,
Ты не плачь, березка, зря не спорь с судьбою.
Нам такая доля выпала с тобою.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Домой Богушевич нарочно пошел самой длинной дорогой. Сделал круг, аж за речку Езуч, посидел на берегу, где росли старые дубы и тополя. Он часто после службы приходил сюда отдохнуть, поглядеть на воду, полежать на траве. Конец дня был солнечный, прозрачный, с чистым синим небом. Осень, начало октября... Там и сям зацепились за траву беленькие ниточки-паутинки, скоро сорвутся, полетят в белый свет. Прислонившись плечом к дубу, Богушевич стоял, глядел на неторопливо текущую реку, вобравшую в себя синеву небес. Поодаль шумела мельница, переговаривались завозчики, которые привезли на помол новую пшеницу. С ветвей дуба время от времени срывались желуди, шуршали по листьям, еще живым, упорно зеленым, мягко, чуть слышно падали в траву. Богушевич поднял один желудь, блестящий, скользкий и, казалось, теплый, - тепло дерева-матери еще не успело остыть. Положил желудь в карман, где лежали уже два каштана. Где-нибудь закопает их в землю, даст им жизнь, пусть вырастут могучими деревьями.
От дубов прошел к пруду. Там росли молодые березы, веселые, пригожие, хоть осень и опалила их листья желтым огнем, а частью посбивала, развеяла по ветру. Кинулся навзничь под березой на зеленую, уже жесткую траву. Обласканная солнцем береза покачивала ветвями, и по лицу прыгали солнечные зайчики. Он жмурился, отодвигался от них в тень, закрывал шапкой глаза... Было тихо, как в поле. Лишь несколько раз тишину нарушили резкие, отрывистые гудки паровоза на станции.
Богушевич лежал и старался забыться, не думать про убитую Параску, про завтрашнюю поездку на место пожара - ехать надо обязательно, - про Петручка, хлопчика с ангельской душой. Взять бы этого Петручка на воспитание в семью, выучить, чтобы рос человеком, а не рабом, а то ведь рабом растет... Эта мысль повлекла за собой другие мысли, и пошло-поехало, заплелось, запуталось, начал фантазировать, погрузился в мечты. "А правда, - думал он, - взяла бы каждая обеспеченная семья, вся эта высшая знать, чиновники, заводчики, интеллигенция, по одному ребенку из бедных семей, отдали бы каждого из них в гимназию, в университет. Сколько бы прибавилось на Руси образованных, культурных демократов. Какая сила, какой свежий поток излился бы в общество!.." Повитал вот так в облаках, понастроил воздушных замков, как гоголевский Манилов, да и спустился на землю, понимая всю несостоятельность и несбыточность своих желаний. Пошел в город.
Мечтать приятно, думать тяжко. Думать - значит решать нечто конкретное, земное, реальное... Конкретными у Богушевича были три незаконченных уголовных дела, разные жалобы, отношения приставов, письма из окружного суда и два письма из Кушлян, на которые он вот уже третий день не соберется ответить. И еще всякое-разное - приятное и неприятное.
В городе стало многолюдно. Наступил вечер, конец работы, люди возвращались домой; крестьяне, приезжавшие кто в лавки, кто на рынок, кто в присутственные места, разъезжались по хуторам. Шли из церкви с вечерней службы и в церковь - кто за чем. Шли женщины в баню с тазами, ведрами, вениками - сегодня там женский день. Барышни с кавалерами выбрались из домов на прогулку, потянулись в городской сад, где каждый вечер играл духовой оркестр. Под Конотоп на лето приехала артиллерийская часть, офицеры были желанными гостями во многих мещанских домах, особенно там, где засиделись невесты на выданье. Богушевича догнали солдаты-оркестранты в белых рубахах во главе с капельмейстером. Музыканты спешили в городской сад. Нафабренные, длинные, с загнутыми вверх кончиками усы капельмейстера были похожи на рожки. Начищенные инструменты ослепительно сияли в лучах заходящего солнца. Ударили колокола Вознесенской церкви - солдаты как по команде перекрестились.
Встретились мастеровые с паровозоремонтного завода в замасленных пиджаках и фуражках. Двое вели под руки третьего, а четвертый, немного от них отстав, пел частушки, окая - видно, приезжий, откуда-то из России:
Ты папашенька родной,
Давай поделимся с тобой.
Тебе лошадь и корова,
Мне далекая дорога.