72767.fb2 Пристав Дерябин (Преображение России - 4) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Пристав Дерябин (Преображение России - 4) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

И Дерябин вышел в сени, и потом слышно было, как протяжно с перехватами завизжал щенок.

Кашнев сел было на диван, где постлана была постель, потом привычно перестегнул портупею; в висках появилась тоненькая боль, как всегда после бессонной ночи. Думал о приставе, который хлынул вдруг весь отстоявшийся и свой и затопил под ним его землю. Но раздеваться почему-то не хотелось. Подошел к попугаю и разглядел внимательно его черный клюв, старые злые глазки и пышный хохол; пересмотрел еще раз альбом парижских красавиц. Вспомнил про шашку с надписью "лубимому начальнику", но на стене балдахином висело несколько шашек, из них три казачьих кавказского образца, - трудно было различить дареную. Вспомнил про подарок пристава - тульский наган, и решил не брать его с собой. Сквозь ставни пробивалась полосками холодная утренняя синева, и от нее пожелтела лампа, и комнаты стали холоднее и как-то просторнее на вид, и листья фикуса сделались чернее и сплошнее.

Прошел в канцелярию Кашнев, сам удивляясь своим шагам, звучавшим здесь по-чужому несмело. Тут же за дверью висела - он разглядел - его шинель и фуражка - красный околыш, первый полк. В соседней комнате блаженно посвистывал, как куличок, чей-то нос - должно быть, спал Культяпый. Есть уже совсем ничего не хотелось, но подошел к столу Кашнев и внимательно и долго разглядывал закуски, потом вытащил из коробки клешню омара, пожевал и выплюнул. И когда захотел осознать, сделать ясным, почему не раздевается и не ложится он, то прежде всего плавно заколыхалось перед ним канареечное платье Розы, с извилистым хвостом, - как она танцевала с приставом, а потом почему-то так же заколыхалась желтая солома на полу каземата... и захотелось выйти на двор части, подышать ранним утром, посмотреть больного донца, у которого пухнут ноги.

Кашнев надел фуражку, набросил на плечи шинель, двинулся было к сеням, - но навстречу опять завизжал щенок, бурно застучали двери, раздался дерябинский рык. Отворилась дверь в канцелярию, и прежде всего Кашнев увидел того высокого тонкого парня, который играл на гармонике.

Дерябин толкнул его срыву, и он ринулся вперед головой и руками, точно в речную воду, и жестко упал на колени почти у самых ног Кашнева. За Дерябиным в дверях показался городовой, тот самый желтоусый, который вчера вечером ужинал щами. Фуражки на парне не было, и еще бросилось в глаза вчерашнее: красная слюнявая полоса сбоку около губ и дальше косяком по подбородку.

- Вот! Видал? - кричал торжествующим голосом Дерябин. - Ребята здешние!.. Вор, подлец, - меченый вор! Третий раз попадается!.. И гармонья краденая, - вчера же с окна где-то свистнул... Ах, мерзавец, цыган! - и острым носком сапога ударил Дерябин парня в заляпанный подбородок. Визгнул и упал на спину парень.

Сквозь ставни просилось в комнату синее утро. От лампы плавал по комнате масляно-желтый тяжелый свет. В толстое лицо Дерябина влились мертвые тени. У парня залоснились черные волосы в кружок, проступили вдруг невидные прежде глаза под густыми бровями, поднялись на Кашнева.

- Ваше благородие!.. Господин офицер!..

И потом в несколько коротких мгновений Кашнев ощутил остро: сорвавшийся крик Дерябина, прочную руку, сжатую в кулак, круглый выгиб серой спины, рыжую полосу усов городового, парня, затопленного болью, холод, охвативший все тело.

Как был в накинутой на плечи шинели, Кашнев выскочил на двор, отбросив щенка ногой, окунулся в сырое, мутное утро, по влажному песку двора чуть не бегом, обогнув крыльцо и чан с зеленой водою, бросился к калитке и уже с улицы слышал, как кричал ему вслед Дерябин.

- А-а, свобода! Душу красть! Я ввам покажу душу! Я у вашей квартиры пост поставлю, знайте!.. Свобода? День и ночь постовой будет стоять! Я ввам покажу свободу!..

Кашнев остановился было, - подумал: обида это или пьян Дерябин? Надел в рукава шинель, вспомнил, что не взял кобуру, - осталась где-то у пристава вместе с его наганом, махнул рукою и пошел вдоль улицы.

Красовалась улица утренней тишиною.

Налаялись собаки за ночь, теперь и их не было слышно.

