72839.fb2 Проект постановки на сцену трагедии 'Царь Федор Иоаннович' - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Проект постановки на сцену трагедии 'Царь Федор Иоаннович' - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Этот переход от суровости к умилению, это преклонение мужественного характера перед женскою благостью - лучше всего обрисовывает Шуйского, и драматический артист сделает хорошо, если обратит большое внимание на это место.

Со словами Шуйского:

Вот моя рука!

которые он выговаривает с откровенною решимостью, все враждебное исчезает из его сердца и с его лица.

Он искренно помирился с Годуновым, искренно верит его обещаниям и с полным чистосердечием произносит свою клятву. К выборным, дерзающим сомневаться, что правитель сдержит свое слово, Иван Петрович обращается с гневным упреком в то самое время, как Годунов шепчет Клешнину:

Заметь их имена

И запиши.

Здесь особенно виден контраст между характерами Годунова и Шуйского. Оба исполнителя должны на репетициях усвоить себе: первый - благозвучную убедительность голоса и невозмутимое спокойствие приемов; другой - сначала гордую суровость, потом стремительную доверчивость в своих новых отношениях к примиренному врагу.

В третьем акте, при вести о вероломстве Годунова, Шуйский сперва не может ей поверить, потом вскипает негодованием. Когда же братья его хлопотливо предлагают каждый свою меру, он молчит, сдвинув брови, погруженный сам в себя, и вдруг, как будто опомнившись и удивляясь, что они так долго ищут исхода, восклицает:

Вы словно все в бреду!

и решается идти к царю, уверенный, что прямой путь самый лучший. Его слова:

И можем ныне мы,

Хвала творцу, не погрешая сами,

Его низвергнуть чистыми руками!

должны звучать уверенностью в успехе, а следующие затем:

Наружу ложь! И сгинет Годунов,

Лишь солнце там, в востоке, засияет!

торжеством победы, как звуки бранной трубы.

"Младенец!" - замечает, пожимая плечами, Василий Шуйский, когда дядя его удалился. И в самом деле, князь Иван Петрович в этом случае такой же младенец, как и сам Федор, такой же, как и всякий чистый человек, не верящий, что наглая неправда может взять верх над очевидной правдой.

Опыт доказывает, что он слишком много рассчитывал на Федора. Эта слабая опора под ним подламывается, и когда он уходит с негодующими словами:

Прости, великий царь!

зритель должен видеть и слышать, что в нем произошел один из тех переворотов, которые изменяют всю жизнь человека.

Свои распоряжения насчет восстания он делает стремительно и отдает свои приказания отрывисто, с лихорадочною решимостью. Ему нелегко отказаться от долголетней верности царю, от тех начал законности, во имя которых он жил доселе; но он думает, что того требует благо земли, а оскорбленная гордость ему поддакивает. Но если бы Федор еще одумался и сменил Годунова, Шуйский отказался бы от восстания. Поэтому, когда Федор за ним посылает, он повинуется, предполагая, что Федор хочет дать ему удовлетворение.

Вместо того происходит сцена очной ставки, и Шуйский, из чувства чести, выдает себя головой. Здесь, быть может, небесполезно сделать возражение на ошибочное мнение, что чувство чести в XVI веке было исключительною принадлежностью Запада. К прискорбию, мы не можем скрыть от себя, что в московский период нашей истории, особенно в царение Ивана Грозного, чувство это, в смысле охранения собственного достоинства, значительно пострадало или уродливо исказилось и что если мы обязаны московскому периоду нашим внешним величием, то, купив его внутренним своим унижением, мы дорого за него заплатили. Но в смысле долга, признаваемого человеком над самим собой и обрекающего его, в случае нарушения, собственному презрению, чувство чести, слава богу, у нас уцелело. Древняя юридическая формула: "Да будет мне стыдно!" - была отменена и забыта, но дух ее не вовсе исчез из народного сознания. Чему приписать иначе столько случаев именно в царение Грозного, где его жертвы предпочитали смерть студному делу? Чему приписать поступок князя Репнина, умершего, чтобы не плясать перед царем? Или поступок наших пушкарей под Венденом, лишивших себя жизни, чтобы не быть взятыми в плен? Или (если не ограничиваться одними мужскими примерами) поступок боярынь княгини Старицкой, жены князя Владимира Андреевича, избравших казнь и мучения, чтобы не принять царских милостей? Солгать же из желания спасти свою жизнь, без сомнения, считалось не менее постыдным, чем отдаться живым неприятелю.

Связь с Византией и татарское владычество не дали нам возвесть идею чести в систему, как то совершилось на Западе, но святость слова осталась для нас столь же обязательною, как она была для древних греков и римлян. Довольно потеряли мы нашего достоинства в тяжелый московский период, довольно приняли унижений всякого рода, чтобы не было нужно отымать у наших лучших людей того времени еще и возможности религии честного слова потому только, что это чувство есть также западное*.

______________

* Это равняется отвержению в русской драме общих законов искусства потому, что эти законы признаны всею Европой. Странная боязнь быть европейцами! Странное искание русской народности в сходстве с туранцами и русской оригинальности в клеймах татарского ига! Славянское племя принадлежит к семье индоевропейской. Татарщина у нас есть элемент наносный, случайный, привившийся к нам насильственно. Нечего им гордиться и им щеголять! И нечего становиться спиной к Европе, как предлагают некоторые псевдоруссы. Такая позиция доказывала бы только необразованность и отсутствие исторического смысла. (Примеч. А.К.Толстого.)

Как ни известна Шуйскому благость Федора, но после своего признанья он не ожидал того оборота, который Федор даст его делу. Последнее усилие Шуйского выдержать свой характер выражается в словах:

Не вздумай, государь,

Меня простить. Я на тебя бы снова

Тогда пошел.

Слова эти он выговоривает гордо и сурово, как бы для того, чтобы отнять у Федора всякую возможность его помиловать. Но с Федором сладить нелегко, когда он взял себе в голову спасти утопающего. Он, как неустрашимый пловец, бросается за ним в воду, хватает его за руки, хватает за волосы, хватает за что попало и против воли тащит на берег. Суровость Шуйского разбивается вдребезги об это беспредельное великодушие. Он побежден им теперь, как прежде был побежден благостью Ирины; слезы брызнули из его глаз, и со словами:

Нет, он святой!

Бог не велит подняться на него,

он упал бы на колени перед Федором, если б тот не вытолкал его из покоя, говоря:

Ступай, ступай! Разделай, что ты сделал!

После этой сцены мы видим Шуйского в последний раз, в кандалах, под стражею, ведомого в тюрьму его заклятым врагом, Турениным, назначенным ему в пристава. Он принял свой приговор как заслуженное наказание, и в его осанке, в его голосе должны чувствоваться раскаяние, участие к народу, достоинство и преданность судьбе. Совесть уже не позволяет ему идти против Федора, но он не может пристать к Годунову; ему остаются только - тюрьма или смерть. Его слова к народу суть его последние в трагедии; исполнитель произнесет их как можно проще, но с большим чувством, так, чтобы они сделали впечатление на зрителя.

Разобрав роль Шуйского, мы приходим к заключению, что это человек гордый и сильный, способный даже к мерам суровым, сознательно совершающий несправедливости, когда они, по его убеждению, предписаны общею пользой, но слабый против движений своего сердца. Такие люди могут приобрести восторженную любовь своих сограждан, но они не созданы осуществлять перевороты в истории. На это нужны не Шуйские, а Годуновы.

Летописи не сохранили нам наружности Ивана Петровича, но в трагедии она должна быть представительна. Мы можем вообразить его человеком высокого роста, лет шестидесяти, с проседью. Осанка его благородна, голос резок, поступь тверда, приемы с равными повелительны, с низшими благосклонны.

С купцом, со смердом ласков,

А с нами горд,

говорит про него Клешнин, и этот оттенок не должен пропасть в исполнении.

ИРИНА

Как ангел-хранитель Федора, как понуждающее, сдерживающее и уравновешивающее начало во всех его душевных проявлениях, стоит возле него царица Ирина.

Это одна из светлых личностей нашей истории. Русские и иностранцы удивлялись ее уму и восхищались ее красотой. Ее сравнивали с Анастасией, первой женой Ивана Грозного, той, кому Россия обязана краткими годами его славы. После смерти Федора она была единодушно признана его преемницей, и хотя тогда же постриглась под именем Александры, но таково было к ней уважение земли, что Боярская дума нашла нужным издавать грамоты не иначе, как от имени царицы Александры, до самого избрания Годунова.

Редкое сочетание ума, твердости и кроткой женственности составляют в трагедии ее основные черты. Никакое мелкое чувство ей недоступно. У нее все великие качества Годунова без его темных сторон. Все ее честолюбие обращено на Федора. Ей больно, что он так слаб: ей хотелось бы пробудить в нем волю; она не только не выставляет наружу свое влияние на него, но тщательно его скрывает, стараясь всегда оставаться в тени, а его выказывать в самом выгодном свете. Она бережно обращается с его слабостями; знает его желание казаться самостоятельным и никогда ему не перечит. Любовь ее к Федору есть любовь материнская; она исполняет его капризы, поддается его поддразниванию, занимает его, нянчится с ним, но не пропускает случая напомнить ему, что он царь, что он имеет право и обязанность повелевать, где того требует его совесть. Нет сомнения, что Годунов преимущественно обязан ей своей силой; но она поддерживает брата не из родственного чувства, а по убеждению, что он единственный человек, способный править царством. Тем не менее ее оскорбляет слишком полное подчинение ему Федора. Ей хотелось бы, чтобы он не только казался, но действительно был господином в своем доме. Она, наперекор брату, напоминает Федору, что выписать Дмитрия из Углича есть дело не государственное, но семейное, в котором он должен быть судьею. С ее высоким умом, с ее благородством сердца, она не могла не оценить Ивана Петровича Шуйского и хотя не разделяет его политических мнений, но понимает его оппозицию и находит, что брат ее должен бы склонить Шуйского на свою сторону, а не стараться его погубить. Она, как и Федор, хотела бы согласить все разнородное, примирить все враждующее, но когда это невозможно, она, не колеблясь, становится на ту сторону, где, по ее убеждению, правда.

Хотя роль Ирины не ярко проходит через трагедию, но она освещает ее всю своим индивидуальным светом, ибо все нити событий сходятся в Федоре, а Федор неразрывно связан с Ириной.

В Ирине характер не выказывается сразу, как в Федоре и в Шуйском. Она в своей первой сцене видна только со стороны своей кротости, заботливости о Федоре и готовности попасть в тон его шутливого настроения. Это сцена интимная, где Ирина не царица, а добрая, любящая жена.

В следующем акте качество это отступает на второй план и дает место, в сцене примирения, другому качеству: официальной представительности. Здесь Ирина не иначе относится к Федору, как к государю. К Шуйскому она обращается как царица и даже дает ему, хотя косвенно и осторожно, почувствовать расстояние, их разделяющее. Тем сильнее она действует на Шуйского, когда, напомнив ему, что он слуга и подданный, она кланяется ему в пояс и просит его забыть свою вражду к Годунову. Этот поклон и предшествующий ему монолог Ирины должны быть проникнуты таким чувством и достоинством, чтобы всем стало понятно, что Шуйскому невозможно противостоять им.

В конце третьего акта Ирине предстоит довольно трудная немая игра, с того места, где Годунов отрекается от правления, до того, где Федор, дав ему уйти, бросается к ней на шею. Все страдания Федора, его изнеможение, борьба с самим собой и, наконец, победа над собственной слабостью отражаются на лице Ирины участием, боязнью, состраданием и радостью. Нежность ее к Федору, когда она обнимает его, со словами: