72787.fb2
Мы видим, таким образом, как впервые возникает представление, по которому установка выступает в роли фактора регуляции актов поведения, переживание которых сопряжено с определенным
XX
,
vy-hl] [196], автора теории «прелогического мышления», в которой значительное место было уделено анализу роли
ve leill»), привлекли серьезное внимание.
Вопросы сходного порядка (относящиеся к особенностям управления «очень сложными» системами) рассматриваются и в общей теории регулирования. Главное внимание обращается при этом на то, какие требования (ограничения) предъявляются к управляющему устройству, если объектом управления является «очень сложная» система (т. е. система, могущая через короткие интервалы времени приходить в одно из весьма большого количества состояний). Вееr, касаясь этого вопроса, замечает: «...Я заимствовал (у Ashby — Ф.Б.)... фундаментальную идею о том, что реальная система быстро производит разнообразие... Чтобы осуществлять управление, это разнообразие должно «поглощаться» равным или большим («необходимым») разнообразием... Это может осуществляться посредством генерирования соответствующего разнообразия... Это генерирование... должно достигаться посредством «самоопределения» системы так, чтобы ее части находились в гомеостатическом равновесии и вся система была бы ультраустойчива» [224, стр. 55].Beer затрагивает здесь общую тему исключительно важную для теории биологического регулирования. Он, однако, выражается весьма абстрактно, и это создает трудности понимания. Редакция сборника дает поэтому мысли Beer такую расшифровку: «Чтобы управлять системой, нужно в каждый момент осуществлять выбор одного определенного состояния из всех возможных. Для этого необходимо, чтобы разнообразие управляющих сигналов было не меньше разнообразия возможных состояний системы... В противном случае неопределенность состояния системы будет возрастать и система выйдет из под управления. Кроме того, необходимо, чтобы управляющий сигнал выбирался... не случайно, а определялся на основе информации о состоянии системы» [224, стр. 56].В данном случае основное требование, предъявляемое к управляющей системе, заключается (в соответствии с известной теоремой Shannonо «канале коррекции») в том, чтобы количество информации, переносимое управляющими сигналами, было не меньше прироста энтропии системы.Отсюда вытекает, если учесть параметр времени, что частота «корректирующих» сигналов должна быть такой, чтобы управляемые параметры не «успевали» выходить за допустимые пределы. В случае «очень сложных» систем с большим количеством состояний и быстрым ростом энтропии (а именно таковыми являются системы биологические), частота управляющих сигналов должна стремиться к бесконечности, т. е. управление должно быть в пределе непрерывным.Весьма близким к этой трактовке является подход к вопросам регулирования состояния биологических систем, разрабатываемый И. М. Гельфандом и его сотрудниками на основе так называемой тактики нелокального поиска. Как подчеркивает И. М. Гельфанд, выходная функция в самонастраивающихся системах обычно не задается аналитически. Поэтому подбор нужных значений рабочих параметров должен производиться экспериментально и настолько быстро, чтобы удовлетворяющие значения оптимизируемой функции «достигались за интервалы времени, на протяжении которых эта функция не успевает существенно измениться» [31, стр. 295; см. также 30, 32, 33].
Вот как Д. Н. Узнадзе выразил важную идею регулирующей функции неосознаваемых установок: «Вставая утром с постели, человек должен быть в состоянии выделить платье или обувь... это... необходимо... ибо бесспорно, что всякая целесообразная деятельность представляет собой факт отбора действующих на субъекта агентов, концентрацию соответствующей психической энергии на них как факт ясного отражения их в психике... Несмотря на то, что здесь мы имеем дело и с фактами отбора агентов, действующих на субъекта, и с концентрацией психической энергии на них, как и с фактом ясного отражения их в психике, говорить об участии внимания в этих актах у нас все-таки нет настоящего основания... Возникает вопрос: чем же в таком случае, если не той специфической способностью, которую принято называть вниманием, определяются эти процессы... Этот процесс оказывается совершенно неразрешимым для обычной психологии, огульно игнорирующей наличие в нас процессов, все еще неизвестных старой традиционной науке. В свете нашей теории установки вопрос этот разрешается без особых затруднений... Чего не может сделать внимание, мыслимое как формальная сила, то становится функцией установки, являющейся, таким образом, не только формальным, но и чисто содержательным понятием... В условиях импульсного поведения (т.е. поведения, регулируемого только сложившейся установкой. — Ф.Б.) у действующего субъекта могут возникать достаточно ясные психические содержания, несмотря на то, что о наличии у него внимания в данном случае говорить не приходится. Мы видим, что это может происходить на основе установки, определяющей деятельность субъекта вообще и в частности работу его психики. На основе актуальной в каждом данном случае установки в сознании субъекта вырастает ряд психических содержаний, переживаемых им в достаточной степени ясности и отчетливости для того, чтобы ему, субъекту, быть в состоянии ориентироваться в условиях ситуации его поведения» [87, стр. 99—100].
Понятия «внимание» и «объективация» Д. Н. Узнадзе одно время отождествлял: «Внимание... нужно характеризовать, как процесс объективации, — процесс в котором из круга наших первичных восприятий, т. е. восприятий, возникших на основе наших установок, стимулированных условиями актуальных ситуаций поведения, выделяется какое-нибудь из них, идентифицируясь, становится предметом наших познавательных усилий и в результате этого наиболее ясным из актуальных содержаний нашего сознания» [96, стр. 77—78]. Однако в более поздней работе (рукопись, носящая название «Основные положения теории установки») как это подчеркивает редакция «Экспериментальных исследований по психологии установки» (Изд. АН Грузинской ССР, Тбилиси, 1958), Д. Н. Узнадзе от идеи тождества «внимания» и «установки» отказался [96, стр. 79].
Изложенное выше понимание факторов, обусловливающих осознание мыслительной деятельности, уходит своими корнями в дискуссии более раннего периода и заставляет вспомнить, в частности, критику, которая была направлена Л. С. Выготским в адрес Claparède.Claparède принадлежит формулировка «закона осознания»: мы осознаем свои мысли в меру нашего неумения приспособиться. Л. С. Выготский, напоминая это, подчеркивает, что тезис Claparède выражает лишь функциональную сторону проблемы, указывая, когда возникает или не возникает потребность в осознании. Остается, однако, открытой структурная сторона вопроса: каковы те средства, те психологические явления и операции, благодаря которым оказывается возможным сознание. И далее Л. С. Выготский излагает свою уже хорошо теперь известную концепцию, по которой необходимой предпосылкой осознания является развитие истинных понятий.Следовательно, здесь мы также имеем два разных подхода к проблеме, которые взаимно друг друга дополняют. Осознание психических проявлений провоцируется трудностью выполнения задачи (Claparède), но для его возникновения необходимо существование мысли, способной стать объектом осознания, мысли, «отделенной» от предмета, т. е. истинного понятия (по Л. С. Выготскому). Л. С. Выготский старается пояснить это важное положение: «Неосознанное... означает не степень сознательности, а иное направление деятельности сознания. Я завязываю узелок... сознательно. Я не могу, однако, рассказать, как я это делаю. Мое сознательное действие оказывается неосознанным... Предметом моего сознания является завязывание узелка, узелок... но... не то, как я это делаю. Но предметом сознания может стать именно это, тогда это будет осознание» [26, стр. 193].Отсюда вытекает, во-первых, что позиция Л. С. Выготского не исключает позиции Claparède, а только дополняет ее и, во-вторых, что в позиции Л. С. Выготского мы не находим объяснения изменчивости осознания у взрослого человека, у которого мышление в истинных понятиях уже полностью сформировалось. Этой стороны проблемы Л. С. Выготский вопреки характеризовавшему его на протяжении многих лет глубокому интересу к проблеме сознания предпочитал, по-видимому, почему-то не касаться.
При падении человек почти мгновенно выполняет ряд неосознаваемым образом формируемых защитных движений. Эти движения оказываются разными при разных направлениях падения и как бы учитывают обстановку, в которой происходит падение. Было показано, что если человек, падая, держит в руках нечто для него ценное или хрупкое, то это глубоко изменяет всю систему «автоматически» развертывающихся у него защитных движений. В этих неосознанно выполняемых актах может отчетливо проявиться стремление падающего уберечь не только самого себя, но и свою ношу. Спортсмен может также, как известно, выполнить требуемое действие, например толкнуть мяч, удержать равновесие, совершить прыжок, даже находясь в совершенно необычной и неудобной позе, что было бы, конечно, совершенно невозможным, если бы автоматически выполняемые движения были действительно «окостеневшими», ригидными. Все это отчетливо показывает, что автоматизированные действия, как и действия осознаваемые, могут сложно и целесообразно перестраиваться в зависимости от обстановки, широко проявляя то, что называется «функциональной пластичностью» или приспособляемостью. А быстрота и точность этих неосознаваемых перестроек почти всегда превосходят быстроту и точность перестроек, происходящих осознанно.
Шофер за рулем, мастер у станка, спортсмен на тренировке, врач у постели больного выполняют множество элементарных двигательных «операций» (мы используем в данном случае терминологию А. Н. Леонтьева), которые почти всегда входят в структуре одновременно формируемого более сложного «действия». А последнее неизбежно выступает как составной элемент определенной одновременно реализуемой формы «деятельности», отражающей более глубокие мотивы, личностные установки, планы субъекта.
Нельзя не обратить внимание на то, что при попытках определить, в психологических понятиях, что же лежит за пределами осознаваемой деятельности, лаже те направления мысли, которые далеки от круга идей Д. Н. Узнадзе, ставят обычно акцент на таких категориях, как «тенденции к действию», «побуждения», «регулирующие воздействия» и т. п. С. Л. Рубинштейн, например, подчеркивает такое понимание очень отчетливо: «Психическое содержание человеческой личности не исчерпывается мотивами сознательной деятельности. Оно включает в себя также многообразие неосознанных тенденций — побуждений его непроизвольной деятельности» [73, стр. 312] Не подлежит, однако, сомнению, что теория установки, разработанная школой Д. Н. Узнадзе, придает такому подходу особую законность и точность.
На встрече участников XVIII Международного психологического конгресса (Москва, 1966 г) с сотрудниками редакции журнала «Вопросы философии» с интересными соображениями о значении общей теории систем для психологии выступил американский исследователь Rapoport.«Я считаю, — заявил Kapoport, — что есть два рода психологии. Это, во-первых, научная психология, которая пользуется всеми средствами научного исследования: экспериментом, моделями и т. п.; во-вторых, так сказать, «интересная» психология, имеющая дело с глубинными психическими явлениями отдельных людей и коллективов. Для этих последних еще не выработаны строго научные методы исследования....Одна из главных проблем современной психологии — построить мост между психологией, которую я называю научной, и той, которую называю интересной. Этот мост можно построить с помощью общей теории систем, в частности в результате анализа структур систем, например структуры человеческого поведения. Поэтому я оптимистически смотрю на общую теорию систем как на известный подход, который ...сумеет соединить анализ таких вопросов, как время реакции, расширение зрачка и т. д., и вопросов типа, почему Иван Карамазов так ненавидел Смердякова: потому ли, что последний показал ему свою собственную безобразную душу или потому что Карамазов сам был таким. Этот вопрос также психологический, но решить его средствами современной научной психологии невозможно. Общая теория систем поможет нам изучать и такие вопросы» [25, стр. 131].Вопросу о возможностях использования общей теории систем при анализе психологической проблематики было уделено немало внимания также на состоявшемся недавно 3-м Всесоюзном симпозиуме по нейрокибернетике (Тбилиси, 1967 г.), а до этого на двух симпозиумах, проведенных в 1960 и 1963 гг. Кэйсовским технологическим институтом (США), в трудах, периодически выпускаемых научным обществом, возглавляемым Von-Bertalanffy и в некоторых других литературных источниках.
Обосновывая представление о «цензуре» и «обходных путях» сновидений, Freud прибегает к такой, например, аргументации: «Политический писатель находится в аналогичном положении (т.е. в положении "бессознательного", стремящегося выразиться в сновидении. – Ф.Б.), когда он хочет сказать истину, неприятную для имеющих власть. Писатель опасается цензуры. Потому, выражая свои мысли, он их умеряет и маскирует. В зависимости от силы и строгости цензуры он вынужден либо только избегать определенных тем, либо довольствоваться намеками и не говорить ясно то, что имеет в виду, либо, наконец, скрывать под безобидной внешней формой ниспровергающие разоблачения» [133. стр. 60].Приводя эту цитату, французские исследователи Desoille и Benoit напоминают одновременно слова Freud, которыми последний пытается защитить себя от обвинения в антропоморфном истолковании психических факторов: «После замечаний о влиянии, оказываемом цензурой на сновидения, займемся вопросом о динамизме этого фактора. Не употребляйте это выражение в слишком антропоморфном смысле и не воображайте цензора сновидений в образе маленького строгого человечка или духа, находящегося в каком-то отделе мозга, откуда он отправляет свои функции; не придавайте также слову "динамизм" слишком "локальный" характер, представляя себе некий мозговой центр, наделенный функцией цензуры, разрушение или удаление которого могло бы эту функцию устранить» [133, стр. 61].Эти строки показывают, что Freud хорошо понимал, в чем заключается слабость предложенной им схемы, и старался этот недостаток как-то смягчить. Его беда заключалась, однако, в том, что созданная им теория была антропоморфна не только по форме, не только по вызываемым ею ассоциациям, но и по самому своему существу. Указания, что «цензора сновидений» не следует воображать в виде «строгого человечка или духа», было, конечно, совершенно недостаточно, чтобы этот антропоморфизм преодолеть. Для подобного шага надо было раскрыть закономерности организации сновидений на основе совсем другой системы понятий, чем та, которую предпочел Freud. Но это можно было сделать, только отказавшись от психоаналитической теории и обратившись к общей теории «бессознательного», т.е. затронув область, которая в годы исследования Freud всех этих проблем оставалась еще совершенно неразработанной.
«Идея, внушенная во время сомнамбулизма, — утверждает Janet, — не теряется после пробуждения, хотя субъектом она, по-видимому, забыта. Последний ничего о ней не знает: она сохраняется и развивается под нормальным сознанием и вне его. Иногда она достигает полного развития, вызывая исполнение внушенного акта, не проникая в сознание. Иногда же при выполнении внушенного действия эта идея проникает на один момент в нормальное сознание и видоизменяет его, вновь вызывая более или менее полное сомнамбулическое состояние. Существенным здесь является факт подсознательной мысли, существование которой прекрасно подтверждается фактом постгипнотического внушения, иначе этот последний не может быть объяснен» (цит. по Д. Н. Узнадзе [97, стр. 41]).
И. Е. Вольпертом применялась чаще «нейтральная» инструкция: «Вам снится сон». Только в отдельных случаях создавалась установка на какую-то эмоциональную окраску сновидения, например на «приятный» сон. Эта установка неизменно, насколько можно судить по опубликованным данным, давала соответствующий эффект.
«Мне удалось доказать, что в гипнотическом сне можно внушить спящему сновидение любого содержания. Для этого нужно лишь заявить: „Теперь Вы видите сон...” и далее обрисовать любую картину сновидения» (А. К. Ленц; цит. по И. Е. Вольперту [24, стр. 160]).
Это обстоятельство было хорошо известно, как напоминает И. Е. Вольперт [24, стр. 16], даже Титу Лукрецию Кару (99—55 гг. до нашей эры): «Если же кто-нибудь занят каким-либо делом прилежно иль отдавалися мы чему-нибудь долгое время и увлекало наш ум постоянно занятие это, то и во сне представляется нам, что мы делаем то же» («О природе вещей»).
И. Е. Вольперт указывает, что «в прошлом многие исследователи делали попытки изучать сновидения у спящих путем вызывания у них сновидений с помощью различных раздражений. В 1937 г. Ф. П. Майоров совместно с А. И. Пахомовым предприняли исследование сновидений в обычном сне. Эта попытка, как и предшествовавшие попытки других исследователей, окончилась неудачей. У спящих далеко не всегда бывают сновидения. Длительное наблюдение над спящими в ожидании сновидения не дает достаточного материала, оправдывающего большую затрату труда и времени. Применение различных внешних раздражений с целью вызова сновидения у спящего нередко ведет к пробуждению, не сопровождающемуся сновидением. К тому же сновидения нередко забываются». [24, стр. 161].
И. Е. Вольперт рассматривает эту эволюцию сновидных образов, как выражение «закона иррадиации и концентрации нервного процесса». Такая позиция нам представляется, однако, упрощенной. У нас нет сейчас никаких оснований считать, что нервные процессы, лежащие в основе развернутого сценоподобного переживания, разыгрываются в мозговых зонах, обязательно более широких топографически, чем те, в пределах которых реализуется нервная активность, обусловливающая переживание какого-то конкретного чувственного образа. Отношения между смыслом переживания и локализацией мозговых процессов, лежащих в основе последнего, значительно, по-видимому, более сложны, чем выражаемые такой простой «пространственно-смысловой» корреляцией.
В описании фактов, характеризующих мыслительную деятельность людей, находящихся на низком уровне культурного развития, Lévy-Brühl пошел дальше других крупных этнологов (например, таких, как Durkheim или Fraeser). Им был накоплен материал, ярко отразивший особенности представлений и толкований, наблюдаемые в разнообразных изучавшихся им этнических группах. На основе этого материала Levy-Bruhl было, однако, создано теоретически совершенно неправильное представление о «прелогическом мышлении» (при котором увязывание смыслов определяется якобы не законами логики, а принципом «партиципации», имеющим непосредственное отношение к символообразующей и символиспользующей активности сознания). Когда же возникла необходимость широкого социологического и философского истолкования выявленных факторов, Lévy-Brühl придал разработанной им концепции откровенно иррационалистический и мистический характер.Мышление первобытного человека, по Lévy-Brühl, это нечто такое, что «непроницаемо для того, что мы называем опытом, т.е. для выводов, которые могут извлечь наблюдение из объективных связей между явлениями»; это нечто имеющее «свой собственный опыт, насквозь мистический» и т.д. [196, стр. 303].
Сам Freud не приписывал, впрочем, себе приоритета в этой области. По его словам «символика сновидений вовсе не составляет открытия психоанализа, хотя последний не может пожаловаться на то, что он беден поразительными открытиями. Если уж искать у современников открытия символики сновидений, то нужно сознаться, что открыл ее философ Scherner (1861). Психоанализ только подтвердил открытие Scherner, хотя и очень основательно видоизменил его» [153, стр. 158].
Определение его характера данное им самим [180, стр. 384].
По Л. С. Выготскому, «сигнификативная структура (связанная с активным употреблением знаков) является «общим законом построения высших форм поведения», а «сигнификативное употребление слова... является ближайшей психологической причиной того интеллектуального поворота, который совершается на рубеже детского и переходного возрастов» [26, стр. 117—118]. «Центральным для этого процесса... является функциональное употребление знака или слова в качестве средства, с помощью которого подросток подчиняет своей власти свои собственные психологические операции» [26, стр. 115].
Б. Ф. Поршнев очень удачно подчеркивает неприемлемость подобного «историзма» для спиритуалистических и фидеистских вариантов философского идеализма. Он напоминает в этой связи характерные высказывания папы Пия XII на X Международном конгрессе исторических наук (Рим, 1955 г.): «Термин "историзм" обозначает философскую систему, которая не замечает во всей духовной деятельности, в познании истины, в религии, морали и праве ничего, кроме эволюции, и, следовательно, отвергает все, что неизменно, абсолютно и обладает вечной ценностью. Подобная система, конечно, несовместима с католическим мировоззрением и вообще со всякой религией, признающей личного Бога» [69, стр. 7].Небезынтересно, что к этой же теме историзма счел целесообразным вернуться и Б. М. Кедров на встрече с участниками XVIII Международного психологического конгресса: «Экспериментальные исследования показывают, что к проблеме формирования понятия объекта... следует подходить только исторически... Принцип историзма мне представляется основным в любой науке. Только с включением этого принципа в науку последняя становится настоящей наукой [25, стр. 125].
В ответ на нередко возникающие попытки грубой и реакционной биологизации этого вопроса, на стремление искать признаки биологически обусловленной примитивной организации умственной деятельности не только на ранних этапах антропогенеза, но и в психологии некоторых современных наиболее отсталых в культурном отношении этнических групп, следует подчеркнуть принципиальные соображения и факты, которые буржуазная этнопсихология никак не может или, вернее, не хочет признать и которые имеют непосредственное отношение ко многим острым дискуссиям последних лет.На начальных ступенях антропогенеза и истории человеческих сообществ примитивные способы организации мышления являлись, основой высших для той эпохи проявлений приспособительной деятельности. Их упрощенность обусловливала ограниченность обеспечиваемых ими возможностей адаптации, а их постепенное усовершенствование могло быть достигнуто в результате только всей последующей многовековой культурно-исторической эволюции. Когда же мы обращаемся к современным отсталым в культурном отношении коллективам, то (и этот факт фундаментален) можем наблюдать мгновенное (в истопщтеском масштабе времени) исчезновение всех описанных Lévy-Brühlи др. признаков примитивной организации мышления, как только поднимается уровень общественной и культурной жизни в этих группах.В увлекательной и одновременно строго в научном отношении написанной книге Б. Ф. Поршнева [69] приведен эпизод, трогательно иллюстрирующий всю вздорность теорий, пытающихся объяснять особенности мышления культурно отсталых народностей косными факторами психобиологического порядка: «Французский этноглаф Веллар, изучавший гуайяков, едва ли не самое дикое племя Южной Америки, однажды подобрал девочку-младенца, покинутую у костра гуайяками. панически бежавшими при приближении отряда этнографов. Девочка была отвезена во Францию, выросла в семье Веллара. получила отличное образование и, в конце концов, сама стала ученьтм-этноглафом, помощником, а затем и женой своего спасителя» [69. стр. 98].Значение фактов такого рода (они далеко не единичны) трудно переоценить. Они убедительно показывают, что семантические структуры, описанные Lévy-Brühl, как проявление особых «психо- биологических» принципов организации мышления являются функцией прежде всего содержательной стороны мыслительного процесса. Они отражают недостаточное развитие экономических и культурных условий, недостаточность развития речи и исчезают при соответствующем изменении этих факторов.И не следует особенно удивляться тому, что «партиципации» и т.п. произвели даже на такого выдающегося исследователя, каким, бесспорно, был Lévy-Brühl. впечатление способа обобщения, единственно возможного на определенной фазе развития умственной деятельности. Отнюдь нелегко было установить, что сближения типа партиципаций могут возникать не как следствие биологически обусловленного «уровня развития», мышления а как выражение лишь определенной семантической традиции, как результат особой, очень своеобразной, поддерживаемой всей исторически сложившейся идеологией данной этнической группы, «ситуационной» формы увязывания конкретных значений. Решающим критерием, позволяющим понять, с какой из этих двух возможностей мы имеем дело в подобных случаях, является только судьба прослеживаемых семантических структур в условиях изменения социальной ситуации, т.е. исход социально-психологического эксперимента, который Lévy-Brühl никогда не ставил. Если вслед за изменением ситуации эти структуры также преобразуются, то это служит, конечно, исключительно веским доводом в пользу того, что они являются функцией «идеологии», семантических традиций и психологических «содержаний», а не формой проявления «единственно доступных» мыслительных операций. А как мы видели, выше, именно такое их преобразование фактически и наблюдается.Для того же, чтобы понять причины и закономерности возникновения этих своеобразных смысловых образований, следует учитывать факты двоякого порядка: во-первых, доказанную многими социально-психологическими исследованиями трудновообразимую косность представлений, устно передаваемых в культурно отсталых этнических группах из поколения в поколение в качестве незыблемой традиции толкования (Б. Ф. Поршнев, ссылаясь на Strehlow и др., приводит яркие иллюстрации возникающего на этой основе умственного застоя [69, стр. 197]) и, во-вторых, путаницу, возникающую, если связи между значениями, возникающие в условиях слабого развития второсигнальной деятельности и поэтому преимущественно образного мышления, истолковываются как если бы это были связи между понятиями абстрактными. Ошибки, характерные для того подхода, были с исключительной глубиной вскрыты Л. С. Выготским при анализе подлинного смысла «партици- паций», например утверждения членов племени бороро, что они являются красными попугаями [26, стр. 139—142] и т. п.Эти факты позволяют хорошо понять, почему при изменении социальных условий и развитии смыслового строя речи бесследно исчезает все то, что показалось Lévy-Brühl накрепко спаянным с самим «мистическим существом» «прелогической мысли»
И. П. Павлов указывает: «Чрезвычайная фантастичность и сумеречные состояния истериков, а также сновидения всех людей и есть оживление первых сигналов с их образностью, конкретностью, а также и эмоций, когда только что начинающимся гипнотическим состоянием выключается прежде всего орган системы вторых сигналов (65, стр. 233; разрядка наша — Ф.Б.).
Ярким примером того, как изменяются в условиях сновидно измененного сознания абстрактные понятия, является известный случай из биографии Kekule, увидевшего в просоночном состоянии химическую формулу бензола (над структурой которой он долго перед тем размышлял) в виде образа змеи, хвост которой находится в ее пасти. Этот факт хорошо иллюстрирует, как преобразуется абстрактное понятие, когда оно выражается на языке образов, и показывает, что, когда образ замещает абстракцию, «перенасыщаясь» вследствие этого смыслом, он неизбежно тем самым превращается в «символ».
Приводим некоторые высказывания Desoille, дающие представление о его теоретической позиции: «Полностью признавая неоценимый вклад, сделанный психоанализом, я не мог удовлетвориться его теорией... Теория должна помогать нам лучше понимать факты и более эффективно на них воздействовать... Я счел себя обязанным полностью покинуть теорию фрейдизма, чтобы присоединиться к павловской концепции. В общем я полагаю, что нужно распространить на всю нашу аффективную жизнь павловские понятия условного рефлекса и "динамической схемы"... Я был вынужден отбросить представление о бессознательном, как об области в которой происходит что-то, остающееся неизвестным сознанию... Мы должны также отвергнуть представление о роли, которую приписывают в символизме сновидений "цензуре", если мы станем изучать образы "арго" (в данном случае, условного языка визуализаций, возникающих в условиях дремоты. — Ф.Б.), выражающего без влияния какой-либо "цензуры" самые различные переживания испытуемого. Politzer предложил называть "интимным языком" зрительные и другие образы сновидений. Это язык архаический, на что уже сам Freud обратил внимание, язык без грамматики, на котором субъект изъясняет испытываемые им чувства, когда у него нет другого собеседника, кроме него самого. Это также то, что называется "забытым языком", по Fromm» [132, стр. 38-39].Небезынтересно, что особую роль при истолковании выявленных им фактов Desoille приписывает работам А. Г. Иванова-Смоленского. «Опыт, — говорит он, — имеющий, на мой взгляд, решающее значение, принадлежит А. Г. Иванову-Смоленскому. Этот опыт показывает, что у человека, у которого выработан динамический стереотип в одной из сигнальных систем, можно получить соответствующую реакцию в другой сигнальной системе без дополнительного обусловливания» [132, стр. 33]. Подобные межсистемные связи важны, по Desoille, и для понимания сложных отношений, которые существуют между разными «языками», используемыми при различных формах изменения сознания.
При такой несколько абстрактной постановке вопроса с «доминантой» могут быть сближены не только фрейдовские «комплексы», но и многие другие представления, например понятие «установки». Однако в любом случае важно помнить, что подобное сближение предполагает сходство лишь отдельных черт понятий, а не обязательно тождество самих этих понятий как таковых.
По этому поводу И. Е. Вольперт писал: «...Особенности доминанты объясняют тот факт, что в наших сновидениях соединяются в нечто целостное самые разнородные элементы пережитых в прошлом впечатлений. Доминанта и есть та "сила", которая соединяет эти элементы. Она, как отмечают А. А. Ухтомский и И. П. Павлов, как бы "притягивает" самые различные возбуждения в сфере своего влияния» [24, стр. 123].
В вопросе о «полезности» сновидений И. Е. Вольперт также, по-видимому, считается с возможной ролью последних как средства «разрядки функционально напряженных систем головного мозга». «Догадки, — говорит он, — Claparéde о значении сновидений как психического отдыха и Freud об их значении как "исполнения желания" и "страже сна" неверные в той обобщенной формулировке, какую предложили эти авторы, имеют частичное обоснование в закономерностях функциональной динамики коры головного мозга» [24, стр. 159].И. Е. Вольперт признает и существование определенной связи между сновидениями и развитием сознания, формулируя, однако, точку зрения, которая резко отличается от охарактеризованного выше подхода, базирующегося на теории «допонятийного» мышления. Согласно этому подходу, на структуру сновидений влияют тенденции к мышлению в «комплексах», к синкретическим сближениям, преобладающие в ранних фазах онтогенеза. По И. Е. Вольперту, мы должны считаться с обратными отношениями: с влиянием сновидений на формирование мышления, находящегося на низком уровне развития. Сновидения, по мнению И. Е. Вольперта, это «остаток далекого филогенетического прошлого человека, когда неполный, частичный сон был преобладающим видом сна. Сновидение играло тогда определенную роль как импульс к физиологической мобилизации организма в условиях внезапно возникшей во время сна опасности и как примитивная непроизвольная форма воспроизведения и закрепления опыта повседневной жизни» [24, стр. 159]. И. Е. Вольперт излагает эту своеобразную концепцию, к сожалению, в очень сжатых формулировках, не позволяющих получить достаточно ясное представление о ней.
Под «содержательно-специфической» связью между аффектом и синдромом в психоаналитической и психосоматической литературе подразумевается строгое («специфическое») соответствие характера клинического нарушения конкретному психологическому содержанию аффективного конфликта или эмоционального потрясения, которое это нарушение вызвало.
Немало убедительных аргументов в пользу такого понимания дал, в частности, и состоявшийся в августе 1966 г. в Москве, XVIII Международный психологический конгресс, на котором работы «строго материалистических» авторов были представлены, как известно, достаточно широко.
См. по этому поводу важные высказывания д-ра Klotz в «Приложении» (дискуссии).
Стремление трактовать символизацию как функцию самостоятельную и первичную (не выводимую из каких-то других особенностей, как их следствие) — это, по-видимому, одна из наиболее характерных черт большинства работ, близких к психоанализу. Вспомним, насколько отличается от этого подхода понимание символизации как принципиально вторичного эффекта, как следствия и выражения специфического характера смысловых связей, существующих на уровне образного мышления, о котором мы говорили выше. Противопоставление этих двух трактовок подчеркивает, в какой мере психоанализ оказался логически связанным принятыми им в свое время психолого-биологическими постулатами, заранее предопределившими его позицию в отношении множества вопросов, возникших в более позднем периоде. Именно отсюда вытекает удивляющий каждого объективного наблюдателя догматизм психоаналитической мысли, который ее фактически обесплодил, несмотря на реальность и важность ряда затронутых ею общих тем.
Исключение составляют только некоторые оригинально рассматривающие психофизиологическую проблематику школы древней индийской философии [227], течения применяющие метод «аутогенной тренировки», разработанный Schultz [238], и единичные другие.
«Слово для человека, — пишет И. П. Павлов, — есть такой же реальный условный раздражитель, как и все остальные общие у него с животными, но вместе с тем и такой многообъемлющий, как никакие другие, не идущий в этом отношении ни в какое количественное и качественное сравнение с условными раздражителями животных. Слово, благодаря всей предшествующей жизни взрослого человека, связано со всеми внешними и внутренними раздражениями, приходящими в большие полушария, все их сигнализирует, все их заменяет, а потому может вызвать все те действия, реакции организма, которые обусловливают те раздражения» [62, стр. 357]Помня о необычайной силе влияний слова, мы не должны, однако, забывать и то, что конкретные физиологические механизмы, на основе которых реализуются подобные влияния, еще во многом недостаточно ясны. Особенно затруднительным становится их выявление, когда влияние словесных раздражителей на вегетатику проявляется по строго локальному типу. При обсуждении, например, на Римском конгрессе 1964 г. [118], посвященном проблеме «осознаваемого опыта» («conscious experience»), неоднократно изучавшегося экспериментально феномена суггестивно вызванных признаков ожога кожи Schaefer было подчеркнуто, что мы не можем высказать даже предположительных суждений, каким образом на основе одних только, очевидно, симпатических нервных импульсов достигаются подобные грубейшие и одновременно четко ограниченные деструкции покровных тканей.
Неосознаваемые «выводы», возникающие в результате восприятия художественных образов, обычно имеют характер интуитивного (рационально не аргументируемого) и, несмотря на это, очень твердого, подчас, и эмоционально окрашенного «убеждения». Их формирование требует качественно особого психологического акта — интимно-индивидуального эстетического переживания. Поэтому подлинное постижение художественного образа не достигается в результате одного только рационального разъяснения смысла этого образа, хотя такое разъяснение создает важные предпосылки для более глубокого восприятия произведения искусства. Именно поэтому результаты художественного постижения действительности не вливаются непосредственно в фонд коллективного знания, т. е. сведений, которые имеют логически принудительный и непосредственно передаваемый характер.Вся эта проблема «интуитивного знания» настолько сложна, что многие до последнего времени предпочитали ее обходить. Однако понимание важности этого вопроса, причем не только для теории художественного восприятия, проявлялось во многих психологических и философских течениях, в том числе в полузабытых. Э. Ю. Соловьев недавно напомнил, что еще Husserl обращал внимание на тот примечательный психологический факт, что «живое восприятие всегда... содержит... непроизвольное (и часто противоречащее нашему рациональному умыслу) истолкование: непосредственный эмоциональный приговор воспринимаемому. Я вижу лицо... человека, и у меня мгновенно возникает необъяснимое отвращение к нему. Мое "первое впечатление" уже содержит... какое-то убеждение, родственное логической интуиции по своей стойкости и категоричности... В восприятии оно уже завершено, уже имеет определенность личного мотива и не требует никакого развертывания в мысль для того, чтобы превратиться в поступок... Heidegger... называет убеждение, присутствующее в живом восприятии, настроением» [Вопр. филос., 12, 1966, стр. 83].В подобных истолкованиях отражается понимание широкой представленности того, что мы сейчас называем неосознаваемой переработкой информации. Но очень показательно, что углубить теоретически это понимание ни Husserl, ни возникший в более позднем периоде экзистенциализм с его принципиальным непринятием рациональных категорий и экспериментального подхода так и не смогли.