Ясный нарождался день; еще не приник к земле грудью, подходил издали, но уже было свежо и бодро. Широкие загребающие шаги делал Кашнев.

Город был для него новый; в этой части он никогда не был. Шел наугад, смутно вспоминая, как ехал вчера на извозчике.

Был ли на углу этот облезлый мазаный домишко с вывеской сапожника? И приходилось ли ехать по деревянным тряским мосткам через какой-то ров, и куда приведет эта длиннейшая, глубокая, синевато-серая улица? Решал и шел дальше, радуясь, крепким четким шагом.

Влажному свету был рад, тому, как жмурились домишки, как теплая детвора просыпалась. У акаций были влажны колючие ветки, отпотели ставни, воробьи звонко надрывались за заборами... У того бассейна, где ночью была засада, уже стоял водовоз с бочкой и подрагивала кожей рыжая колченогая лошаденка. А может, был это другой бассейн, не тот, - все равно; пахло свежим утром, осенней ясностью, солнечным ноябрем.

Думалось о Нине, - не о приставе, а о Нине, ясноглазой девочке. Когда просила шоколаду и не было - топала ногою и кричала: "А я хочу!.." Играла с мальчиками в индейцев, сильная, смелая и ловкая, и мальчики звали ее "Храбрым портняжкой". Теперь хочет ехать в Маньчжурию. Отец уговаривает ее остаться, а она топает ногою и кричит: "А я хочу!.." Полнокровная.

Не о Дерябине думалось; думалось о приокских лугах, заливных, зеленых, куда налетали вдруг серыми тучами гуси с какого-то далекого краю. Или вдруг всплывали белые круглые формы голых парижских красавиц, одевались на глазах в желтые капоты, танцевали.

Утро свевало пристава, как темноту, куда-то сдувало его, - схлынул пристав; длинное, пьяное, дикое осталось, а пристав стерся.

Работали легко и дружно мелкие солнечные пятна, - рябили муть. Открывались вовсю красные влажные черепичные крыши и синие трубы на них. Северянин был Кашнев, а в этих крышах и трубах таился все еще чужой для него юг - солнце, юг, молодость. И чем дальше в утро шел Кашнев, тем меньше оставалось Дерябина. Встанет вдруг, как темная глыба, крякнет низами горла: "Милый мой-й-й! У нас жестокость нужна!" И тут же разлезется, упадет, осядет. Хотелось, чтобы было только чистое, чистое все: небо - цельное, синее, воздух - ядреный, крепкий, в чистом саду за окнами, где он жил, чистый синичий писк и чистое белье своей постели.

Чем дальше шел в утро, тем больше утро казалось своим. С кем можно разделить утро? Перед утром, молодостью, свежей силой - человек всегда один, - не одинок, а только целен, один, наедине с собою. Неистребимо длинной представлялась жизнь впереди и солнечной, - отчего? Оттого, может быть, что глубока была улица, ласково освещенная?.. Ложились уверенно полосы красные и полосы голубые, первые - ниже, голубые - выше: земля и небо. Небо слоилось сквозь розовую муть, пахнущую сырой землей. Дробилась земля на цветные кусочки, сильные, чистые, серые (днем выцветает земля). Желтые листья, точно невзначай, окапали встречные деревья. Кое-где трубы дымили синим... Выбежал из какой-то облупленной калитки густо обросший, каштановый кобелек, зевнул глубоко и посмотрел на Кашнева добродушно, по-стариковски, так добродушно, что Кашнев улыбнулся ему.

...Лошадиный галоп был слышен сначала откуда-то справа, потом на минуту замер, потом посыпался следом за ним, приближаясь: на легкой утренней улице такой тяжелый скок. И когда уже близко было и оглянулся Кашнев, увидел он, на сером донце, пригнувшись неловко, скакал городовой с желтыми усами. Перешел на машистую рысь; подъехал; загарцевал на месте.

- Вот кобуру, ваше благородие, у нас забыли... Пристав послали отдать.

Протянул кобуру. Невольно пощупал Кашнев, беря, есть ли наган: не было нагана.

Отфыркался донец, сбросил желтую пену с удил; топыром поставил острые черные уши; горбоносый, смотрел на Кашнева искоса, высоко и строго, как надутый Дерябин, переступал в раскачку с ноги на ногу, пышал и дымился горячим потом, крутил завязанным в узел хвостом.

Похлопал его Кашнев по жилистой шее, круто от острой груди откинутой назад, - спросил:

- Это о нем говорил пристав, что опоили, - ноги пухнут?.. Не пухнут ноги?

- Нет, зачем опоили?.. Никак нет, справна лошадь.

Улыбнулся Кашнев. Смотрел в мелкие серые красновекие глаза городового и хотел было спросить, когда успел пристав отобрать свой подарок - наган, потом другое - о парне, но не спросил. Медленно вынул записную книжку и написал четко по синим клеточкам: "За знакомство спасибо. Кашнев". Слово "спасибо" зачем-то подчеркнул, листок сложил аккуратно вдвое.

- Вот, передай приставу.

И потом, привычно надевая шнур и прилаживая кобуру к кушаку, долго следил Кашнев, все улыбаясь, как мягко сверкали, откидываясь, гулкие подковы. Это был не галоп, а сбоистый, порывистый, горячий, играющий, издали красивый бег, когда силы накоплено много и ее хочется разбросать щедро и зря, как надоевшее богатство. Лохматый каштановый кобелек мчался около самых копыт, задыхаясь лаял трудолюбиво, а дальше, из дворов, наперерез донцу прыжками неслись две собаки: пестрая, тонкая, изгибистая, как змейка, и угрюмая, большая, гладкая, облезло-черная, с обвисшими старыми брыжами.

XI

Недели через две после этого "наряда в помощь полиции" Кашнев неожиданно для себя был переведен в другой город, в запасной батальон, готовивший маршевые команды для пополнений полков, понесших потери в боевых действиях на Дальнем Востоке.

В этом запасном батальоне и провел Кашнев первые четыре месяца 1905 года. Солдат в этой воинской части было много, - по двести пятьдесят человек в роте, офицеров же мало; и на тех и на других одинаково ошеломляюще действовали телеграммы с театра военных действий, которые не могли скрыть роковых неудач, неподготовленности к войне, расхлябанности и ошибок.

Дисциплина в батальоне была так плоха, что возмущала даже недавнего студента Кашнева, и он говорил своим сослуживцам:

- Если здесь, в глубоком тылу, такая дисциплина, то что же делается там, на фронте?

На это сослуживцы его, как кадровые офицеры, оставшиеся здесь от ушедшего в Маньчжурию полка, так и взятые из запаса, азартно игравшие в преферанс, советовали ему мыслями не задаваться, а садиться вместе с ними за зеленый стол.

К затяжной карточной игре Кашнев относился по-молодому, как к злостной потере времени. Однажды во время его дежурства по батальону произошел из ряда вон выходящий случай: нападение рядового на командира батальона, подполковника Долинского, старого, немногодумного, но и не ярого службиста.

Нападению, правда, помешали тот же Кашнев и бывшие рядом с ним унтер-офицер и ефрейтор, но солдата вскоре после того судили и приговорили к тринадцати годам каторги.

- Мне кажется, ваше превосходительство, что приговор этот слишком суров! - сказал тогда Кашнев генерал-лейтенанту, председателю суда.

Генерал посмотрел на него изумленно, увидел его университетский значок и хрипнул:

- Вы юрист?

- Так точно, ваше превосходительство... Было ведь только движение в сторону командира батальона, тут же предотвращенное.

- Э-э, движение, движение! - А если бы вслед за этим движением еще одно движение, то-о... был бы ему расстрел, а не каторга... Да такой и до каторги не дойдет, - не тоскуйте, - убежит с первого этапа!

Это было в конце апреля, а в мае он был назначен вести маршевую команду в полк, имя которого носил запасной батальон.

"Это был мой крестный путь! - обычно говорил Кашнев, когда ему приходилось кому-нибудь рассказывать о своем участии в русско-японской войне. - И если бы моя команда не вошла в эшелон из нескольких подобных команд, я ни за что не довел бы до места назначения и пяти человек..."

Не раз во время этого долгого пути из глубокого тыла на дальневосточный фронт Кашнев признавался самому себе, что он совершенно не властная натура, что он, хотя и знает все командные слова, командовать людьми в серых солдатских шинелях совершенно не может. "Как юрист, я не к тому и готовился, - оправдывал себя он. - Не приказывать людям, а только убеждать их, - вот мое назначение в жизни". Однако и убедить своих солдат, что им непременно нужно ехать за несколько тысяч верст в красных товарных вагонах, на которых были надписи: 40 человек - 8 лошадей, - он тоже не мог, не умел, не находил для этого слов.

И одному старшему унтер-офицеру из своей команды, с сединою в бурых усах и с пытливыми глазами, на подобный вопрос, заданный тихим голосом, с глазу на глаз ответил: