73081.fb2
Из всей системы образов «Котлована» только основной двойной символ повести («общепролетарский дом» и Настя) мы рассмотрели параллельно в двух контекстах — историческом и культурном. Такой анализ выявил сложный смысловой компонент этого образа-символа и его философский подтекст. Но столь же необычны и персонажи «Котлована»: некоторые из них предполагают «сдвиги» своей смысловой составляющей, в том числе за счет исторических аналогий и литературных реминисценций (например, Прушевский); некоторые — дополнительную символическую трактовку, иногда трудно совместимую с сюжетной характеристикой героя (например, Жачев). Чтобы полнее представить специфику платоновской образности, вернемся к этим двум персонажам и в дополнение к нашему предыдущему разбору рассмотрим некоторые их черты в литературно-философском контексте.
В первой главе мы писали об инженере Прушевском, «производителе работ общепролетарского дома» — о том, как связаны его научные интересы и принадлежность к интеллигенции с реальной историей нашей страны и ее первыми руководителями, а также, на каком основании Платонов объединил столь разные формы деятельности этого персонажа: планирование «общего дома пролетариату», руководство его строительством и «хождение в народ» в качестве «кадра культурной революции». У Прушевского есть предшественники в произведениях Платонова, мы их тоже отчасти называли: Прушевский продолжает дело инженеров-преобразователей мира, героев раннего платоновского творчества. Но кроме этой «родословной» в платоновском творчестве автор проекта «общего дома» имеет своего рода «родственников» и в мировой литературе — это герои, с которыми Платонов сознательно сопоставляет Прушевского. Таковым Л. Дебюзер назвала Фауста, героя одноименной поэмы Гете[200]. Интеллигент Прушевский долго изучал природу, но так и не постиг того, «откуда волнуется жизнь» (104), в чем ее истина и тайна. И вот этот умный и образованный человек задумал с помощью своего «общепролетарского дома» изменить жизнь людей и сделать их счастливыми. По всем законам науки он спланировал «общий дом», который должен оградить своих будущих обитателей, условно говоря, от непогоды и беды. Однако в процессе строительства гибнут многие его участники, так что котлован под будущий дом воспринимается как огромная могила. Фауст — тоже знаток всех наук, которые, однако, не раскрыли ему тайну бытия и внутреннюю связь вселенной. Отчаявшись разгадать загадку природы с помощью книг, Фауст решает постичь смысл человеческой жизни через собственный опыт и переживания. Длинный жизненный путь Фауста, ищущего истину и абсолютный идеал и не в чем не находящего своего счастья, заканчивается попыткой осчастливить других людей. Потрясенный бедствием, которое морское наводнение причиняет прибрежной полосе и ее жителям, Фауст решает построить плотину и таким образом отвоевать у стихии кусок земли. Но своим строительством он беспощадно разрушает патриархальный быт и физически истребляет беспомощных поселян. При строительстве канала гибнут и многие его строители. Упоенный собственным желанием делать добро и уверенный в правильности своего поведения, Фауст не замечает того горя, которое он принес людям. С этим несостоявшимся благодетелем человеческого рода, дерзнувшим своим одиноким умом понять причины добра и зла и изменить привычную жизнь к лучшему, как считает Дебюзер, Платонов сравнивает Прушевского, тоже в одиночку задумавшего осчастливить людей строительством «общего дома»: писатель всегда «измеряет современную историю опытом человеческой истории с библейских времен» и высказывает суждение о событиях современности с позиций высших проявлений человеческой мудрости, запечатленной в лучших произведениях мировой культуры. Замысел и дело инженера, по мнению Дебюзер, Платонов описывает с опорой на ту оценку, которую проекту Фауста дал Н. Ф. Федоров и с которой писатель мог быть знаком: «ложен сам проект, ибо за ним — насилие».
В первой главе мы также писали об инвалиде Жачеве и реальном контексте этого образа. В стране, пережившей две войны, таких «увечников» было немало. Многие из них были искалечены на гражданской войне, но после победы нового строя оказались ненужными и выброшенными из жизни. Именно «выброшенность» бывших борцов за революцию дала Платонову основание привязать к образу Жачева еще и тему Л. Д. Троцкого — активного участника революции, в 1918–1925 гг. наркома по военным делам, члена Политбюро ЦК и второго лица в государстве, которого в 1929 г. выставили из страны. При этом увечности Жачева и отсутствию у него половины туловища, как свидетельствуют воспоминания современников Платонова (ссылка на них дана в первой главе), сам писатель придавал еще и какое-то символическое значение. Какое именно, из текста «Котлована» не совсем ясно, но для Платонова это обычно: дополнительная смысловая нагрузка его сложных образов может быть отдельной темой, только обозначенной, но не раскрытой. Однако Жачев положил начало целой плеяде платоновских персонажей-калек. Об одном из них, герое рассказа «Мусорный ветер» (1934) немецком физике Альберте Лихтенберге, Платонов напишет так: «прошло время теплого, любимого, цельного тела человека: каждому необходимо быть увечным инвалидом». Поэтому следует, вероятно, сказать и о возможном философском контексте символики целого (или искалеченного) тела в художественном творчестве Платонова — символики, которая берет начало в образе Жачева. Тем более что этот контекст может быть тоже как-то связан с уже упомянутыми при характеристике раннего платоновского творчества идеями А. Богданова (а с ним вместе — и других теоретиков пролетарской культуры, например А. Луначарского), а также П. Флоренского. При этом нужно учитывать и то, что в художественном мире Платонова искалеченность, или отсутствие какой-то части тела, — это не только личная ущербность, но и знак-символ каких-то нарушений, недостатков в обществе.
Идеал пролетарской культуры ее теоретики видели в грядущем объединении всего человечества в единый, «цельный» коллектив, который и считали настоящим субъектом бытия: «Нераздельная жажда жизни и жажда свободы <…> может найти свое законченное выражение лишь в идеале совершенной целостности и внутреннего единства настоящего субъекта общественного бытия — коллектива»[201]. И для Богданова, и для Луначарского наиболее важным в идее «коллектива» как субъекта истории и «коллективизма» как творческого принципа пролетарской литературы является возможность «цельности», «целостности», «единства». Приведем характеристику взглядов А. Богданова и А. Луначарского по вопросу об этих идеалах пролетарской культуры — «цельное человечество» и «цельный человек» — по современному исследованию о раннем творчестве Платонова. Взгляды главных идеологов пролетарской культуры на будущую «цельность» человека и общества таковы: «Индивидуалистическая культура прошлого, оставаясь оторванной от массовой жизни и ее трудовых ритмов, породила „дробление“ (А. Богданов) жизни, культуры и человека. Идеал — „целое социалистическое человечество“ (А. Луначарский) — находится в прошлом и в будущем. В далеком прошлом человечество было единым, затем в силу ряда причин произошло „дробление человека“ — отделение „головы“ от „рук“, повелевающегося от повинующегося, и возникла авторитарная форма жизни. Раздробленное состояние оказалось неестественным, оно не было, по Богданову, преодолено индивидуалистической культурой, в высших проявлениях которой выражена тоска по „цельному“ человеку. Кто может вырвать человечество из порочного круга исторического бытия? Конечно, пролетариат, который даже стихийно и в силу его особого положения в производстве стремится к самоорганизации. <…> Именно пролетариат в сфере культуры должен заняться „собиранием“ человека»[202].
Тему «целого тела» П. Флоренский поднимает в связи с проблемой идеала цельной личности. Он рассуждает о внутреннем значении слова «тело» («родственно, — предполагает Флоренский, — слову „цело“, т. е. означает нечто целое, неповрежденное, в себе законченное»[203]); о связи телесной целости и неповрежденности с внутренней цельностью личности; о симметрии верхней и нижней частей тела и о необходимости такой же внутренней гармонии их, которая и характеризует цельную личность. В связи с важностью упомянутого нами символа в платоновском творчестве приведем в сокращении рассуждения Флоренского о строении и связи двух тел в человеке — внешнего, воспринимаемого глазами, и внутреннего, которое и является «истинным телом» человека и к цельности которого нужно стремится, а утратив — восстанавливать: «Тело — нечто целое, нечто индивидуальное, нечто особливое. Тут <…> есть какая-то связь, какое-то соответствие между тончайшими особенностями строения органов и малейшими извивами личной характеристики; <…> везде за безличным веществом глядит на нас единая личность. В теле повсюду обнаруживается его единство. <…> То, что обычно называют телом, — не более как онтологическая поверхность; а за нею, по ту сторону этой оболочки, лежит мистическая глубина нашего существа. <…> Что же можно сказать о строении истинного нашего тела? Пусть <…> „тело“ эмпирии укажет его органы и особенности его строения» и т. д.).
Ту или иную проблему Платонов часто разрабатывал, опираясь на несколько источников, поэтому возможность совмещения в одном символе столь разных философских контекстов велика. Так в образе столь необычного персонажа, которого Платонов характеризует словами «не полностью весь» — типичного для времени инвалида, выброшенного из советской действительности, за которую он воевал, как и один из ее главных устроителей Л. Троцкий, — намечается важнейшая проблема платоновского творчества, а перед читателем открывается новая грань философской проблематики «Котлована».
На примере нескольких персонажей «Котлована» мы показали всю нетрадиционность построения образов у Платонова, а также их смысловую и структурную неоднородность. Платоновский персонаж может быть более или менее обычным литературным героем, воспроизводящим определенный тип эпохи. Таковы, например, Козлов, Сафронов, Чиклин и Пашкин. Он может быть сказочным, как молотобоец Миша Медведев, и, как в бытовой сказке, не нарушающим естественного хода вещей, но содержащим определенные политические аллюзии. Платоновский образ может быть фантастическим, например самостоятельно заготавливающие себе корм колхозные лошади. Однако и фантастика у Платонова имеет свою природу: в случае с сознательно марширующими лошадьми это философская идея, наглядно иллюстрированная примером из современной деревенской жизни. Идею Платона о переселении души человека после его смерти в тело, соответствующее главной в жизни заботе, а также представление о душе-колеснице, которую везут две лошади, одна из которых тянет вверх, к небу, а другая вниз, к земным заботам, Платонов привязывает к конкретной исторической ситуации (обобществление имущества в ходе коллективизации) и воплощает с учетом современных политических представлений (высказываний Ленина о «двух душах» крестьянина). Платоновский образ может быть иносказательным по смыслу (таковы Настя и ее мать Юлия), но сочетающим в себе аллегорическое изображение тех или иных идей или понятий (Настя аллегорически изображает строящийся социализм и «девочку-эсесершу», Юлия — аллегория ушедшей в прошлое России) с очень неопределенными символическими значениями (и Юлия, и Настя являются одновременно символами некоего идеала — силы, толкающей человека на подвиги и на деятельность; такой силой может быть как юношеская любовь, так и забота о будущем благе людей). Платоновский образ может быть очень широким по значению и «размытым» по своим внешним очертаниям — таков «общепролетарский дом» и «другой город». Платоновский образ может быть построен как многозначное слово, допускающее в употреблении семантические сдвиги, которые, однако, понятны всем участникам коммуникации — таков Прушевский. Платоновский образ может предполагать несколько разных смысловых прочтений, в том числе замкнутое на себе и не раскрытое символическое — таков Жачев. Вне всякого сомнения, абсолютно необычно сосуществование в одном художественном пространстве столь разных по внутренней организации образов.
Высокая степень внутренней организации прозы Платонова, приближающая ее к поэзии, впервые была замечена Е. Толстой. По предположению исследовательницы, поэтическое начало платоновских текстов проявляется прежде всего в единстве их построения на языковом, сюжетном и идеологическом уровнях, в «многомерности» и «поэтической глубине» его словесных образов. Объектом исследования Толстой стал в основном нижний уровень организации текста — язык и имена собственные. Так как мы почти ничего не говорили об именах персонажей «Котлована» — а это очень важная и наиболее разработанная проблема поэтики Платонова — в заключение приведем некоторые наблюдения Толстой и других исследователей, касающиеся конкретных именований героев повести и общих тенденций в построении имени собственного у Платонова.
Имя — важная деталь характеристики платоновского героя. Его образование подчинено определенным закономерностям, в числе которых Е. Толстая называет и такие: слияние нескольких корней в один; связь имени с окружающим контекстом и мотивация им; образование имени на литературном материале и даже в результате наложения нескольких литературных аллюзий и др. Так, в фамилии главного героя «Котлована» Толстая отмечает слияние нескольких корней: «корень ассоциируется не только с воск/вощ (как в вощеный), но также и с фонетически неотличимым вообще, в просторечии ваще; с близкими вотще и во щи, ср.: попал как кур во щи — переосмыслено в ощип; эти добавочные смыслы взаимодействуют друг с другом, в результате получается как бы веер значений: воск/вощ — „обыденный, природный и хозяйственный материал“; вообще — идея общности и общести; связанная с вотще идея тщеты, комические обертоны, подсказываемые поговоркой. Странным образом этот спектр значений совпадает с основными семантическими и сюжетообразующими характеристиками персонажа»[204]. Некоторые особенности имен в «Котловане» увидеть очень легко и без специального анализа. Это прежде всего связь имени с главной темой данного персонажа и его сюжетной характеристикой, а также дополнительное акцентирование основного мотива образа в ближайшем к имени тексте. Например, фамилию «Вощев» чаще всего производят от устаревшего наречия «вотще», т. е. тщетно, напрасно, которое характеризует и результаты его поисков истины. Эта же связь прямо указана в тексте: «а он, Вощев, устраняется спешащей, действующей молодостью в тишину безвестности, как тщетная попытка жизни добить: я своей цели» (25). В одном из первоначальных набросков к повести (под названием «Один на свете»[205]) этот герой носил фамилию Отчев, произведенную от его основного вопроса, тут же воспроизведенного: «Так отчего же нам быть с тобой счастливыми, товарищ Сафронов? — Не от чего, товарищ Отчев! — Нет, — сказал Отчев». Платонов дублирует имя и основную идею образов Козлова («Козлов, ты скот! — определил Сафронов») и жены Пашкина («Ольгуша, лягушечка, ведь ты гигантски чуешь массы»). Словосочетание «землекоп Чиклин» Е. Толстая считает фонетическим повтором, а А. Харитонов — семантическим (фамилию героя, как мы уже писали, он производит от звукоподражательного глагола «чикать», т. е. бить). В фамилии «Прушевский» Харитонов подчеркивает этимологическую связь со словом «прах» (слово неоднократно повторено в тексте), указывающим на основной мотив его образа: Прушевский «заживо мертв», и все его интересы связаны со смертью. О том, как Платонов через фамилию показывает лояльность режиму социалиста Сафронова и одновременно изъян в его мировоззрении, мы писали выше. В имени партийного функционера Льва Ильича Пашкина Харитонов отмечает контаминацию имен двух вождей революции, Льва Давидовича Троцкого и Владимира Ильича Ленина. Платонов дает своему герою «именно символические, клишированные почти до партийной клички компоненты их именования, и мы в результате имеем легко прочитываемый знак», который указывает на «этих деятелей как основателей этого строя и этого государства»[206], породившего бюрократизм и бюрократов, а также на важность темы Троцкого для Платонова и «Котлована», считает Харитонов.
«Через имя собственное, — пишет Е. Толстая, — осуществляется самая эффективная связь низших уровней текста с высшими: в отличие от прочего словесного материала, получающего смысл лишь в комбинациях, внутри отдельного имени, даже вырванного из контекста, могут заключаться смыслы, релевантные для высших уровней — например, сюжетного, идеологического, а также связанные с метауровнями.
В некоторых случаях имя собственное может представлять собой мельчайшую единицу сюжетного уровня. <…> Основным принципом построения имени у Платонова является семантический сдвиг: это сдвиг привычного звучания и смысла, возникающий в результате замены одной буквы, слияния нескольких корней в один, сочетания обычного имени с обычным же, но семантически или морфологически несовместимым суффиксом, обрубания корня»[207].
Разбор конкретных имен платоновских персонажей Толстая сопровождает следующим рассуждением, выводы которого согласуются и с нашим анализом образно-идейной системы «Котлована»: «Из наблюдений над фоносемантической и морфологической структурой имени собственного вне контекста вырисовывается набор поэтических принципов, на наш взгляд, центральных для прозы А. Платонова на всех уровнях. Это — мерцание многих смыслов, не отменяющих друг друга, ассоциация этих смыслов с противоречащими понятиями, вплоть до ядерных семантических оппозиций, либо с целым „веером значений“: часто семантическое напряжение между элементами имени таково, что можно говорить о семантическом конфликте как свернутом сюжете имени».
Гипотеза Толстой о поэтической организации прозаических текстов писателя подтверждается на композиционном уровне. Композиция «Котлована» настолько строгая, что Харитонов, например, говорит даже не о построении, а об архитектонике «Котлована», понимая под архитектоникой «общее построение произведения как единого целого, содержательно генерализующую взаимосвязь основных его частей и системных элементов»[208]. По сравнению с композицией архитектоника предполагает большее соотношение всех составляющих произведение единиц: «Это высший уровень композиции произведения, подчиняющий себе все другие композиционные структуры, которые организуют текст и реализуются на разных его уровнях. Архитектоника при этом не является лишь механической суммой или даже органической совокупностью структурных приемов, но характеризуется обычно использованием специальных способов построения произведения в целом».
Можно выделить несколько композиционных структур «Котлована» и рассмотреть их соотношение. Первое внутреннее деление повести проходит между вступлением (которое называют иногда первой главой: от сообщения об увольнении Вощева в «день тридцатилетия личной жизни» до входа его в «другой город») и собственно сюжетом. Между этими композиционными единицами текста существует любопытная связь, которую проследил Харитонов. «Первая глава повести, которая описывает путь Вощева от „завода“ (где получен расчет) до „города“ (где строят котлован) и завершается фразой „Вощев продолжал томиться и пошел в этот город жить“, — пишет Харитонов, — занимает в произведении особое место. Эта глава, заслуживающая отдельного рассмотрения, носит экспозиционный (по своей сюжетной роли), мотивно-эмбриональный (по своему тематическому содержанию) и эстетически программный (по степени концентрации черт и приемов авторского стиля) характер. Первая глава повести и ее заключительный эпизод оказываются „эмбрионом“ всего „Котлована“, не только намечая все основные философские темы произведения, но и заключая в себе в свернутом виде его важнейшие сюжетные мотивы. В этой главе в своих главных частях закодирована философская, этическая и эстетическая система повести, представлены основные элементы ее предметного мира и даже „анонсированы“ сюжетные роли некоторых героев „Котлована“, пока еще не вступивших в действие. Пионерка, за которой наблюдают Вощев и инвалид, обернется в повести девочкой Настей; кузнец Миша — медведем-молотобойцем; на автомобиле, который чинят „от бездорожной езды“, будет передвигаться председатель окрпрофсовета товарищ Пашкин, а безногий калека придет на котлован и будет известен под фамилией Жачев»[209].
Во введении в несюжетной до времени форме заданы важные для «Котлована» мотивы труда и «общего дела» («среди общего темпа труда»), сиротства («приучали бессемейных детей к труду и пользе»), источника жизни и счастья («счастье произойдет от материализма»). Во введении анонсирована проблема физической и духовной смерти и победы над ней («умерший палый лист лежал рядом с головою Вощева», «я узнаю, за что ты жил и погиб»), предстоящая «собирательная» деятельность Вощева («Вощев подобрал отсохший лист и спрятал его в тайное отделение мешка») и безуспешность его будущих поисков истины («Вощев устраняется <…> как тщетная попытка жизни добиться своей цели»). Тема путешествия как основа сюжета повести и принцип организации ее фабулы («Вощев взял на квартире вещи и вышел наружу, чтобы на улице лучше понять свое будущее») тоже «предопределена» во введении, равно как и тема «отходников» с их отверженностью («там была лишь пивная для отходников и низкооплачиваемых категорий»). