72787.fb2
изучение сложных проявлений нервной активности неизбежно приводит к представлению о неосознаваемых формах высшей нервной деятельности, как о важнейшем механизме работы головного мозгабез учета которого мы эту работу объяснить не можем.
прежде всего заостряет явно ускользающий от в специфический термин, требующий точного определения и отграничения от других психологических категорий. На этой важной стороне во
, является вопрос о трудностях логического порядка, сопутствующих представлению о локализуемости сознания и о вытекающей отсюда, по мнению автора, принципиальной неадекватности подобного представления. Эта линия анализа, также отсутствующая у особенно настойчиво.
ставит принципиальный вопрос: способно ли вообще представление о «зоне локализации» функции раскрыть отношения, существующие между субстратом, активностью субстрата и продуктом этой активности, если речь идет о сознании? На этот вопрос он отвечает отрицательно по следующим мотивам.
подчеркивает необоснованность рассмотрения каких-то ограниченных мозговых структур как зоны локализации сознания на основе одной только необходимости этих структур для реализации деятельности сознания. Если положить в основу определения зоны локализации сознания этот принцип «необходимости для реализации», то тогда придется, говорит , распространить представление о материальном субстрате сознания даже на кровь, ибо, как известно, наличие определенного уровня сахара или калия в крови также является необходимым для существования сознания. Представление о существовании какой-то специфической зоны, в которой сознание «локализуется», равносильно, по , возврату к старым представлениям атомистической физиологии об ограниченных центрах функций, как о своеобразных специализированных микроорганах мозга. Такая трактовка, оказавшаяся, как показало новейшее развитие учения о локализации, несостоятельной даже по отношению ко многим чисто физиологическим, вегетативным функциям, особенно неадекватна, если речь идет о материальной основе сознания. Она говорит о стремлении пользоваться примитивными наглядными схемами в духе созданных несколько веков назад , также важную общую закономерность, установленную сравнительной физиологией и показавшую, что функции филогенетически более новые, возникающие на основе процессов прогрессивной энцефализации, характеризуются пространственно более распространенным, более диффузным центральным представительством. Все это в целом заставляет возражать против основного тезиса
. Эта критика основана не столько на экспериментально-физиологических, сколько на теоретических соображениях и не была бы, по-видимому, снята ее автором и в том случае, если бы , то основным здесь является следующее.
учитывает данные, выявленные современными исследованиями функций ретикулярной формации мозгового ствола и таламуса, но в отличие от , видеть нельзя. А отождествлять эти предпосылки сознания с сознанием как таковым можно только грубо биологизируя всю постановку проблемы.
обосновывает далее представление о сознании, как о категории принципиально не биологического, а социального порядка. Сознание, подчеркивает он, возникло (при наличии, разумеется, соответствующих мозговых предпосылок) как следствие специфического для человека трудового процесса и на протяжении всей истории человечества в первую очередь зависело именно от особенностей этого общественного трудового процесса. Поэтому оно является не первичным, физиологическим, а вторичным, социальным продуктом, определяемым производственными отношениями и другими факторами общественного порядка. Его формой является мышление, его содержанием — отражение общественного бытия. Физиологические предпосылки сознания могут иметь свои «центры», но рассматривать эти центры как область, в которой сознание «локализуется», было бы методологически неправильным.
вновь возвращается к вопросу о взаимоотношении понятий сознания и психики и, проводя философский анализ, подчеркивает, что представление о сознании, как о качественно своеобразной, высшей форме проявления психического, правомерно лишь при использовании этого понятия в плане естествознания, в плане «онтологическом», в то время как при гносеологическом подходе понятие «сознания» употребляется как антитеза понятия материи и, следовательно, как синоним «психического». Одновременное существование двух разных смыслов понятия «сознания» — онтологического и гносеологического — не содержит внутреннего противоречия, ибо применяются эти разные смыслы при рассмотрении сознания в разных аспектах. Путаница возникает лишь тогда, когда гносеологический смысл проникает в естественно-научный план рассмотрения (или наоборот) и когда в результате именно такого логического соскальзывания начинают спорить, на каком уровне филогенеза «сознание» впервые возникает: у губок, по
также отмечает (и в интересующем нас аспекте это является особенно важным), что он не согласен с представлением , близость к характерным представлениям философии субъективного идеализма.
, хорошо иллюстрируют два наиболее распространенных за рубежом и во многом антагонистических подхода к проблеме сознания. Если для одного из них () сознание выступает совсем в иной форме: как явление, созданное социально-историческим процессом, как высшая, специфически человеческая форма психического, как феномен, имеющий свои локализуемые в мозговых структурах физиологические предпосылки, но принципиально не сводимый к этим предпосылкам, поскольку в нем находит выражение новое качество психики, созданное факторами не только церебрального, по и общественного порядка. Если же формулировать кратко, то один из этих подходов характеризуется рассмотрением сознания как категории биологического порядка, лишь насыщаемой социальным содержанием, а другой, напротив, пониманием сознания как категории социального порядка, лишь опирающейся в своем становлении на предпосылки биологического типа.
Вопрос о «бессознательном» возникает по существу как особая тема лишь при определенном подходе к проблеме сознания и решается во многом в зависимости от того, как эта более общая проблема интерпретируется
Развитие, которое категория установки получила в школе Д. Н. Узнадзе, имело примечательную черту: необычайно дальновидный основоположник этой школы с самого начал
XIX
Дискуссионные вопросы теории сознания были разносторонне освещены в последние годы на Всесоюзном совещании по философским вопросам высшей нервной деятельности и психологии, opганизованном Академией наук СССР в 1962 г. [90], на Московском симпозиуме, специально посвященном проблеме сознания, в 1966 "r. [71], а также в ряде появившихся в последнее время обстоятельных работ, анализирующих эти вопросы в философском, психологическом, нейрофизиологическом и клиническом аспектах [94, 84, 34, 58, 1 и др.]
Приводя эти формулировки С. Л. Рубинштейна, необходимо отметить, что они теоретически опираются на философские положения, сформулированные еще Hegel в «Науке логики» (Сочинения, т. 6, М., 1939, стр. 289) и положительно оцененные В. И. Лениным в «Философских тетрадях».
В большинстве французских исследований разработка идеи «социальной природы» сознания велась, однако, к сожалению, с позиций эклектических в философском отношении, а в некоторых случаях, например у Blondel, и с откровенно реакционных. Только в редких случаях, и в первую очередь у WalIon, который проделал сложную творческую эволюцию, можно найти развитие представлений об общественном характере сознания в направлении, совпадающем с философией диалектического материализма.
Fessard вовсе не останавливается, к сожалению, на исследованиях, которые были проведены у нас с целью анализа вопроса о роли «вертикальных» и «горизонтальных» мозговых систем А. Б. Коганом, О. С. Адриановым, Н. Н. Дзидзишвили и др. и которые привели к иному, чем преобладающее на Западе, толкованию этой запутанной проблемы.
Существование в литературе тенденции к несколько упрощенному (или по крайней мере к несколько устаревшему) изложению представлений Penfield об особенностях локализации высших мозговых функций становится очевидным, если рассмотреть, как понимает в настоящее время основную идею теории центрэнцефалической системы сам ее автор. В докладе на Римском симпозиуме по проблеме сознания 1964 r. Penfield высказался по этому поводу совершенно недвусмысленно, подчеркнув, что центрэнцефалическая система - это только средство коммуникации, координации интеграции, соединяющее диэнцефальную, прозэнцефальную и мезэнцефальную области в функциональное единство. Думать же, что это раздел мозrа, в котором локализовано сознание, значит, по мнению Penfield, «звать назад к Descartes». После I Международного конгpecca неврологических наук (Брюссель, 1957 r.) Penfield определял существо разработанных им локализационных представлений сходным образом неоднократно. Трудно не заметить, насколько такое понимание отличается от традиционно приписываемого этому автору.
Большинство упоминавшихся выше работ Fessard предшествовало по времени работам Weinschenk. Сопоставляя эти исследования, мы имеем в виду, следовательно, не хронологическую связь между ними, а лишь логическое отношение между трактовками, которые нашли в них свое типическое выражение.
Мы исключаем, конечно, при этом уже рассмотренные нами трактовки сознания психоаналитического и психосоматического направлений, принадлежность к которым проходит красной нитью через почти все подобные зарубежные обсуждения.
Эту свою правильную критику Soukal развивает однако, на основе не вполне правильного повода. Ему представляется, что ошибку Müller выдает тот факт, что, по Müller, содержанием сознания оказываются отпошения только общественного характера, в то время как содержанием индивидуального сознания могут являться, по Soukal, и внесоциальные моменты. Müller мог бы с полным правом возразить Soukal, и что любое содержание индивидуального сознания, уже в силу его вербализованности, является общественным продуктом и что поэтому разделение содержаний индивидуального сознания на отражающие и не отражающие общественные отношения неправомерно. Таким образом, Soukal, оказываясь правым в отношении существа спора, повод для критики избрал явно ошибочный.
«Презентированность» (от лат. presentatio — предъявление) действительности сознанию — термин, удачно введенный А. Н. Леонтьевым и подчеркивающий, что при осознании содержанием переживания становится не только непосредственное отражение действительности, но и отношение субъекта к процессу этого отражения. В результате осознания происходит как бы своеобразное удвоение отражаемого (восприятие действительности в ее «отделенности» от субъекта), позволяющее регулировать действие на основе предварительного использования «презентированной» сознанию внутренней (психической) модели этого действия. Ко всем этим сложным, но необходимым понятиям мы еще вернемся.
«Сферу психического, не входящего в сознание, составляют психические явления, функционирующие как сигналы, не будучи образами осознаваемых посредством них предметов» [73, стр. 276].
На характеристике этого направления мы остановимся ниже (§ 73).
На Всесоюзном совещании по философским вопросам высшей нервной деятельности и психолоrии 1962 г. Б. М. Тепловым и др. было высказано мнение, что термин «неосознаваемая высшая нервная деятельность» неточен, ибо высшая нервная деятельность как таковая всегда является неосознаваемой (осознается окружающая действительность, а не нервные процессы, обеспечивающие восприятие этой действительности). Формально это критическое замечание правильно. Нам представляется, однако, что пользование выражением «неосознаваемая форма высшей нервной деятельности» становится целесообразным, если указывается, что под этим понятием подразумеваются высшие формы приспособительной активности мозга, характеризуемые отсутствием не только их осознания, но и их отражения в системе переживаний субъекта. Это отсутствие «модальности переживания» позволяет ограничить «неосознаваемые формы высшей нервной деятельности» от «неосознаваемых форм психики», являющихся результатом мозговой деятельности, при которой модальность переживания, напротив, сохраняется, а сама деятельность не осознается. Отсутствие специального названия для той категории процессов, которую мы обозначаем как «неосознаваемая форма высшей нервной деятельности», уже долгое время выступает как пробел в научной терминологии, тормозящий дальнейшее развитие представлений. Можно будет только приветствовать, если в дальнейшем для обозначения этой формы работы мозга будет предложен какой-то более адекватный термин. Но не иметь вовсе соответствующего понятия уже нельзя.
Признаки существования противоположной тенденции были выявлены Evarts, Rossi и др.
Некоторые авторы полагают, что целесообразный характер проявлений «бессознательного» требует рассмотрения его как «особой формы» сознания. Такая позиция, однако, приводит к неясностям.
Эти исследования дали много новых аргументов в пользу представлений И. П. Павлова о роли первично корковых сомногенных сдвигов, т.е. изменений мозгового тонуса, иницируемых с коры и основанных на распространении кортикофугальных импульсных потоков по разнообразным вертикально ориентированным мозговым трассам. Важность этих исследований для теории сознания заключалась в том, что ими раскрывалась возможность более глубокого понимания изменений уровня бодрствования, обусловливаемых активностью мозгового субстрата сознания. Экспериментально эта проблема кортико-ретикулярных влияний подробно разрабатывалась в начале 50-х годов Bremer и Terzuolo, показавшими важную роль, которую кора играет в процессах смены сна и бодрствования. В нашей стране С. П. Нарикашвили ярко продемонстрировал [61] сложные воздействия, оказываемые корой больших полушарий на электрическую активность неспецифических образований промежуточного и среднего мозга. В дальнейшем было установлено, что ряд функций, которые рассматривались одно время как специфические для сетчатого вещества (активирующие восходящие влияния, регулирование проведения афферентных импульсов и др.), также находятся под регулирующим воздействием корковых формаций. В отношении восходящих влияний это было показано French, Hernandez-Peon и Livingston, Segundo, Naguet и Buser (1955) и др., в отношении воздействия на распространение афферентных импульсов Hernandez-Peon (1959), Jouvet и Laprasse (1959) и др. В свете всех этих работ стало ясным, что кортикальная импульсация является одним из средств активации сетчатого вещества, а последнее выступает как структура, которая под влиянием внешних раздражений и активности коры обеспечивает нормальное протекание нервных процессов на самых разных уровнях, в том числе и на наиболее высоких.
В яркой форме этот факт был показан в широко известных работах Jasper, посвященных сопоставительному анализу электрических потенциалов мозга, регистрируемых одновременно при помощи макро- и микроэлектродных отведений. Он был выявлен и при попытках более точного изучения диссоциаций, существующих между биэлектрической «реакцией пробуждения» (т.е. феноменом дисинхронизации мозговых потенциалов, говорящим о peтикулярной активации коры) и поведенческим пробуждением от сна, происходящим у животного под влиянием различного рода внешних воздействий. Это направление исследований, которому у нас много внимания было уделено П. К. Анохиным и ero учениками, уже сравнительно давно обнаружило возможность далеко идущих изменений функционального состояния корковых структур во время продолжающегося сна [3]. К этому же кругу наблюдений относится так называемый физостигминовый парадокс [116, 265] и некоторые другие данные. Хотя все эти факты были выявлены преимущественно на животных, есть много оснований рассматривать их как нейрофизиологические модели существующих и у человека диссоциаций между приспособительной деятельностью мозга и процессами переработки информации, с одной стороны, и колебаниями уровня бодрствования - с другой.
Основываясь на этих данных, Hernandez-Peon полемизировал с павловским представлением о сне, как о торможении, возникающем в коре и распространяющемся затем на весь мозг. При этом, однако, он не оспаривал участия новой коры в детерминации «синхронизированной» фазы сна и допускал существование лобно-височных кортикофугальных влияний на «гипногенную» систему. Представляется, хотя сам Hernandez-Peon этого не отмечает, что подобным допущением острота противопоставления предлагаемой им схемы классической павловской трактовке в значительной степени снимается.
Год спустя в очень важном обобщающем докладе на Римском симпозиуме 1964 г. [118] Mruzzi квалифицировал ситуацию, создавшуюся сегодня в учении о сне как «тревожный кризис» и вновь подчеркнул значение выявленного многими работами последних лет (особенно работами Evarts) усиления электрической активности корковых нейронов во время сна. Активное торможение во время сна, по мнению Moruzzi, отчетливо обнаруживается только на уровне спинного мозга. Выраженность eгo в тех же условиях на уровне коры до настоящего времени, по Moruzzi, не доказана. Обобщая, Moruzzi подчеркивает, что «массового торможения корковых нейронов, которое постулировал Павлов, безусловно не cyществует», но нельзя отрицать, что может наблюдаться пре- или постсинаптически обусловленное торможение вставочных нейронных образований, связанное со сном. С другой стороны (и это стремление к учету противоречивых тенденций и вскрытию всей сложности анализируемых феноменов очень характерно для Moruzzi), если представление об активном торможении излишне, чтобы объяснить неспособность организмов длительно бодрствовать, то без допущения существования нейронных систем, ориентированных антагонистически по отношению к восходящей ретикулярной системе, очень многого, по Moruzzi, понять нельзя. Эти высказывания Moruzzi отражают происходящие в настоящее время действительно очень глубокие изменения в представлениях о механизмах сна. При всей незавершенности этих изменений обе подчеркнутые нами выше общие идеи (неадекватность представления о диффузном сонном корковом торможении и aкцент на сложных взаимодействиях функционально дифференцированных мозговых систем) явно получают с каждым годом все более веское экспериментальное подтверждение.
Электрофизиологическими исследованиями было, например, установлено, что гетерогенные сигналы как сенсорного, так и центрального происхождения конвергируют в новой коре на довольно больших территориях. Это важное обстоятельство удалось обнаружить, изучая вторичные или иррадиирующие вызванные потенциалы, возникающие в мозговой коре в ответ на раздражение определенной модальности далеко за пределами соответствующего проекционноrо поля. Buser и Ember [243, стр. 214] было показано, что в нейронах ceнсомоторной коры у кошек, кроме соместезически обусловленных биоэлектрических реакций, закономерно отмечаются также ответы на зрительные и слуховые раздражители (при внеклеточных микроэлектродных отведениях) . Нейроны, откликавшиеся на все применявшиеся формы воздействия - соматические, зрительные и слуховые стимулы, рассматривались этими авторами как «полисенсорные». Нейроны, отзывавшиеся только на соматические раздражители безотносительно, однако, к тому, какой участок тела раздражался, обозначались как «поливалентные» или «атипические». Наконец, нейроны, активация которых происходила только под влиянием соматических раздражителей и в полном соответствии с классическими принципа:ми организации соматических проводящих путей, обозначались как «пространственно-специфические». Далее была изучена топография этих функционально неоднородных клеток. Оказалось, что до 92% нейронов передней сигмовидной и ростральной части задней сигмовидной извилин принадлежат к полисенсорному типу, 8% - к поливалентному и ни одного процента - к пространственно-специфическому. Вряд ли нужно подчеркивать, к каким важным заключениям об особенностях локализации мозговых функций дают повод факты подобного рода.
Можно было бы математически доказать. пак однажды полушутливо сказал Н. А. Бернштейн, что такая жесткая, cвepxгpoмоздкая, до абсурда неэкономная и уязвимая коммуникционная система, состоящая из множества линейных функционально-специализированных нейронных трактов (т. е. неперекрещивающихся путей, каждый из которых был бы предназначен для проведения возбуждений, провоцируемых раздражениями только определенной модальности), должна была бы обладать объемом, далеко превосходящим вместимости полостей черепа и позвоночника.
Примером этой универсальности может явиться хотя бы тот факт, что любые два лепестка на стебле растения неизменно сходны между собой по основным, т.е. видовым, признакам: и в то же время никогда не представляют собой точной структурной копии друг друга (не взаимно-конгруэнтны).
В качестве примера доводов, которыми обосновывали в XIX веке представление о неосознаваемой «логической работе» мозга и о роли этой работы в художественном и научном творчестве, мы приводим интересный отрывок из письма Моцарта. В этом письме Моцарт старается разъяснить, как возникают у него музыкальные образы, причем он подчеркивает завершенность этих образов в момент их осознания. Процесс же постепенного формирования этих образов, который также, очевидно, в каком-то виде должен неизменно иметь место, остается, по словам Моцарта, полностью скрытым от eгo сознания [168. стр. 241-242]. «А теперь я подхожу к самому трудному вопросу в Вашем письме, ответ на который я совсем бы исключил, поскольку недостаточно владею пером. Но я хочу все-таки попробовать, пусть это заставит Вас немногo посмеяться. Каков мой способ писать и отрабатывать крупные и еще сырые произведения? Я действительно не могу сказать об этом больше, чем скажу далее, потому что я сам не знаю ничего больше и не могу узнать. Если я себя хорошо чувствую и нахожусь в хорошем настроении, как бывает нередко во время поездки или когда гуляешь в хорошем настроении, или ночью, когда не хочется спать, то мысли приходят ко мне часто наплывом. Откуда и как, этого я не знаю и не могу ничего сделать, чтобы узнать. Те из них, которые мне нравятся, я удерживаю в памяти и тихонько напеваю их про себя, как мне, по крайней мере, говорят другие. Если я их удерживаю прочно, то мне скоро приходит в голову, как можно использовать такой-то отрывок, чтобы изготовить из него какое-то блюдо в соответствии с контрапунктом, со звучанием различных инструментов и т.д. Этот процесс меня глубоко волнует, если только мне при этом не мешают. Переживание все растет, я eгo развиваю и делаю более ясным, так что оно складывается у меня в голове почти в гoтовом виде, даже если приобретает большие размеры. Я могу eгo потом мысленно сразу обозреть, как прекрасную картину или красивого человека, и не последовательно, по частям, как это будет в дальнейшем, когда eгo воспроизводишь мысленно, а как единое целое, сразу. Вот это настоящий пир! Все это находишь и творишь, как в чудесном сновидении. Восприятие вceгo музыкального произведения как целого - это самое прекрасное. То, что создалось таким образом, я нелегко забываю, и это, возможно, лучший дар, который я получил от господа. Когда я потом перехожу к письму, то я извлекаю из кладовой моего мозга то, что было ранее, как я описал, в нее вложено. Поэтому все довольно быстро изливается на бумагу. Произведение, повторяю, уже, собственно говоря,готово и редко отличается от того, каким оно сложилось в голове. Поэтому мне могут, когда я пишу, мешать, ходить вокруг меня я все равно буду писать. Но каким образом мои произведения приобретают именно моцартовские образ и характер, а не выполняются в манере кого-нибудь другого? Да так же точно, как мой нос стал большим и выгнутым, приобретя моцартовскую форму, а не такую, как у дрyгих людей. Потому что я не связываю это с какими-то особенностями, я и свои-то не смог бы подробно описать. Хотя, с другой стороны, вполне естественно, что люди, которые имеют определенный облик, различаются между собой как внешне, так и внутренне. По крайней мере, я знаю, что я также мало придал себе первое, как и второе. На этом Вы меня освободите, дорогой друг, навсегда и навечно и верьте мне, что я обрываю ни по какой иной причине, кроме той, что я больше ничего не знаю. Вы, ученый, не представляете себе, до чего мне все это трудно». В этом отрывке очень ярко отражена неосознаваемость значительной, по-видимому, части той работы, которую мозг совершает, создавая новые музыкальные образы. Возможно, что мы имеем при этом дело с процессом, который отличается в определенных отношениях от неосознаваемой логической переработки информации (Г. В. Воронин), но в любом случае здесь отчетливо выступает тот фундаментальный факт, что осознаваемые мыслительные процессы оказываются неизменно сдвинутыми к завершающим фазам мыслительной деятельности.
Касаясь этого сдвига и подчеркивая eгo прогрессивность, А. В. Напалков и Ю. В. Орфеев [60] напоминают, что при помощи уже существующих электронно-вычислительных машин можно моделировать любые формы работы мозга, если только даны их алгоритмы или эвристики. Препятствием дальнейшему прогрессу в моделировании умственной деятельности является поэтому, по их мнению, не столько техническя ограниченность возможностей машин, сколько недостаточное знание нами функциональной структуры информационно-перерабатывающей активности мозга. Изменение программы, хранящейся в памяти электронно-вычислительной машины может быть в определенных случаях эквивалентным изменению материальной структуры вычисляющего автомата (А. Н. Колмогоров и В. А. Успенский). А. В. Напалков и Ю. В. Орфеев полагают, что именно этот ход мысли заставил Wiener в свое время подчеркнуть, что основным для самоорганизующихся систем является наличие у них определенной иерархии программ, внутри которой происходит корректировка программ низшего уровня программами более высоких уровней.
