73081.fb2
И. Долгов тоже обратил внимание на особый статус «другого города», в который направляется Вощев. С точки зрения исследователя, этот город лежит не в пространственной, а во временной плоскости — за истиной герой идет «в будущее время»: «Истина понимается <…> как нечто, лежащее за пределами того мира, в котором Вощев себя вдруг обнаружил <…>. Она целиком полагается в план „будущего лучшего времени“, и томимый своей тоской, Вощев направляется в некий „другой“ город <…>. Таким образом, путь Вощева из одного города в другой трактуется здесь как перемещение по временной оси, соединяющей <…> настоящее и будущее»[140]. Мы бы внесли в эту точку зрения некоторые коррективы. Обратим внимание на то, что в начале повести Вощев оказался безработным — знакомое Андрею Платонову состояние; при этом герою столько же лет, сколько в это время и автору: тридцатилетие личной жизни — деталь автобиографическая. И направляется он не куда-нибудь, а в страну юношеской мечты самого писателя — из прошлого в настоящее, которое когда-то было будущим. Из того прошлого, когда Платонов мечтал построить на земле «единый храм общечеловеческого творчества, единое жилище духа человеческого»[141] и «найти истину»[142], писал о близком «осуществлении правды и справедливости на земле»[143] и конце природы, истории и прогресса. Из того прошлого, когда А. К. Воронский провозглашал новый тип современного человека — воина, солдата эпохи, воюющего за светлое будущее и в это будущее устремленного: «Он должен уметь ненавидеть старый мир как своего личного врага <…> Он не имеет „дома“: „не имамы зде пребывающего града, но грядущего взыскуем“»[144]. Поэтому, чтобы понять, в какой город и почему идет Вощев, нужно обратиться к раннему творчеству Платонова — его публицистике и сборнику стихов «Голубая глубина» (1922).
Картина послереволюционного мира, которую изображает здесь Платонов, поражает как своей христианской фразеологией, так и переосмыслением всех основных идей и положений христианства. Настоящее и будущее описано Платоновым в понятиях «отец», «сын», «дух», «жертва», «покаяние», «искупление», «кровавый крест», «спасение», «бессмертие», «Невеста», «храм жизни», «Новый Город», «царство Божие», «спасение», «Страшный суд», «конец истории», «вечное воскресение», «ветхий человек» и «воскресший человек» и т. д. Но каждое из этих основополагающих понятий христианства Платонов перетолковывает. «Отцом жизни, единственной дорогой, ведущей человека на небо», он называет труд[145], и даже прославляет его словами Господней молитвы: «Да святится имя твое»[146]; «Сыном» — пролетариат, будущее человечество[147] и человека-сына земли[148]; «духом» — сознание пролетариата[149]. Платонов много говорит о спасении (спасение — центральное понятие христианства), источник которого он в полемике с евангельским учением видит «не внутри нас, а вне нас»[150]. «Новым евангелием» писатель называет весть о грядущей победе над стихиями, а «страшным судом» — то, что человек устроит над вселенной[151] и т. д. Платонов обращается и к употребительным в богословской литературе метафорам «Жених» и «Невеста»: «Женихом» называют Спасителя, Иисуса Христа; а «Невестой» — Церковь, или Небесный Иерусалим, который, согласно Апокалипсису, есть «Невеста Агнца». В этих же образах трактуют и ветхозаветную «Песнь Песней». Только Платонов полемически переосмысляет эти метафоры — «невестой» он именует вселенную, а «женихом» — пролетария, «сына земли»:
(«Вселенной»)
(«Май»)
(«Дети»)
Полемическая ориентация Платонова на библейскую метафорику особенно видна в «Рассказе о многих интересных вещах», где большевики строят ветрогон и один дом-сад на всех людей, который называют «Невестой» (учитывая любовь Платонова к словесной игре, образ дома-сада с ветрогоном можно рассматривать как альтернативу вертограда, т. е. райского сада). Но самое главное, что то гармонически устроенное общество, которое, как думает Платонов, наступит на земле усилиями «сына»-пролетариата, молодой писатель описывает в терминах будущего «царства». Он называет его «царством сына», «царством сознания» и даже «царством Божиим», «царством Христовым», но имеет в виду, конечно, «царство земное», которое есть альтернатива «Царству Небесному». Новому Иерусалиму, грядущему Граду, который в конце времен спускается с небес, «приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего», Платонов противопоставляет некий Город, который пролетариат строит своими руками: «По земным пустыням строим Новый Город» («Май»); «В душе моей движутся толпы <…> Строят неведомый город» («Топот»), Вот в этот город, когда-то бывший неведомым и грядущим в двух смыслах — как реальное будущее и как альтернатива грядущего Града, Небесного Иерусалима, — и направляется Вощев теперь, когда в постройке ранее неведомого Города «что-то уже прибыло для ее завершения» (26). Этим и объясняется особый статус «другого города», который по-прежнему сохраняет ориентацию на грядущий Град — Небесный Иерусалим.
Как мы уже отмечали, «Котлован» начинается с рассказа об увольнении Вощева, «среди производства» задумавшегося над поставленной партией задачей — повернуться «лицом» к этому производству, найти новые формы профсоюзной работы с массами и, изменив ее содержание, повлиять на производительность труда. В противовес существующим формам организации трудовой деятельности (годовой промфинплан, т. е. промышленно-финансовый план предприятия; план треста; пятилетний план по строительству социализма) Вощев решил придумать «план жизни» (22). «План» — одно из ключевых понятий эпохи, проникающих, особенно в первую пятилетку, в сознание советского человека и накладывающих свой отпечаток даже на его быт, так как людей все время держали в напряжении сначала в связи с принятием того или иного «плана», а потом из-за его невыполнения. И вот Вощев, осознавший, что все имеющиеся «планы» не только не могут так задеть душу человека, чтобы тот воодушевленно и производительно трудился, но и вовсе отнимают у него всякое желание работать, задумался о неком «плане жизни». Это выражение, как обычно у Платонова, является комплексом значений — таков закон платоновского языка, всегда учитывающего смысловые оттенки слов, в данном случае прежде всего слова «жизнь». «План жизни» должен, во-первых, охватывать всю жизнь[152] человека и указывать на ее цель и смысл; во-вторых, давать человеку всю полноту жизни[153] и счастья; в-третьих, предлагать ряд мер по пробуждению к активной жизни[154] и деятельности современного человека, потерявшего к жизни[155] всякий интерес и превратившегося в безжизненное тело. Затем Платонов конкретизирует каждый из этих пунктов «плана жизни». Сначала в полемике с завкомом Вощев говорит о своем «плане» сделать человека счастливым и поэтому хорошо работающим: «Я мог бы выдумать что-нибудь, вроде счастья, а от душевного смысла улучшилась бы производительность» (23). Через две страницы мысль платоновского героя о необходимости для производительного труда глобального «плана жизни» и знания ее смысла получит новую формулировку и «перевод» с политического жаргона на философский язык:
Вощев «захотел открыть всеобщий, долгий смысл жизни» (25). И наконец, в размышлениях героя появляется слово «истина» как указание на неизвестный «источник жизни» и жизненной силы, без которого рабочая сила человека падает: Вощев «почувствовал сомнение в своей жизни и слабость тела без истины» (23). И тут же — одна из трактовок этой «истины» и одновременно одно из возможных решений «всеобщего, долгого смысла жизни»: «он не мог долго ступать по дороге и сел на край канавы, не зная точного устройства всего мира и того, куда надо стремиться» (23). Так, уже на первых страницах своей повести, в преамбуле к основному сюжету, Платонов определяет рамки ее главной философской проблемы и содержание того, что хочет знать Вощев, чтобы иметь стимул к осмысленному и производительному труду: смысл и цель жизни отдельного человека и всего человеческого общества; причину жизни, устройство мира и свое место в нем; двигательное начало, источник жизни каждого человека и человечества в целом. Рядом с этими проблемами стоит понятие «истины», которое и объединяет их все значением всецелой истины о жизни; и частично отождествляется с каждой из них; и при этом совершенно самостоятельно и даже нетождественно самому себе. Когда же Платонов перейдет к основному сюжету, все направления «плана жизни» он вновь будет то разводить, то снова собирать в понятии истины.
Тему истины называют главной в «Котловане». Об истине Вощев спрашивает практически всех, кого встречает на своем пути; это же слово неоднократно повторяется и в его внутренних монологах. Сложность выводов о предмете этого поиска заключается и в целом ряде проблем, стоящих за словом «истина»; и в краткости всех упоминаний об истине в окончательном тексте повести; и в том, что сама эта «истина» принадлежит разным реальностям — так же, как и город, в который направится уволенный «вследствие роста слабосильности в нем» Вощев. Этот город, как мы выше показали, имеет весьма непростые координаты. И путешествие героя будет проходить не только по современной стране Советов, но и в области юношеских идеалов писателя; главная же цель путешествия — истина как незыблемое начало жизни и истина о мире, о советской действительности, о причинах равнодушия к труду — может быть достигнута только на уровне сознания. За истиной в тот «город» герой идет, конечно, не случайно. Дело в том, что светлое социалистическое будущее — свой неведомый Город — молодой Платонов представлял себе оплотом истины.
Апологет науки, он верил в ее возможности до конца разгадать все тайны вселенной, познать окружающий мир и изменить его согласно внутренней необходимости и желаниям человека. На заре социалистической эры истиной Платонов считает «совершенную организацию материи по отношению к человеку», которая будет достигнута вследствие «постижения сущности мира» (иными словами, наиболее благоприятное для человека устройство этого мира, основанное на знании его законов) («Культура пролетариата», 1920; «Пролетарская поэзия». 1922). Платонов определяет цель, к которой должен стремиться человек («изменение природных форм и приспособление их к себе»), и путь к ней («это — труд»). О радости этого будущего труда он сочиняет целый гимн в прозе: «труд — единственный друг человека», «человек и труд — одно», «труд <…> — ось мира, его самое высокое, самое пламенное солнце» («Да святится имя твое», 1920). Результатом познания и труда должна стать «новая природа» (это звучит как альтернатива «новому небу и новой земле» (Откр.: 21, 1)) — «без ужаса, без случая, без стихий». Тогда и будет возможным «бессмертие человечества и спасение его от казематов физических законов, стихий, дезорганизованности, случайности, тайны и ужаса», которое «не внутри, а вне нас»; тогда и наступит истинная жизнь, — делает вывод Платонов. И здесь он опять полемизирует с евангельским образом мира, преображенного в конце времен, и пути к этому преображению; дарованного Богом бессмертия и спасения человека. Платонов искренне верит в достижимость и благотворность такой истины-знания о мире, а также в то, что стремление к ней лежит в основе пролетарской культуры и движет людьми, сделавшими революцию: «Мы будем искать истину, а в истине благо» («Культура пролетариата»); «истины теперь хотят огромные массы человечества, истины хочет все мое тело» («Пролетарская поэзия»). Этот преображенный знаниями и трудом мир будущий великий прозаик называет Невестой («Рассказ о многих интересных вещах»), Новым неведомым Городом («Голубая глубина») и храмом, строить который с воодушевлением призывает: «Чтобы начать на земле строить единый храм общечеловеческого творчества, единое жилище духа человеческого, начнем пока с малого, начнем укладывать фундамент для этого будущего солнечного храма, где будет жить небесная радость мира, начнем с маленьких кирпичиков» («К начинающим пролетарским поэтам и писателям», 1919).
Но вот ко времени написания «Котлована» после революции прошло 12 лет. Та пролетарская культура, которая была в новом государстве, вопреки надеждам Платонова, никакого интереса к истине не проявляла. И строителями этого государства двигало отнюдь не стремление к познанию тайн вселенной и к «совершенной организации материи». Более того, многие «строители» были абсолютно безучастны не только к истинному знанию о мире, но и ко всему «строительству» вообще; потеряв прежний материальный стимул к труду, они лишились всякого к нему интереса. Никакой «небесной радости» от своего участия в строительстве «здания социализма» (так теперь назывался «храм общечеловеческого творчества», о котором когда-то мечтал Платонов) они, конечно, не испытывали. Напротив, одной из самых насущных проблем строящегося социализма стала низкая производительность труда, плохая трудовая дисциплина, текучесть кадров. Поэтому лирический герой «Котлована», которого тоже уволили с «небольшого механического завода, где он добывал средства для своего существования» (21), откликнувшись, как мы писали выше, на призыв партии, отправляется на поиски того, что могло бы повлиять на «производительность» — на поиски «организационного начала» (183) человека.
Город, в который он держит путь, — это эсесерша, страна строящегося социализма, которую еще совсем недавно сам Платонов мечтал видеть столпом истины. В этот знакомый до боли мир герой и автор входят как бы заново — чтобы понять причину равнодушия «строителей социализма» к труду и отсутствия у них интереса к истине, а также вновь вернуться к поискам того, что может подвигнусь человека к активной и самоотверженной деятельности. Возвращается Платонов и к одному из центральных понятий своей ранней публицистики — понятию истины. Но в это путешествие на пересечении прошлого, настоящего и будущего герой идет уже не с готовым ответом, а с недоуменным вопросом, в котором теперь звучат интонации Понтия Пилата: «Что есть истина?»
Отправляясь в свое духовное странствие по советской действительности, лирический герой «Котлована» подбирает «умерший, палый лист» и обещает ему: «Я узнаю, за что ты жил и погиб» (23). Язык Платонова всегда даже не двусмыслен, а многосмыслен: палый — несуществующее прилагательное/причастие от глагола «пасть» (т. е. погибнуть); оторванный же от ветки лист является устойчивым фольклорно-литературным образом — метафорой человеческой жизни и судьбы (ср. М. Лермонтов: «Дубовый листок оторвался от ветки родимой»). Данные слова, сказанные после выражения сочувствия этому «листу» («Ты не имел смысла житья»), звучат не только как повторение старых обетов, о постижении «сущности мира», но и как мужественное принятие на себя неких новых обязательств, а также как клятва всем умершим, в том числе и павшим за дело революции — узнать смысл жизни и смерти и понять, во что превратились революционные идеалы, за которые погибло столько людей.
В дальнейших репликах и размышлениях Вощева об истине переплетутся и горькие признания, что пролетариату она не полагается; и недоумения о смысле жизни вообще и современного человека в частности; и старые вопросы об устройстве природного мира; и новые сомнения в необходимости его переделывать; и желание найти «что-то надлежащее на свете» (74) — какое-то прочное начало жизни. В окончательном тексте повести все упоминания об искомой героем истине во множестве рассыпаны по тексту и представляют собой, как мы уже отмечали, короткие и достаточно загадочные высказывания: «его душа вспоминала, что истину она перестала знать» (24); «спал, не чувствуя истины, до светлого утра» (27); «мне без истины стыдно жить» (42); «лишь бы знать основное устройство мира» (71); «истины нет на свете» (86); «не мог заснуть без покоя истины внутри своей жизни» (87); «истина всемирного происхождения» (114) и др. Такая краткость — отчасти следствие стремления к смысловому сжатию текста[156], которое всегда было свойственно писателю. В первой главе мы писали о том, что Платонов в процессе работы над рукописью обычно сокращает свой собственный исходный текст (в «Котловане» — приблизительно на треть), вычеркивая отдельные эпизоды и заменяя длинные рассуждения на их своеобразный конспективный итог. Соображения, которыми писатель при этом руководствуется, никак не связаны с цензурой. Возможно, Платонов стремится к большей краткости. Но с частью текста уходит и его относительная ясность. Вероятно, такое «заметание» слишком явных ходов своей мысли отвечало творческим принципам Платонова[157], стиль которого В. Вьюгин, например, определяет как «загадку»[158]. Впрочем, в данном случае загадочность мотивирована сюжетом: ведь истину Вощев, как он сам признается, раньше знал, но забыл и теперь пытается вспомнить по некоторым ее характерным признакам. Эту загадку памяти героя — его таинственную утрату — мы и постараемся разгадать.
Для этого нам, как и в первой главе, придется вновь обратиться к рукописи «Котлована» и к тому эпизоду, который Платонов вычеркнул целиком: попытки Вощева сразу по приходе в «другой город» устроиться профсоюзным культработником на стройку. Именно на этих страницах повести все сомнения платоновского героя, которые в окончательном тексте выражены короткими отрывочными предложениями, имели вид длинных развернутых монологов. И хотя истина также была для Вощева загадкой, однако платоновского текста, позволяющего понять суть этой загадки, там все-таки было больше. Проблематика всех вычеркнутых сцен в «Котловане» осталась полностью, но она растворилась — в определенной лексике, в коротких повторяющихся формулировках и пр. Поэтому в качестве комментария к основному тексту мы использует и эти страницы рукописи.
Итак, согласно первому замыслу сюжета, безработный Вощев по предложению профуполномоченного написал в культотдел окрпрофбюро (окружное профсоюзное бюро) заявление, в котором «просил для себя предоставления труда по отысканию истины путем постоянной мысли; в заявлении было указано, что истина есть потребность, она — организационное начало человека, причем истину нельзя понимать как лишь организационный момент, но следует воображать ее себе трудом над организацией вечности» (183). Фрагмент этого заявления — «организационное начало человека» — мы уже цитировали, так как именно данные слова наиболее точно определяют то, чего, по мысли писателя, не хватает современному человеку, чтобы он хорошо и производительно трудился. Эта удивительно емкая фраза, как всегда у Платонова, допускает ряд смысловых сдвигов; она является одним из определений истины и охватывает все ее трактовки в «Котловане», полностью выражает то, что хочет знать Вощев о мире и человеке. Выдержанное в духе официальных партийных документов и реальных попыток руководства страны использовать для повышения производительности труда разные способы внешней организации людей, в том числе и «организацию подсобных радостей для рабочих» (190), выражение «организационное начало» не только содержит автореминисценции, которые перебрасывают мост в раннее платоновское творчество и приводят к тогдашним представлениям молодого Платонова, но и отражает совершенно новые убеждения писателя.
В начале 1920-х годов Платонов увлекается работами теоретика пролетарской культуры А. Богданова, прежде всего идеями его главного философского труда «Очерки организационной науки (тектологии)». Главы «Тектологии» с осени 1919 г. печатаются на страницах журнала «Пролетарская культура». Основное понятие своих «Очерков» Богданов объясняет так: «Всего чаше термин „организовать“ употребляется тогда, когда дело идет о людях, об их труде, об их усилиях. „Организовать“ <…> — значит сгруппировать людей для какой-нибудь цели, координировать и регулировать их действия в духе целесообразного единства»[159]. Под непосредственным впечатлением от «Очерков организационной науки»[160] написана и одна из упомянутых нами программных статей Платонова — «Культура пролетариата» (1920), в которой будущий писатель формулирует своего рода «организационную идею» пролетарской культуры, т. е. такую идею, которая, как думает Платонов, объединит людей для решения важной и общезначимой задачи: «поход на Тайны во имя завоевания Истины». Цель же этого «похода» мы уже называли: «совершенная организация материи по отношению к человеку», которую Платонов и считает истиной. В этих словах Платонов перефразирует мысль Богданова о смысле человеческого труда: «Весь процесс борьбы человека с природой, подчинения и эксплуатации стихийных ее сил есть не что иное, как процесс организации мира для человека, в интересах его жизни и развития. Таков объективный смысл человеческого труда»[161].
Свою точку зрения на мир Богданов называет «организационной», суть же этой точки зрения он определяет так: «Все есть организация». Как организационные Богданов определяет интересы человечества: организация внешних сил природы, организация человеческих сил, организация опыта; весь мир считает совокупностью организационных процессов: люди организуются в группы (например, семья, производственный коллектив и пр.); их трудовые усилия организуются в работе предприятия; знания организуются в научные теории и доктрины и т. д. «Организационные методы» всех систем — будь то организация естественных процессов, т. е. природа; организация вещей, т. е. техника; организация людей, т. е. экономика; организация опыта, т. е. наука — Богданов считает едиными и обнаруживающими родство: «Изучение этой связи, этих законов позволит людям наилучшим образом овладеть этими методами и планомерно развивать их и станет самым мощным орудием всякой практики и всякой теории». Ставя перед людьми задачу организации мира, и прежде всего природы, Богданов подчеркивает приоритет последней в науке «организации»: «Природа — великий первый организатор; и сам человек — лишь одно из ее организованных произведений. Простейшая из живых клеток, видимая только при тысячных увеличениях, по сложности и совершенству организации далеко превосходит все, что удается организовать человеку. Он — ученик природы, и пока еще очень слабый». Особое место в «организационной науке» Богданов отводит языку как хранилищу житейского опыта о единстве организационных методов и собирателю «организационных идей». Рассуждения Богданова о языке должны были особенно заинтересовать будущего писателя Андрея Платонова. «Нередко слово сохраняет организационную идею там, где раздробленное мышление личности уже совершенно утратило ее», — пишет Богданов и приводит пример одного из слов, заключающих в себе «организационную идею» — «душа»: «Аналогичным образом <…> употребление слова „душа“ в русском и других родственных языках, если его внимательно проследить, дает разгадку одной из наиболее темных тайн науки и философии. Оно часто применяется в смысле „организатор“ или „организующее начало“, например такое-то лицо — „душа“ такого-то дела или общества, т. е. активный организатор хода работ или жизни организации; „любовь — душа христианства“, т. е. организующее начало, и т. п. Из этого ясно, что „душа“ противопоставляется телу именно как его организатор или организующее начало». Через годы после своего увлечения идеями «Тектологии» Платонов будет искать именно «организационное начало», т. е. первоисточник, основную причину, «душу» — человека, природы, всего мира. В согласии с идеями Богданова лирический герой «Котлована», оказавшись перед задачей организации трудовых усилий современных людей и повышения производительности их труда, за опытом обращается к другим «организационным системам», прежде всего главной из них — миру, а затем к природе как «первому великому организатору». «Организационное начало» мира и хочет узнать Вощев, а уже с позиций этого знания понять «организационное начало» человека, свое место в мире и смысл своей жизни.
Весь комплекс проблем, занимающих платоновского героя, назван на одной из первых страниц «Котлована» и остался в беловом тексте: «он почувствовал сомнение в своей жизни и слабость тела без истины, он не мог дальше трудиться и ступать по дороге, не зная точного устройства всего мира и того, куда надо стремиться» (23). На одной из этих проблем — «точное устройство всего мира» — мы пока и остановимся. Мысль об интересе героя к миру, знанию о мире и его «начале» в окончательном тексте повести звучит неоднократно — в коротких повторяющихся формулировках: Вощев ходил по городу в ожидании, «когда мир станет общеизвестен» (26), «лежал с открытыми глазами и тосковал о будущем, когда все станет общеизвестным» (49); «согласен был жить до смерти без куриного яйца, лишь бы знать основное устройство мира» (71); «зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения..?» (114). Интерес платоновского героя к «истине всемирного происхождения» кажется отвечающим проблематике ранней публицистики самого писателя с ее пафосом истины-знания о мире и переделки последнего «согласно внутренней необходимости человека». И эта тоска по прежней вере в возможность познать мир и приспособить его к потребностям человека, а также горечь от сознания теперешней ненужности былых идеалов в «Котловане» действительно есть — в сожалении о том, что мир так и не стал общеизвестным и остался для человека тайной и загадкой. Однако новое стремление героя узнать мировое устройство вызвано иными мотивами, и центр этого знания смещен на «первопричину», основу, «начало» мира. В тех же вычеркнутых сценах «Котлована» профуполномоченный, заинтересованный предложением Вощева «выдумать смысл жизни для всех», спрашивает: «Что же такое этот смысл жизни?» На что Вощев отвечает: «Это видимость устройства всего мира, это чувство безвыходной причины» (182). После такого объяснения профуполномоченный «и сам уже хотел знать причину и теченье всемирного существованья» (182). Затем с тем же вопросом Вощев обращается к Прушевскому: «А вы не знаете, — отчего устроился весь мир?» (208).
На первый взгляд Вощева, как и молодого Платонова, волнуют вопросы познания мира. Но они ставятся уже иначе — не в плане «совершенной организации материи», а как проблема «безвыходной причины», или, как ее обычно называют, проблема «перводвигателя». В своем рассуждении перед профуполномоченным Вощев вновь обращается к происхождению мира: «Ведь ничего же не было вначале, и начала не было, что же мешало произойти существованию? Ничего, и оно оттуда возникло!» (182).
Что можно сказать по этому поводу? Проблема «первопричины» — это так называемый основной вопрос философии. Видимо, Платонова, который много писал в ранней публицистике о преимуществах материализма над идеализмом, больше не устраивали ни своя прежняя позиция по этому вопросу, ни его официальное решение. Ответ же ранее отвергаемого Платоновым идеализма на вопрос о «безвыходной причине» и «истине всемирного происхождения» хорошо известен: это Бог, единый Творец всего мира. Рассуждения о том, что «ничего не было вначале, и начала не было», перекликаются с первыми строками книги Бытия, а также Евангелия от Иоанна: «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водой» (Быт. 1: 1–2). «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через него начало быть, и без него ничто не начало быть, что начало быть. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков» (Ин.1: 1–4).
То, что хотел бы знать Вощев — который, напомним, прежде всего ищет способов воздействия на человека для повышения производительности его труда, — более полно выражено в его размышлении в поле после разговора с агрономом, а затем в монологе во время беседы с профуполномоченным, которые Платонов вычеркнул. В самом общем виде не дающую герою покоя проблему можно сформулировать так: источник (или «организационное начало») жизни. «Дума» в поле посвящена трем источникам человеческой жизни, два из которых Вощев назвать не может. Приведем эту «думу» в самом первом варианте, который наиболее показателен. Сначала Вощев думает, скорее всего, о своей душе, но о таком источнике и движущем начале собственной жизни он забыл. В этом рассуждении о душе, возможно, как-то преломилась и мысль Богданова об отражении в слове «душа» «организационной идеи», утраченной раздробленным мышлением личности: «Он ощущал в темноте своего тела тихое место, где ничего не было, но ничто ничему не препятствовало начаться. В этой смутной емкости покоились чувства в первоначальном зачатьи, из этого затаенного источника Вощев питался всю жизнь» (179). Затем Вощев вспоминает близких людей, которые тоже «питали» его жизнь: «Он догадывался, что его жизнь собралась из чувств к матери, отцу и дальнейшим людям, поэтому его мысли были одними воспоминаниями людей, — он жил, словно озеро, питаемый каждым совместно живущим с ним человеком, как потоком» (179). Но главный интерес Вощева относится к общему источнику жизни и ее «организационному началу»: «Однако Вощев не почитал людей, его волновала лишь та средина мира, которая сама покоится внутри, но движет судьбу на поверхности земли, и он тоже хотел двигаться» (179). Те вопросы об «источнике жизни», ответ на которые хочет получить Вощев, содержатся и в аналогичных размышлениях (позднее тоже вычеркнутых) Прушевского: «Что же делать, если нет тех самозабвенных впечатлений, откуда волнуется жизнь и, вставая, протягивает руки вперед к своей надежде? Пусть разум есть синтез всех чувств, где смиряются и утихают все потоки тревожных движений, но откуда тревога и движение?» (294).
Проблема этих монологов Вощева и Прушевского, «источник жизни», — одна из основных в платоновском творчестве. Это понятие, которое многократно встречается у Платонова именно в такой своей формулировке, тоже заимствовано из Священного Писания, где оно всегда относится к Богу, например: «У Тебя источник жизни» (Пс. 35: 10). Но Вощев забыл о главном источнике своей жизни, и этого знания ему не хватает больше всего. Образ «средины мира, которая сама покоится внутри, но движет судьбу на поверхности земли» (179), тоже вызывает ассоциации с Богом и Его Духом. Эти ответы на вопросы главного героя напрашиваются сами собой, но они, конечно, требуют дополнительного подтверждения как текстом повести, так и, если возможно, окружающим его контекстом. Что касается проблемы «источника жизни» в основном тексте повести, то после всех сокращений она получает уже не открытое, прямое выражение, а скрытое, и «скрывается» за всеми рассуждениями героев о том, чем живет, движется и существует человек. Таких рассуждений много, и мы к ним еще вернемся. По поводу же возможных контекстов тех проблем, которые волнуют Вощева, а именно: его интерес к «середине мира, которая сама покоится внутри, но движет судьбу на поверхности земли» и осознание своего с этим миром единства («я предчувствую свои корни в середине целой земли и потому вижу свое право иметь весь мир, как свое тело»: 182), — то они, скорее всего, были: вопросы Вощева имеют явно философскую формулировку и носят несомненный книжный характер. Вероятно, за ними стояли какие-то философские источники. Пожалуй, таких источников было даже несколько. Чтобы это понять, мы должны снова вернуться к первым литературным выступлениям Платонова 1918–1924 гг., его тогдашним интересам, кругу чтения и манере цитировать прочитанное.
В это время Платонов живет в Воронеже, учится сначала на историко-филологическом факультете университета, затем переходит в открывшийся железнодорожный политехникум; работает в разных местах; очень много пишет и публикуется в местных газетах; участвует в литературной жизни родного города, многочисленных интеллектуальных диспутах и философских дискуссиях, которые проводились в клубе журналистов «Железное перо» и воронежском Доме Советов. Раннюю платоновскую публицистику отличает интерес к философской проблематике, широкий охват используемой для аргументации своих идей литературы и очень вольное обращение с источниками: «Его <…> статьи перегружены экзальтированной философской риторикой и символикой <…>. В философском поиске Платонова была особая подлинность, своя глубина и особая честность. Он самостоятельно вглядывается, вживается и углубляется в ту или иную философскую идею и гипотезу, жадно вчитывается в программные выступления современных теоретиков и философов и высказывается по самому широкому спектру вопросов культуры и современности. <…>. Доказательства черпаются им отовсюду: из работ А. Богданова и К. Маркса, И. Канта и Н. Бердяева, А. Бергсона и Ч. Дарвина, В. Розанова и О. Шпенглера, стихов А. Пушкина и политических речей В. Ленина и Л. Троцкого, „Философии общего дела“ Н. Федорова и статей А. Блока о кризисе культуры, выступлений К. Тимирязева и сказок, новейших математических и философско-лингвистических исследований»[162]. Эту цитату об особенностях ранней платоновской публицистики, любви будущего писателя к философским вопросам и круге его интересов мы привели потому, что те же самые черты остались и у зрелого Платонова. Судя по ранней публицистике, Платонов много читает, особенно философскую литературу. Но подход к прочитанному у него совсем не академический. Пафос Платонова-публициста направлен на то, чтобы высказать свое видение пролетарской культуры. Он опирается на те или иные философские идеи, легко компилирует разные источники, берет из них то, что ему представляется интересным, иногда соглашается с прочитанным, иногда полемизирует, но редко ссылается. При этом «никаких точных документированных данных о том, как реально осваивался Платоновым философский и литературный контекст революционного времени, мы не имеем. Многие идеи, образы и метафоры витали в воздухе эпохи, и Платонов зачастую осваивал их не по первоисточнику»[163]. Одно несомненно — он читал или слышал практически обо всем; сфера его интересов большая, в нее попадают даже философско-лингвистические исследования; круг общения широкий. Для нас этот ранний период платоновского творчества важен потому, что писатель всегда будет к нему возвращаться, используя аргументы своей старой программы и вычитанные или услышанные тогда идеи уже в диалоге с современностью.
Выявить, а тем более доказать источники многих платоновских идей бывает очень непросто, в том числе из-за их компилятивности. Вероятно, таковыми являются и приведенные нами размышления Вощева о своем единстве с миром — соединением идей русских религиозных философов, комплексом положений метафизики всеединства. Основанное В. Соловьевым, это философское направление выражало убеждение в цельности и единстве бытия, происхождении его от одного источника — Бога. Все те вопросы, которые волнуют платоновского героя, поднимались как самим В. Соловьевым, так и другим крупным представителем данного направления — П. Флоренским. О предполагаемом знакомстве молодого воронежского публициста и мелиоратора с творчеством обоих этих философов писали неоднократно[164]. Таинственные недоумения Вощева о неком «центре мира», который движет все на поверхности земли; о своих корнях в этом мире и единстве с ним, желании иметь «весь мир как свое тело» полностью находят и подтверждение, и разрешение в работах как В. Соловьева, так и П. Флоренского. Приведем несколько выдержек из работ В. Соловьева и П. Флоренского — для иллюстрации сходства с ними рассуждений платоновского героя. При этом цитировать П. Флоренского проще — ввиду единственности такой его книги, на которую в данном случае уместно ссылаться: «Столп и Утверждение Истины». Философское наследие В. Соловьева огромно, но основной круг его идей более или менее общий везде, поэтому для ссылок мы произвольно выбрали две работы философа: «Чтения о Богочеловечестве» и «Россия и Вселенская Церковь».
В. Соловьев пишет о мире как о «едином теле»: «Мир должен стать одним живым телом — полным воплощением Божественной Премудрости»; о Боге как «двигателе» мира: «В этом (космическом) процессе <…> усматривается две основы или два производящих двигателя, — один безусловно деятельный — Бог в Своем Слове и Своем Духе, — и другой, <…> именуемый землею»; о единстве и мудром устройстве всего мира, которые являются сущностью Бога: «Существенная премудрость — безусловное единство всего»[165]; «Единство всех составляет собственное содержание, предмет или объективную сущность Бога»; о невозможности без высшего начала мира даже знания о мире: «Необходимость безусловного начала для высших интересов человека <…> для разума и истинного знания»[166] и т. д.
П. Флоренский тоже говорит о Боге как о «едином центре»; о том, что «мир есть единое тело»; называет исследуемую им истину «движением неподвижным и неподвижностью движущейся», а также «источником всякого бытия» и т. д. Проблема «корней» человека, которая волнует Вощева, также широко представлена в работе Павла Флоренского. Он много пишет о «вечных корнях твари, которыми она держится в Боге», о «вечном корне нашем», о «первозданном корне личности», «через который она получает себе Жизнь Вечную от Единого Источника жизни». «Если тварь отрывается от корня своего, — считает о. Павел, — то ее ждет неминуемая смерть»[167]. Видимо, эту же опасность осознал и Вощев, который чувствует «свои корни в середине целой земли» и настаивает на праве «иметь весь мир как свое тело».
В связи с работами В. Соловьева и П. Флоренского как возможными источниками философской проблематики «Котлована» любопытен еще один вычеркнутый эпизод повести. Вощев в поле размышляет о растущей траве, разуме кузнечика и единстве всего мира как условии науки; приходит к признанию разумности всей твари и осмысленности природного мира, а также к какому-то новому восприятию окружающего и себя в том числе: «Травяная мелочь бережно таилась у низов ржи, — может быть, она надеялась на свое искупление из природы человеком или сама была сцеплена глубиной корней с питающей ее истиной терпения <…> Вощев хотел поймать для памяти кузнечика, чтобы разглядеть вблизи это существо, уверенное в своей жизни <…>. Вощев взял кузнечика в руку и стал глядеть на него, ища глаза и разум этого существа <…>. Отчего же человек считается выше тварей и цветов, — собеседовал с собою Вощев. — Кто так думал, тот за тварь ни разу не держался, тот думал, а не наблюдал внизу <…>. Нет, — задумался Вощев. — Я не лучше кузнечика, — я же вижу его! Я буду жить в ровный ряд со всеми, иначе — науки не будет» (180). О возможности науки и всякого знания о мире только при условии единства и цельности вселенной — цельности, которая является доказательством творения мира Единым Богом, — пишут и В. Соловьев, и П. Флоренский. Мы не будем приводить всех параллелей между размышлениями Вощева и идеями этих русских религиозных философов — случайно это или закономерно, но их очень много. Нам же здесь важно одно — рассуждения платоновского героя обнаруживают несомненную перекличку с проблематикой философии всеединства, а, соответственно, являются дополнительным доказательством присутствия в «Котловане» — в скрытой форме — идеи Бога.
В этих вычеркнутых «думах» Вощева затронуты и другие проблемы, которые волнует героя и тоже связаны с вопросом об истине: осмысленность, необходимость и стройность природной жизни; природа как носительница истинной жизни и наставница в «истине терпения»; место человека в мире в связи с разумностью и осмысленностью природной жизни: «В земле есть истина, раз она произошла и существует, но нет сознания, а в человеке есть сознание, но нет смысла жизни» (184). Проблематика этих вычеркнутых фрагментов так или иначе осталась в тексте и представлена, пусть и менее открыто, в других эпизодах «Котлована». Она спровоцирована отчасти юношескими воззрениями писателя на природу, от которых он теперь отказывается: природа неразумна и неудобна для человека; это враг, которого нужно победить; отчасти — увлечением идеями «Тектологии». Пытаясь понять «организационное начало человека», за «организационным опытом» Вощев обращается и к природе. «Может, природа нам что-нибудь покажет внизу» (30), — говорит Вощев, никогда не оставлявший своей мысли об истине и истинной жизни. И природа всегда показывала ему истину: разумность твари, т. е. творения; знание ею своего места в существующем мире и безропотное исполнение данных Творцом обязанностей; и главное — жертвенность и готовность на смерть ради другого существа:
«Еще высоко было солнце, и жалобно пели птицы в освещенном воздухе, не торжествуя, а ища пищи в пространстве; ласточки низко мчались над склоненными роющими людьми, они смолкали крыльями от усталости, и под их пухом и перьями был пот нужды — они летали с самой зари, не переставая мучить себя для сытости птенцов и подруг. Вощев поднял однажды мгновенно умершую в воздухе птицу и павшую вниз: она была вся в поту; а когда Вощев ее ощипал, чтобы увидеть тело, то в его руках осталось скудное печальное существо, погибшее от утомления своего труда. И нынче Вощев не жалел себя на уничтожение сросшегося фунта: здесь будет дом, в нем будут храниться люди от невзгоды и бросать крошки из окон живущим снаружи птицам» (31).
Чтобы понять смысл жизни и смерти, «точное устройство» вселенной и истину о ее происхождении, Вощев кладет в свой мешок или карман не только «умерший, палый лист» или «вещественные остатки потерянных людей», но и камешки «как документы беспланового создания мира» (49). И тоже находит в них для себя и пример, и утешение: «Вощев иногда наклонялся и подымал камешек, а также другой слипшийся прах, и клал его на хранение в свои штаны. Его радовало и беспокоило почти вечное пребывание камешка в среде глины, в скоплении тьмы: значит, ему есть расчет там находиться, тем более следует человеку жить» (35).
Почти всякий раз, когда в «Котловане» речь заходит о «точном устройстве мира» и его происхождении, упоминается и «смысл жизни», или знание того, «куда надо стремиться» (23). Это, как мы говорили, один из пунктов «плана жизни» по изменению отношения к труду равнодушного к нему современного человека — вклад платоновского героя в профсоюзную культработу. «Ты не имел смысла житья», — говорит Вощев «листу», то ли элементу природы, не наделенной сознанием; то ли человеку, не познавшему через созерцание природы смысла жизни и погибшему без этого знания. — «Я узнаю, за что ты жил и погиб» (23). Свое намерение «открыть всеобщий, долгий смысл жизни» (25) Вощев подтверждает неоднократно. «Могу в будущем смысл жизни выдумать для всех» (182), — характеризует свои умения безработный Вощев вербующему его на постройку дома профуполномоченному. «А может твой смысл повлиять на выработку труда?», — спрашивает тот в свою очередь. «Конечно, может. Отчего же я сейчас работать не могу? — Что же такое этот смысл жизни? — с уважением спросил профуполномоченный» (182). «Это видимость устройства всего мира, это чувство безвыходной причины», — отвечает Вощев. Три проблемы — устройство мира, смысл жизни и истина — в «Котловане» связаны очень тесно и время от времени отождествляются. Объясняя профуполномоченному, как смысл жизни может «повлиять на выработку труда», Вощев говорит: «Снаружи человек может организоваться, а для внутреннего состояния ему нужен смысл, потому что без истины человек, как без плана: его любая стихия качает и трудиться невозможно» (182). В уже цитированном нами заявлении о приеме на работу в культотдел окрпрофбюро Вощев указал, что «истина есть потребность, она — организационное начало человека, причем истину нельзя понимать как лишь организационный момент, но следует воображать ее себе трудом над организацией вечности» (183). Таким образом, интерес героя к «организационному началу» человека дополняется желанием знать то, «куда надо стремиться»; а интерес к «началу» мира (как к первому моменту его существования, так и к его основной причине, первоисточнику) уравновешивается потребностью знать его «конец», и для этой вечности трудиться. Таких знаний профсоюзная культработа не давала, и Вощев решил это исправить. Но юношеская программа самого Платонова составлялась как раз с учетом «организации вечности» — он верил, что пролетарская культура является концом истории и прогресса, победой над природой и смертью. Это «бессмертие человечества и спасение его от каземата физических законов» Платонов и считал смыслом пролетарской культуры. Ну и, конечно, многочисленные философские или религиозно-философские системы, которые попадали в круг размышлений молодого Платонова, перспективу «вечности», или вечной жизни, тоже учитывали. По ряду причин, которые мы объясняли, назвать многие философские источники платоновского творчества очень не просто, но одно чтение и увлечение молодого Платонова узнается легко. Это «Философия общего дела» русского философа-утописта XIX века Н. Ф. Федорова, и к отражению его идей в «Котловане» мы еще вернемся. Цель и смысл жизни — центральные понятия учения Федорова, который утверждал, что у всего человеческого рода обязательно должна быть общая цель; что наука не может быть «знанием причин без знания цели»; что признание «невозможным знание смысла жизни, ни ее цели» есть изъян многих новейших философских учений. Единственной «истинной целью человеческого рода» и Богом определенным смыслом жизни людей на земле Федоров называет «возвращение жизни отцам» — воскрешение ранее умерших людей, «отцов», путем «регуляции природы», управления ею, чему и должна, с точки зрения Федорова, служить наука. «Объединение сынов для воскрешения отцов <…> дает истинную цель и смысл жизни»[168]; — считает Федоров. Материал же будущего воскрешения Федоров видит в прахе предков. И вот теперь Платонов в лице своего героя, путешествующего одновременно и по современной стране Советов, и по стране юношеской мечты самого писателя и не знающего, как и всякий современный человек, «для чего ему жить» (50), в трудном поиске смысла жизни вспоминает свои старые идеалы — и не без сожаления расстается с ними.
Свою юношескую мечту о «бессмертии человечества» как цели пролетарской культуры и смысле построения «храма общечеловеческого творчества» Платонов вкладывает в уста профуполномоченного, агитирующего строителей перед постройкой «общего дома» пройти маршем по старому городу и еще раз убедиться в убожестве и горечи старой жизни: «Это окрпрофбюро хотело показать вашей первой образцовой артели жалость старой жизни, разные бедные жилища и скучные условия, а также кладбище, где хоронились пролетарии, которые скончались до революции без счастья, — тогда бы вы увидели, зачем нужен общий дом пролетариату, который вы начнете строить вслед за тем» (191). Лучшим разоблачением этой цели жизни, которая ориентировалась на земное бессмертие человечества, является итог строительства «общего дома пролетариату» — котлован, общая могила и «врагов» дома, и его строителей.
Представление о «смысле жизни», как его понимал Н. Федоров, Платонов отдает Чиклину, который пытается спрятать кости умершей Настиной матери, Юлии, в одном из помещений кафельного завода: «Пусть сэкономится что-нибудь от человека — мне так и чувствуется, когда я вижу горе мертвых или их кости, зачем мне жить!» (56). Но Платонов отвергает и этот вариант смысла жизни. Отношение писателя к буквальной реализации проекта Н. Федорова однозначно выражено в диалоге Жачева с Прушевским: «Прушевский! Сумеют или нет успехи высшей науки воскресить назад сопревших людей? — Нет, — сказал Прушевский. — Врешь, — упрекнул Жачев, не открывая глаз. — Марксизм все сумеет. Отчего же тогда Ленин в Москве целым лежит? Он науку ждет — воскреснуть хочет!» (100).
С горечью и иронией Платонов говорит о «смысле жизни» большинства современных людей: в бараке землекопов был установлен радиорупор, «чтобы во время отдыха каждый мог приобретать смысл массовой жизни из трубы» (53); а «в колхозном смысле жизни» (77) убедились одни лошади, которые от этого убеждения и на водопой стали ходить самостоятельно, и корм себе сами заготавливали — ведь о них в колхозе никто больше не заботился.
Смысл жизни, который нужен Вощеву «для производительности труда», должен быть другим. Другой должна быть и вечность, ради которой человек станет трудиться. Они в повести не названы, как не названа прямо и истина. Констатируется только ее отсутствие в том «городе», куда приходит Вощев. Однако этот отрицательный результат тоже значим. И здесь мы хотим процитировать еще одно философское произведение, которое могло попасть в поле зрения Платонова, а если и не попало, то, значит, случайно очень точно выразило плод духовных исканий платоновского героя и итог «Котлована» по вопросу о смысле жизни и истине. Это произведение — работа Е. Трубецкого «Смысл жизни», изданная в 1918 г. «Отмеченные нами неудачи в поисках смысла жизни имеют значение не только отрицательное, — пишет Трубецкой. — Определяя искомый нами мировой смысл новыми отрицательными чертами, он [т. е. поиск] тем самым косвенно наводит на положительные его определения. Горьким жизненным опытом мы признаем, где его нет, а уж тем самым, по методу исключения, мы приближаемся к тому единственному пути, где он может нам открыться»[169].
Анализируя страницы рукописи «Котлована», мы показали, что там во многих фрагментах выражена идея Бога как «организационного начала» мира, и это как раз то знание, которого не хватает Вощеву, ищущему «организационное начало» человека. Есть эта идея и в других фрагментах текста. А. Харитонов, например, увидел ее в комбинации трех элементов художественной ткани повести: сюжета (путь), предмета поисков главного героя (истина) и основного слова всех философских синтагм (жизнь), которые вместе представляют евангельскую цитату — слова Спасителя: «Я есть путь, и истина, и жизнь» (Ин. 14: 6). Эта же идея, как нам кажется, представлена в «Котловане» еще одной известной цитатой из Священного Писания, так же «вписанной» в словесную ткань повести.
Чтобы это понять, надо знать особенности повествовательной манеры Платонова, для которой характерно явление, замеченное Е. Толстой: так называемая «расподобленная» цитация. Платонов очень часто использует известные (или не очень) слова и выражения, будь то литературная или какая-то другая цитата или же фольклорная формула, не прямо, а разбивая их и «растворяя» в собственном тексте. Источники таких цитат могут быть самые разные, и Платонов, похоже, совсем не ориентируется на читательскую эрудицию. Просто он любит «чужое слово», особенно если оно встречается в разных и при этом важных для Платонова контекстах.
Автор статьи о языке «Котлована» Ю. Левин замечает, что наиболее характерны для этого произведении Платонова слова жизнь/жить, существование/существовать, истина/истинный[170]. Из своего наблюдения Левин делает вывод об экзистенциализме писателя. Нам же кажется, что причина частоты этих слов на страницах платоновской повести иная. Есть еще одно слово, тоже весьма представленное в языке «Котлована». Это слово движение/двигаться. Оно нередко встречается и в окончательном тексте повести, но в рукописном — еще чаще. На этих трех словах в основном и построены размышления Вощева и Прушевского об источниках жизни, «причине и течении всемирного существования»: «средства для своего существования» (21); «все живет и терпит на свете» (23); «в тех домах будут безмолвно существовать доныне бесприютные массы» (23); «все предавалось безответному существованию» (23); «каждый существовал без всякого излишка жизни» (27); «пролетариат живет один, как сукин сын» (35); «для чего ему жить иначе» (35); «некуда жить, вот и думаешь в голову» (37); «вечное вещество, не нуждающееся ни в движении, ни в жизни, ни в исчезновении, заменяло Прушевскому что-то забытое и необходимое, как существо утраченной подруги» (37); «для личной радости существования» (39); «принести пользу всему неимущему движению в дальнейшее счастье» (41); «точно все живущее находилось где-то посреди времени и своего движения» (63); «ты вполне можешь не существовать» (69); «тут двигаются целые кучи ради существования» (76); «движение жизненной массы» (82); «Ты думаешь, это люди существуют? Это одна наружная кожа» (94); «но откуда тревога и движение?» (105); «она чувствовала вблизи несущееся, горячее движение» (105); «если вам нечем спокойно существовать»; «все предавалось безответному существованию» (172); «окрестная жизнь утешала его своим действием и существованием» (181); «ты зачем здесь ходишь и существуешь?» (187) и многие другие. Нам кажется, что за всеми этими рассуждениями героев или авторским текстом стоит цитата из «Деяний святых Апостолов»: «Мы Им (Богом. — Н.Д.) живем, и движемся, и существуем» (Деян. 17, 28), которая, вероятно, и является ответом на вопрос Вощева о забытой истине об «организационном начале человека». Дополнительное свидетельство того, что за размышлениями героев стоят именно эти слова ап. Павла, мы нашли в пьесе «Шарманка», которую Платонов пишет сразу после «Котлована» и с которой «Котлован» очень тесно связан — и тематически, и текстуально (автоцитацией и переходом части текста). В уста одного из героев «Шарманки» Платонов вкладывает фразу, в которой все три ключевые глагола стоят рядом: «Да разве ты живешь? Ты движешься, а не существуешь». Кроме этой, в пьесе «Шарманка» есть еще несколько цитат из Священного Писания, в том числе и такая совершенно откровенная: «Боже мой, Боже мой, для чего ты оставил меня на этом посту?» (Ср.: Мф. 27: 46.)
При анализе отрывков, в которых упоминаются ключевые слова мысли ап. Павла жить, двигаться, существовать, нужно учитывать еще одно свойство платоновской прозы — развивать основную тему в нескольких ключах, что относится и к теме движения. Дело в том, что у этой темы был обширный политический контекст, представленный многочисленными утверждениями Ленина и Сталина о движении к социализму, его развитии и ускорении, а также политической фразеологией, основанной на идее «пролетарского движения», о чем речь шла в предыдущем разделе нашей работы. Этот контекст тоже представлен в «Котловане»: «А истина полагается пролетариату? — Пролетариату полагается движение» (71) и др. Столкновение этих двух контекстов — библейского и современного политического — приводит к наложению их и внутреннему конфликту, который проявляется в том, что Вощев «тоже хотел двигаться, но с живыми, а не мертвыми глазами».
С вопросом об истине в «Котловане» связана и проблема ее познания. Узнать истину хочет прежде всего Вощев, но что-то этому мешает. В том же самом вычеркнутом фрагменте текста, на который мы уже многократно ссылались (эпизод с профуполномоченным), осталось такое загадочное объяснение неспособности героя познать истину: «Я предчувствую свои корни в середине целой земли и потому вижу свое право иметь весь мир как свое тело <…> Но стоит против этого какое-то громадное и темное стеснение, и оно занимает ровно половину истины» (182). Нечто подобное — какое-то стеснение или стена, в которую упирается познающее мир сознание — мешает до конца познать природу и Прушевскому:
«Инженер Прушевский уже с двадцати пяти лет почувствовал стеснение своего сознания и конец дальнейшему понятию жизни, будто темная стена предстала в упор перед его ощущающим умом. И с тех пор он мучился, шевелясь у своей стены, и успокаивался, что, в сущности, самое срединное, истинное устройство вещества, из которого скомбинирован мир и люди, им постигнуто, вся насущная наука расположена еще до стены его сознания, а за стеною находится лишь скучное место, куда можно и не стремиться. Но все же интересно было — не вылез ли кто-нибудь за стену вперед. Прушевский еще раз вышел за стену барака и поглядел, согнувшись, по ту сторону на ближнего спящего <…>» (33).
В последнем отрывке, кроме его гносеологической проблематики, интересно еще и то, как Платонов соединяет сюжетную ситуацию — стоящий у стены барака инженер — с философской проблематикой повести: какая-то «стена», т. е. преграда, помеха, которая мешает познающему субъекту видеть и познавать мир. По поводу проблемы познания следует сказать, что это — постоянный мотив платоновского творчества; постоянен и образ некой помехи на пути познающего сознания или же простого восприятия окружающего мира — своеобразная «броня» из забот или же другая «заслона» на сердце. В «Котловане» никакой мотивировки этого образа нет: есть признание «стены», или «темного стеснения», которые мешают видеть и понимать — и все. Но любопытно вот что. Познание истины — одна из основных тем в работе П. Флоренского «Столп и Утверждение Истины», с которой, как мы уже говорили, Платонов в какой-то степени, вероятно, был знаком. Решение, которое Флоренский предлагает по вопросу о познании истины, своеобразно перекликается и с платоновским образом «стены», или «стеснения» сознания, а также «заслоны» на сердце в других его произведениях; в «Столпе» находит и своего рода объяснение неспособность ученого Прушевского до конца познать мир. Флоренский говорит о недостаточности познания рассудочного и необходимости познания духовного. Основной же помехой на пути познания о. Павел считает своего рода броню на сердце: «сердце словно окружило себя твердой корой. Оно живо, но — за стенами». Причиной такой закрытости человеческого сердца для познания Флоренский считает грех: «Грех есть то средостение, которое Я ставит между собой и реальностью, — обложение сердца корою»[171]. Грех же он понимает прежде всего как самолюбие: «Я=Я», или точнее «Я!». П. Флоренский пишет об очищении сердца как условии всякого познания и о любви, которая способствует этому очищению. О возможности познания Платонов прямо не говорит ничего. Финал повести, когда Вощев поцеловал умершую Настю и истина как будто открылась ему («он узнал больше того, чем искал»), — загадочен, в том числе и в вопросе о причинах этого знания.
До сих пор мы почти ничего не говорили о главном герое «Котлована» — искателе истины и собирателе «вещественных остатков потерянных людей» Вощеве. А между тем в системе персонажей «Котлована» он занимает особое место. По функции в повести его называют иногда «медиатором», т. е. героем, служащим для связи сюжета произведения, и только. Однако с такой трактовкой этого персонажа едва ли можно согласиться. Мы уже писали о том, что Платонов придает Вощеву некоторые автобиографические черты: герою столько лет, сколько Платонову; он, как и сам писатель, потерял работу; он направляется в Город юношеской мечты писателя. Те вопросы, с которыми Вощев проходит через все произведение, тоже являются авторскими: что есть истина и в чем причина жизни и смерти — во всех значениях этих слов. Вопрос о смерти волнует героя (и автора) прежде всего в связи с массовой гибелью современных людей, а также превращением еще живых в «мертвые души» и «прах». Он спрашивает всех об истине и собирает в мешок «под видом ветоши» «души умерших», в том числе и советские «мертвые души» — не желающих оставаться в колхозе крестьян, от которых Сталин отрекся, назвав их «мертвыми душами». Отправляясь в духовное путешествие по советской действительности, герой (а в его лице и автор, болеющий за жизнь и душу своего народа) прежде всего хочет понять, как спасти оказавшихся в беде людей. В этом своем желании он уподобляется героям раннего платоновского творчества.
Именно поэтому в образе Вощева, кроме биографического сходства и идейного родства с самим Платоновым, исследователи отмечают черты, относящие его к определенной группе платоновских персонажей — так называемых «героев-спасите-лей». Данный тип героя появляется уже в ранней платоновской прозе — это упомянутые нами инженеры и «преобразователи мира», ищущие средства спасения от жизненных невзгод (страданий, болезни и смерти, природных стихий и т. д.), с помощью знания и техники пытающиеся приспособить природный мир к нуждам и потребностям человека. Эту разновидность платоновских персонажей исследователи[172] связывают с образом Иисуса Христа — Божественного Спасителя, своей мученической смертью искупившего грех мира и даровавшего людям возможность бессмертия. Героев-«спасителей» раннего платоновского творчества тоже волнует проблема бессмертия, но речь о душе народа в их программе не идет и сравнивать их с Христом можно только с учетом общих реформаторских установок молодого Платонова и его переосмысления всего Евангелия, о чем подробно мы уже писали.
В образе Вощева определенные евангельские реминисценции тоже есть. Ввиду важности данной проблемы для всего творчества Платонова и связи ее с поисками истины и пути «спасения народа» — ниточкой надежды в полном пессимизма «Котловане» — остановимся на этих реминисценциях более подробно и приведем их по наблюдениям А. Харитонова. Прежде всего это уже упомянутый нами мотив 30-летия — «возраста духовной зрелости», который объединяет Вощева не только с автором повести или лирическим героем Данте, но и с Христом, в 30 лет вышедшим на проповедь. Кроме того, Вощев ищет истину, которая в сознании человека, воспитанного на христианской культуре, ассоциируется с Евангелием — Благой вестью о спасении. В словах Вощева: «Скучно собаке; она живет благодаря одному рождению, как и я» (22), — есть прямая аллюзия на слова Христа о возможности второго, духовного рождения («если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия»: Ин. 3: 3). Эта аллюзия характеризует не собаку — «природного члена параллели», а героя. «Он, человек, живет как тварь, не познавшая добра и зла, — благодаря одному, т. е. первому, рождению — плотскому, физическому, но не духовному»[173]. Один из первых эпизодов «Котлована», сцена в завкоме в преддверии пути Вощева в поисках истины, перекликается с евангельским эпизодом «искушения хлебами» — событием земной жизни Спасителя перед выходом его на проповедь. Постившийся 40 дней Христос взалкал, и дьявол попытался соблазнить его: «Если Ты Сын Божий, скажи, чтобы камни сии сделались хлебами» (Мф. 4: 3). Уволенный за думу о «душевном смысле» Вощев, испугавшись голода, приходит в завком, где героя пытаются переубедить: «Счастье произойдет от материализма, товарищ Вощев, а не от смысла». Христос не поддается искушению: «Не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих». Вощев тоже не отказывается от своей думы об истине: «Без думы люди действуют бессмысленно!» Противопоставление двух понятий, которыми «испытывают» Вощева в завкоме — «душевный смысл» и «материализм» —, позволяет рассматривать их как альтернативу «хлеба духовного» и «хлеба земного». Вощев выбирает «душевный смысл» и выдерживает испытание. Затем он идет «в мир» со своей проповедью истины и необходимости ее для души человека и производительности его труда. В описании духовной жажды героя и его тоски по истине содержится намек на одну из евангельских заповедей блаженства: «блаженны алчущие и жаждущие правды». Изгнание же его, вопрошающего об этой истине, отовсюду — из завкома, пивной, дома шоссейного надзирателя (последний эпизод Платонов вычеркнул на самой последней стадии правки машинописи) — заставляет вспомнить о другой заповеди блаженства: «блаженны изгнанные за правду». В последующем поведении Вощева есть черты библейского пророка, ассоциирующиеся и с проповеднической деятельностью Христа.
Можно и дальше перечислять вероятные евангельские аллюзии в образе главного героя «Котлована», и обычно их называют еще больше, но не это наша задача. Проблема не в том, есть ли такие аллюзии в «Котловане» (они есть), а в том, какова их функция. Ответим на этот вопрос так: ввести тему Евангелия и евангельской истины, тему бедственного положения современных людей, которых в прямом и переносном смысле лишали жизни — и необходимости их спасения. В «Котловане», как мы показали, нет ответа на основные вопросы Вощева — об истине, о смысле жизни, о путях «воскрешения» современных «мертвых душ». Они появятся позже. Но до того к той же самой теме «мертвых душ» Платонов обратится еще неоднократно, в том числе и сразу после «Котлована» в уже упомянутой нами пьесе «Шарманка». Написанная под впечатлением от политических процессов над «вредителями», «Шарманка» изображает хорошо известные события нашей истории с совершенно неожиданной стороны — пагубных последствий для нравственности народа вовлечения его в эти политические игры. Гоголевская тема «мертвых душ», впервые заявленная в фельетоне 1921 г. «Душа человека — неприличное животное», одна из частей которого так и называлась «Мертвые души в советской бричке», пройдет в творчестве Платонова длинный путь своего внутреннего развития и к концу 1930-х годов получит новую трактовку: озлобленный и опустошенный народ, из души которого сначала «вынули веру», потом лишили имущества, а затем долго «кормили» политическими процессами над «вредителями». Обдумав все возможные пути воскрешения «мертвой души» такого народа, Платонов со своей обычной честностью в маленьком рассказе конца 30-х годов «Юшка» через евангельские аллюзии, которые также проделают в творчестве писателя своеобразную эволюцию и вернутся к своему первоисточнику, назовет единственно возможного Спасителя отрекшегося от Бога народа: «Агнец Божий, который берет на Себя грех мира» (Ин.1: 29). И этот грех — тоже.
Но вернемся к финалу «Котлована» и к тому, что в 1930 г. было истиной для Платонова. Однозначно сказать это мы не можем — текст повести не дает к этому основания. Но то, что писатель осознает тупик социалистического мировоззрения, несомненно. Истина («истина всемирного происхождения») и смысл (представление о том, «куда надо стремиться»), которые хочет знать Вощев и которых теперь «нет на свете», безусловно, те самые, которые давала религия. В статье «О любви» Платонов писал: «Если мы хотим разрушить религию и сознаем, что это сделать надо непременно, так как коммунизм и религия несовместимы, то народу надо дать вместо религии не меньше, а больше, чем религия. У нас же многие думают, что веру можно отнять, а лучшего ничего не дать. Душа нынешнего человека так сорганизована, что вынь только из нее веру, она вся опрокинется». Кризис сознания, у которого отняли веру, и переживает платоновский герой.
Итак, со своим вопросом об истине Вощев идет в тот самый «неведомый Город», который когда-то автору «Котлована» представлялся столпом истины и альтернативой грядущего Града, Небесного Иерусалима, в конце времен спускающегося с небес. Теперь этот Город существует — это молодая страна Советов, Союз Советских Социалистических Республик, который должен стать райским садом и «домом» для всех трудящихся. «Эсесерша», правда, еще девочка, но она растет и живет мечтой о светлых и радостных Городах будущего, которые уже не просто планируются, а строятся. Так в образе «другого города» неожиданно переплетаются и старые идеалы вместе с их былыми полемическими прообразами, и современность с ее новыми перспективами и надеждами, — и он оказывается на пересечении всех времен, реальностей, упований.