7301.fb2
Слуги в белых жилетах разносили кофе, напитки, сигареты и сигары. И мой сосед сказал:
- Я не курю, но люблю, когда люди вокруг меня курят табак "Вирджиния" или гаванские сигары. Особенно здесь. Вы согласны, что такой запах прекрасно подходит к этому месту?
Он обладал способностью заставлять меня постоянно колебаться из одной вселенной к другой. Но в то время как его ум балансировал и регулировал без видимых усилий драматичные и почти чудовищно контрастирующие видения, я воспринимал эту богатую теплую комнату, это изобилие, эту безопасность с ощущением своего рода метафизического ужаса.
Я все еще был так близок к страданиям и борьбе французского народа, ощущая в себе их климат, что та голодная, полная опасности и угнетения, подземная жизнь казалось мне самой естественной для человека в наше время. Смешавшись с группой, образовавшейся вокруг нашей хозяйки, с помощью внутреннего согласия, которое дремлет в большинстве существ, я, возможно, совсем забыл бы об этом, шутил и курил сигару и пил виски с миром в сердце. Это случалось со мной в Лондоне и прежде. Если этого не произошло сейчас, то причиной тому был мой компаньон. Все же мне и в голову не пришло бы оставить его.
- На Рю де Лилль в Париже, - рассказывал он, - живет прекрасный французский аналог хозяйки этого дома. В ее гостиных дрожишь от холода, еда скудная, и сигарету делят одну на четырех. Но зато энергия, любовь к сохранению традиций, дух и деспотичный темперамент этой вдовы-графини ни в чем не уступает этой обаятельной пожилой леди.
- Вы часто посещаете пригород Сен-Жермен? - не смог я удержаться от вопроса.
- Рояль "Стейнвей" у графини звучит превосходно, - ответил мой сосед со смехом, - я иногда прихожу к ней и играю у нее дома.
Я посмотрел на него с новым вниманием. Почему я решил, что он ученый из лаборатории? Его вьющиеся волосы, массивные брови, серые бесхитростные глаза, его смех? Но ведь те же самые черты точно в той же, если не в большей степени, могли соответствовать и человеку искусства.
Кто-то поставил на граммофон, спрятавшийся в углу большой комнаты, джазовую пластинку.
- Единственный приятный момент в такого рода музыке - то, что она не мешает разговору, - сказал мой сосед. - Музыка - настоящая музыка - звучит в пригороде Сен-Жермен, но там присутствует еще и заговор. Старая графиня взяла в свои руки все связи, все влияние, накопившееся за ее долгую сентиментальную жизнь, которая, как считалась весьма полноценной. Среди ее друзей из прошлой эры было немало высокопоставленных чиновников. Она терроризировала их, настраивала против Маршала, принуждала брать на себя обязательства. Стол, в котором ее прабабушки прятали записки, написанные Лозеном и герцогом Ришелье, теперь был завален поддельными документами, пустыми продовольственными карточками, фальшивыми командировочными направлениями, рекомендательными письмами для судей, полицейских комиссаров, начальников тюрем. Графиня демонстрировала нездоровое безрассудство. Но ее спасал ее довольно комичный деспотизм. - Она просто сумасшедшая старуха, говорили люди и оставляли ее в покое.
Новая пластинка, новая джазовая мелодия... Мой сосед продолжал:
У графини был внучатый племянник лет тридцати, с плоской узкой грудью, почти лысый, прыщеватый. Он сдирал прыщи тонкими пальцами, тонкими как нити. Он плохо учился, его не взяли в армию, без профессии, с маленьким доходом. Настоящий портрет никудышного сына из социально видного семейства. Он включился в движение Сопротивления, потому что всегда выполнял поручения для своей тетушки. Прекрасный парень
В этот раз я запротестовал.
- Что вы имеете в виду?
- Ну, - сказал мой сосед, - этот парень стал самым лучшим курьером. Несмотря на слабое здоровье, он проводил недели в поезде без сна и почти без пищи. Он прорывался сквозь заслоны, обходя ловушки. Десять раз он шел на верную смерть, все еще раздирая своими хрупкими пальцами прыщи на коже. Однажды его арестовали и весьма грубо с ним обращались. Но им не удалось вытащить ни слова из него. Старая графиня через свои связи устроила его освобождение. Когда он вернулся к ней, выйдя из тюрьмы, он едва переставлял ноги. Его прыщи стали ранами. Это был единственный раз, когда он заговорил о своих чувствах. - Я думаю, что никто больше не сможет обвинить меня
в том, что я был бездельник во время войны, - сказал он.
Это его освещение целой жизни так поразило меня, что я не смог сдержать удивление. Мой сосед рассмеялся.
- Разве это не превосходное лечение комплекса неполноценности? спросил он меня.
- Вы действительно знаете многих людей, - сказал я, - и много секретов.
- Моя профессия предполагает доверие, - заметил мой сосед.
Его смех стал еще тише, чем обычно. Я снова внимательно посмотрел на человека и подумал:
- Может он на самом деле невропатолог или психиатр?
Но пока я с любопытством всматривался в его лицо, он внезапно повернулся в сторону и стал недосягаемым, как это было. Граммофон проигрывал следующую пластинку, и это была оратория Баха. В ней слышалась красота посреди властной успокаивающей мощи. Я наконец-то почувствовал расслабление в этой гостиной на Белгрэйв-Сквэйр, среди роскошной деревянной обшивки стен и дрожащих язычков свечей, волшебным образом отражавшихся в глубоких зеркалах. И я мог открыть эту комнату со всей ее роскошью и спокойствием для маленького парикмахера, для тех студентов, для Матильды, для непредубежденного сына из видного рода. И я любил их всех еще больше, если бы они были здесь, больные, затравленные, недокормленные, дрожащие и серые от холода, со скромной и святой загадкой их храбрости.
Величественные звуки органа текли мимо. Беседы постепенно подходили к концу.
- В последний раз, когда я играл эту ораторию, ее слушал Тома, - сказал мой сосед. - У меня никогда в жизни не было друга лучше его, и я никогда не встречал человека с более чистым знанием или более высоким духом.
Мой собеседник говорил своим обычным тоном, мягким и спокойным. Я, тем не менее, сразу понял, что его друг умер трагической смертью. И он догадался, что я это понял.
- Да, - мягко продолжал он. - Тома убили пулей в затылок в подвале отеля "Мажестик". Ведь он входил в маленькую группу ученых, которые в провинциях собирали сведения и передавали их в Лондон. Группу раскрыли и арестовали. Он мог скрыться. Но ему показалось невозможным не разделить судьбу своих товарищей. Он вернулся в Париж, взял на себя основную часть вины, и, исполняя его последнюю волю, ему позволили погибнуть последним, после того, как он уже увидел, как погибли его друзья.
Я совершенно естественно ждал от моего соседа, что он и к этой истории добавит слово "прекрасно", которое было ему столь же подходило к нему, как тик. Но это слово не прозвучало. Несомненно, на определенном уровне духовного возвышения уже ничего не могло поразить его.
Я молчал, а мой сосед начал смеяться. Я не знал, каким образом во мне возникло такое чувство, но я понял, что было невозможно почтить мертвого друга лучше, чем этим смехом.
И мой сосед вышел, немного наклонившись и отбросив седые пряди назад рукой.
Филипп Жербье, мой старый товарищ, подошел ко мне.
- Ты знаешь человека, который только что вышел из комнаты? - спросил я его.
- Назовем его Сен-Люк, - сказал Жербье со своей полуулыбкой.
- Ты хорошо его знаешь?
- Да. Он наш шеф, - ответил Жербье.
Он зажег новую сигарету от той, которая уже догорала, и добавил:
-Он через несколько дней вернется во Францию, с прибывающей луной.
Я быстро вышел.
На улицах солдаты крепко обнимали девочек в униформе. Радостные голоса вызывали такси.
Прибывающая луна! Прибывающая луна, думал я, глядя на небо, расчерченное лучами прожекторов. Прибывающая луна...
Я вспомнил радость этого человека, настоящее имя и профессию которого я так и не узнал, при виде шоколадного крема или запаха табака "Вирджиния"... И его лицо, когда н слушал ораторию Баха.
Увижу ли я вас снова, однажды, мой сосед с глазами ребенка и мудреца, с воздушным смехом, мой сосед - мой "прекрасный" сосед?
Заметки Филиппа Жербье
Вернулся вчера из Англии. Спрыгивая с самолета в темную ночь, я вспомнил Ж. Он плохо приземлился и сломал обе ноги. Тем не менее, он закопал свой парашют и пять - шесть километров полз до ближайшей фермы, где его приютили. В моем случае, когда пилот подал мне сигнал, я почувствовал, как сильно сжалось сердце. Нет причины бояться. Никакого ветра. Приземлился на свежевспаханном поле. Зарыл парашют. Зная местность, без труда нашел маленькую местную железнодорожную станцию.
Несколько крестьян, рабочих, железнодорожников ждали тут первый поезд. Вначале, как всегда, обычный разговор: еда, еда, еда. Все меньше рынков, невыносимые реквизиции, нет топлива для обогрева. Но и новое наблюдение: депортации. Нет ни одной семьи, говорили они, которую бы это не затронуло. Они продумывают способы, как бы сберечь от депортации своих сыновей, племянников, двоюродных братьев. Ощущение как будто отправляют в тюрьму. Ярость заключенных, закованных в цепи. Органичная ненависть. Они еще обсуждали военные новости. Те, у кого есть радио, пересказывали другим все, что услышали из Лондона. Я вспомнил, что сам выступал на Би-Би-Си два дня назад от имени французского инженера.
Вышел из поезда в маленьком городке в К. Я не хотел напрямую связываться с нашим штабом в южной зоне. Последние телеграммы, посланные оттуда в Лондон, звучали тревожно. Пришел к архитектору - нашему другу, который посмотрел на меня как на привидение. - Вы прибыли из Англии, вы прибыли из Англии, - все время повторял он. Он узнал мой голос по радио. Я даже не думал, что стану из-за этого таким узнаваемым. Таким образом, я совершил глупую и серьезную ошибку. Неосмотрительность происходит не столько от недоброжелательности, искушения поговорить или даже глупости, сколько от восхищения. Многих наших людей захватывает этот энтузиазм. Им нравится преувеличивать, создавать ореол вокруг наших товарищей, особенно руководителей. Это побуждает их двигаться, возвышает их и придает колорит мелкой монотонной повседневной работе. - Вы знаете, Х. провел восхитительную операцию, - говорит кто-то своему знакомому. Тот делится своим энтузиазмом с третьим. И так - пока история не станет известна "стукачу". Нет ничего опаснее такого великодушия чувства.
Потому, когда я был в Лондоне, мне угрожала опасность стать объектом культа. Я понял это по тому, как архитектор обходился со мной. Он человек с серьезным характером и суждением. Но он смотрел на меня, как на что-то чудесное. То, что я вернулся, не слишком удивило его, но то, что я провел в Лондоне несколько недель, что я дышал лондонским воздухом, что даже соприкасался локтями с жителями Лондона, шокировало его. Он воспринимал этот мой отпуск, эти дни комфорта и безопасности, как акт редчайшего мужества. Такая на первый взгляд абсурдная оценка объяснялась очень просто. Когда все казалось потерянным, Англия оставалась единственным источником надежды и тепла. Для миллионов европейцев в ночи она была огнем веры, и все, кто приходил и приходит к этому огню, попадали в ореол этой веры. У мусульман паломник, посетивший Мекку, получает титул "хаджи" и носит зеленую чалму. Я тоже "хаджа". У меня есть право на зеленую чалму в порабощенной Европе. Мне это казалось довольно абсурдным, потому что у меня нет ни малейших религиозных чувств, но также и потому, что я как раз возвратился из Лондона. И моя точка зрения была прямо противоположной.
Этого восхищения достойны как раз те, кто живет во Франции. Голод, холод, реквизиции и казни, к которым мы здесь привыкли, глубоко воздействовали на воображение и чувства людей, живущих по другую сторону Ла-Манша. Тех, кто борется в движении Сопротивления, окружает почти мистическая аура. Если бы я сказал об этом нашим людям, они пожали бы плечами. Никогда женщина, которая ворчит часами в очередях, плачет от бессилия, из-за того, что не может прокормить своих детей, проклинает правительство и врагов, забравших от нее мужа и отправившего его в Германию, унижается перед молочником и мясником ради капли молока и унции мяса, никогда такая женщина не поверит, что она что-то выдающееся. И парень, который каждую неделю со старым чемоданом, полным подпольной литературы, радист, который передает наши сообщения, девушка, которая печатает мои донесения, священник, который снабжает нас информацией, доктор, который лечит наших раненых, и, прежде всего Феликс и Бизон, - никто из этих людей не считает себя героями, и я тоже не считаю.
Субъективные мнения и чувства не имеют никакого значения. Правда состоит только в действиях. В часы досуга я хочу какое-то время вести учет фактов, которые я, как человек, занимающий хорошую для наблюдения позицию, могу узнать о Сопротивлении. Позднее, в перспективе, эти собранные подробности составят в целом кое-что и дадут мне возможность вынести суждение.