В докладе на Х Международном психологическом конгрессе (Копенгаген, 1932) И. П. Павлов дал четкое определение «динамического стереотипа», как «слаженной уравновешенной системы внутренних процессов» [63, стр. 391]. Разъясняя это понятие, Павлов подчеркивает, что множество раздражений, падающих на большие полушария, «встречается, сталкивается, взаимодействует и должно, в конце концов, систематизироваться, уравновеситься», что и приводит в итоге к проявлениям динамической стереотипии. Далее И. П. Павлов приводит ряд примеров экспериментально созданных и клинически обусловленных динамических стереотипов, неизменно подразумевая под последними сложившиеся, зафиксировавшиеся системы «внvтренних процессов». оказывающие сопротивление при их ломке, вызываемой изменением характера стимуляции и, напротив, облегчающие развертывание реакций, если действующие на мозг раздражители хотя бы частичнo воспроизводят те, которые имеют место при начальных стадиях формирования соответствующих стереотипов (данные Э. А. Acpaтяна. Г. В. Сктпина и др.). Эта тенденция способствовать определенному ходу событий при одной какой-то системе воздействий и препятствовять при другой действительно сближает в известном смысле понятие динамического стереотипа с понятием установки. Более того, установка, проявляющая себя как регулирующий факто,.предполагает, очевидно, существование динамических стереотипов (как «слаженных, уравновешенных систем внутренних процессов») и опирается на них. Однако сделать отсюда вывод, что понятия установки динамического стереотипа тождественны, было бы серьезной ошибкой. Основное различие между ними заключается в том, что они выражают два разных принципа регулирования. Регулирование по принципу динамического стереотипа всегда отражает тенденцию к воспроизведению некоторой ранее сформировавшейся и потому упрочившейся системы реакций. Регулирование же по принципу установки свободно от этого ограничения. Сама установка как система возбуждений полностью, eстественно, детерминируется предшествующими воздействиями, но после того как она сложилась, она придает «значение» (в смысле, указанном выше, в основном тексте) поступающей информации и может облегчать возникновение различных форм активности, относительно независимо от того, имелся ли в прошлом точный аналог этих форм или нет. Выражаясь иначе, можно сказать, что если при регулировании по принципу динамического стереотипа проявляется тенденция к «жесткой» детерминации реакций энертности нейродинамических процессов, то при регулировании по принципу установки наблюдаются только вероятностное детерминирование (если существует только «установка на что-то», то это почти всегда означает известную степень неопределенности конкретных форм предстоящей активности) и изменчивость процессов, на основе которых достигается нужный конечный приспособительный эффект. Со сходных позиций подошел к проблеме взаимоотношения понятий установки и стереотипа реакций Moscovici [195, стр. 130-131].
Понимание, связывающее эмоцию с информацией через промежуточную инстанцию установки, приближается в какой-то мере к предложенной недавно во многом интересной «информационной» теории эмоции (П. В. Симонов [82]), хотя и не во всем с последней совпадает.Преимуществом изложенного понимания является и то, что оно делает более ясным, чем именно становится психологически, в о что трансформируется эмоция, которая перестала не только «осознаваться», но и «переживаться» как некоторая субъективная данность. Для того чтобы это лучше понять, обратимся к такому конкретному примеру.Допустим, что субъект испытал какое-то сильное чувство — возмущение чем-либо или, наоборот, приязнь, положительное отношение к кому-либо. Были моменты, когда это чувство отчетлив во осознавалось, когда внимание приковывалось к этому чувству. Спустя какое-то время субъект неизбежно переключался мысленно на другое. Можно спросить: что же происходит с чувством, когда человек перестает о нем думать? Оно исчезает, перестает существовать? Или оставаясь психологически тем же. чем оно было paнее, оно перестает переживаться. потому что становится недоступным сознанию? Нетрудно заметить наивность обоих этих предположний. Юноша, конечно, не перестает любить девушку, как только он перестает думать непосредственно о ней, eгo чувство от такого неизбежного переключения внимания, конечно, не исчезает. Но отнюдь не легче принять гипотезу, по которой чувство, оставаясь неизменным как переживание, только «смещается» в подобных случаях куда-то, только вытесняется в какую-то особую «подсознательную» область психики. Ничего, кроме стремления перевести психологические факты на язык наглядных образов. такая гипотеза не выражает. Когда мы перестаем фиксировать внимание на определенной эмоции, например на чувстве любви, эмоция от этого, конечно, не исчезает. Но в какой форме, в каком смысле она сохраняется? Она сохраняется в том смысле, что однажды возникнув, она перестраивает определенным образом систему нашего поведения, создает (независимо от того проявляется ли она в данный момент или нет) определенную направленность наших действий, стремление реагировать определенным образом, предпочтительность одних поступков и избегание других, словом, создает то, что не только в психологии, но и в обыденной печи называется определенной «установкой». Именно в этом и только в этом смысле мы можем говорить, что наши чувства стойко сохраняются в нас, несмотря на то, что явления, к которым привлекается наше внимание, содержания наших осознаваемых переживаний непрерывно изменяются. Наши аффекты и стремления стойко живут в нас в виде установок. Парадоксальное же представление о «вытесненных». т. е. переживаемых субъективно чувствах следует оценить в лучшем случае как попытку выразить очень сложные факты без помощи специально для этого разработанных строгих научных понятий.
К такому пониманию присоединяется и один из видных последователей Л. С. Выготского П. Я. Гальперин: «Психоанализ снял границы сознания только для того, чтобы распространить то же самое (разрядка наша. — Ф. Б.) понимание психического далеко за пределы самонаблюдения. Во всех новых направлениях сохранялось прежнее понимание психического и собственно психическое оставалось неуловимым» [40, стр. 241].
Говоря об установке, Д. Н. Узнадзе многократно возвращался к вопросу о ее неосознаваемости как о ее важнейшей особенности. Он подчеркивал при этом, однако, принципиальное отличие «неосознаваемых установок» от «бессознательного» Фрейда. Мы приводим его характерные высказывания по этому поводу, содержащиеся в его основном труде «Экспериментальные основы психологии установки» [87]: «В испытуемом создается некоторое специфическое состояние, которое не поддается характеристике, как какое-нибудь из явлений сознания. Особенностью этого состояния является то, что оно предваряет появление определенных фактов сознания... Это состояние, не будучи сознательным, все же представляет своеобразную тенденцию к определенным содержаниям сознания. Правильнее всего было бы назвать это состояние установкой...» (стр. 18). «Кроме обычных психологических фактов, кроме отдельных психических переживаний, следует допустить... наличие... модуса состояния субъекта этих переживаний, той или иной установки его как личности... Установка не может быть отдельным актохм сознания субъекта... Она лишь модус... Поэтому совершенно естественно считать, что если у нас что протекает действительно бессознательно, так это в первую очередь, конечно, наша установка...» (стр. 178). «Становится бесспорным, что в нас существует некоторое состояние, которое, само не будучи содержанием сознания, имеет, однако, силу решительно на него воздействовать... Наиболее слабым пунктом учения о бессознательном, например Freud, является утверждение, что разница между процессами сознательным и бессознательным в основном сводится к тому, что эти процессы, будучи по существу одинаковыми, различаются лишь тем, что первый из них сопровождается сознанием, в то время как второй такого сопровождения не имеет...» (стр. 40). «Понятие бессознательного у Фрейда не включает в себе ничего нового в сравнении с явлениями сознательной душевной жизни...» (стр. 177) «...Нет сомнения, что точка зрения Фрейда относительно природы бессознательного в коре ошибочна...» (стр. 178) и т. д.
В этом смысле понятие «установки» оказывается очень близким тому, которое еще в 50-х годах ввел П. К Анохин, говоря о возбуждениях «опережающего» типа, т.е. о нервной активности, предвосхищающей еще не наступившие события и подготовляющей ответ на предстоящие воздействия. К этому же кругу представлений относится и ряд идей, обосновывающих концепцию интенционной («антиципирующей») деятельности центральной нервной системы, встречающихся в зарубежной литературе последних лет, данные экспериментальных психологических и физиологических (в том числе электрофизиологических — Walter и др.) работ, посвященных проблеме ожидания («expectancy») и др.
Представляют интерес формулировки, которые по этому поводу были даны С. Л. Рубинштейном: «Человек познает... самого себя лишь опосредовано, отраженно, через других, выявляя в действиях, в поступках свое отношение к ним и их к нему. Наши собственные переживания, как бы непосредственно они ни переживались, познаются и осознаются лишь опосредовано, через их отношения к объекту. Осознание переживания — это, таким образом, не замыкание его во внутреннем мире, а соотношение его с внешним, объективным, материальным миром, который является его основой и источником... Как в познании психологии других людей, так и в самосознании и самонаблюдении сохраняется отношение непосредственных данных сознания и предметного мира, определяющего их значение... Сознание по самому существу своему — не узко личное достояние замкнутого в своем внутреннем мире индивида, а общественное образование...» и т. д. [74, стр. 149].
Это обстоятельство хорошо, по-видимому, понимается и самой школой Д. Н. Узнадзе. Доказательством этого является монография И. Т. Бжалава [21], в которой содержится попытка развить представление об установке на основе данных современной теории биологического регулирования и принципов кибернетики.
Эти разногласия вытекали не только из расхождений в области методологии и традиций психологического исследования. В качестве осложняющего фактора здесь выступали также моменты, относящиеся к особенностям семантики различных языков. Смысловые оттенки, присущие русским словам «установка» и «интенция», грузинскому «ганцхоба», французским «attitude» и «predisposition», английским «attitude», «expectancy» и «set», немецким «Einstellung» и «Haltung», неоднозначны. И эта неоднозначность, созданная естественной эволюцией языков, является фактом, который неизбежно предшествует любой форме психологического анализа. Последний может эти оттенки учесть и сохранить (в конкретной истории понятия «установка» он от них скорее отталкивался), он может их уточнить и тем самым преобразовать. Но он лишь с большим трудом может их полностью исключить. Поэтому задача выяснения и тем более идентификации смысла, который придается на разных языках понятию «установка», по очень многим причинам является нелегкой и требует предварительного не только концептуально-психологического, но и чисто лингвистического анализа. Ведь согласно изящному выражению Guillaume «язык — это уже теория» [195, стр. 181].
За рубежом эта же позиция была очень четко сформулирована на симпозиуме в Бордо (1959) Moscovici: «Является сомнительным, правомерно ли обсуждать понятие установки, если можно так выразиться, "в себе". Когда возникает вопрос, нужно ли предпочесть монистический или плюралистический подход, является ли установка категорией описательной или объясняющей, ответить правильно можно, только опираясь на определенную концепцию поведения» [195, стр 131]. В другом месте Moscovici указывает, что и о внутреннем единстве разнообразных установок можно говорить, только уточнив предварительно, на какую именно теорию деятельности опирается анализ.
Схема рефлекторного «кольца» отражает, как известно, представление о корригируемости каждого последующего звена в цепи рефлексов информацией о звене предыдущем. И. М. Сеченов был во всяком случае предельно близок к формулировке этой схемы, когда писал: «...Ассоциация представляет обыкновенно последовательный ряд рефлексов, в котором конец каждого предыдущего сливается с началом последующего во времени... Конец рефлекса есть всегда движение, а необходимый спутник последнего есть мышечное ощущение. Следовательно, если смотреть на ассоциацию только в отношении ряда центральных деятельностей, то она есть непрерывное ощущение» (И. М. Сеченов, Избранные произведения, М., 1952, т. 1, стр. 88). Если обращать внимание не на способ выражения мысли, а на саму мысль, то вряд ли можно не увидеть в этих словах указание на зависимость каждого из зачинающихся рефлекторных актов от афферентных сигналов («мышечного ощущения»), вызванных аналогичным актом, происшедшим в предшествующий момент (более подробно об этом см. [77, гл. II]).
Критикуя представление о рефлекторной «дуге» Dewey подчеркивал, что эта «дуга» является частью «кольцевого» цикла возбуждений, игнорируя который, мы не можем адекватно раскрыть отношения, существующие между субъектом и средой. Им обращалось внимание и на то, что началом рефлекторного акта является не изолированное действие сенсорного стимула, а определенные сенсомоторные координации, которые вызывают ответ благодаря своей включенности в более общие координационные системы.Не требует разъяснений, насколько Dewey, формулируя такое динамическое и системное понимание, опередил многие современные ему воззрения.
На этом мы заканчиваем нашу небольшую дискуссию с Miller, Galanter и Pribram, вызванную стремлением проследить, почему именно представление об установке оказывается тесно связанным с современной концепцией функциональной организации действия. Хотелось бы, однако, завершая возражения, отметить, что несогласие с этими авторами отнюдь не является главным в нашем отношении к их весьма интересному труду. Если бы наряду с подчеркиванием разногласий мы обращали внимание также на положения, которые нас всех объединяют, то, вероятно, «зона согласия» далеко превзошла бы по объему и значению «зону расхождений».
Это отношение было им подчеркнуто спустя несколько лет [53].
Нежелание расстаться с этой концепцией символизма подтвердил недавно Valabrega, на позиции которого мы останавливались выше (§36).
Напомним, что в идеалистических теориях дается «одностороннее, преувеличенное» развитие одной из сторон познания «в абсолют, оторванный от материи, от природы...» [50, стр. 322].
Например, Musatti [см. 213, 214].
Может быть именно поэтому выступая на XVIII Международном психологическом конгрессе (Москва, 1966) президент Международной психологической ассоциации Fraisse заявил, что он «считает проблему установки основной (курсив наш. — Ф.Б.) проблемой современной психологии» (цит. по редакционной статье журнала «Вопросы психологии», 1967, № 2, стр. 25).
Касаясь близкой темы, В. Л. Какобадзе приводит [71, стр. 323] два следующих характерных высказывания Freud: «Представление, в данный момент сознательное, в следующее мгновение перестает быть таковым, однако может вновь стать сознательным... Каким оно было в промежуточный период, мы не знаем, можно сказать, что оно было скрытым, подразумевая под этим, что оно в любой момент способно было стать сознательным». И второе высказывание: «У нас не может возникнуть никаких предположений относительно того, в какой форме оно (представление. — Ф. Б.)могло бы существовать в душевной нашей жизни, оставаясь латентным в сознании». Эти формулировки могут дать повод для неправильных толкований и поэтому требуют пояснений.Совершенно очевидно, что первая формулировка имеет для Freud ограниченный смысл, относясь только к тем содержаниям, которые не являются «вытесненными» («вытесненное» не может, по Freud, стать в обычных условиях осознанным; это — одно из основных положений его концепции). Что же касается второй формулировки, то из нее видно, насколько Freud был далек от понимания того, что позже стало ясным благодаря Узнадзе. Никаких предположений о специфической «форме», которую принимают «латентные для сознания представления», Freud действительно не высказывал. Именно поэтому Д. Н. Узнадзе имел право утверждать, что бессознательное для Freud — это «те же наши мысли и чувства, только лишенные качества осознанности». Всю ценность понятия «установка» Д. Н. Узнадзе видел именно в том, что она и только она позволяет нам понять, какую «специфическую форму» принимает переживание (представление, чувство, стремление), после того как оно перестает непосредственно осознаваться и переживаться.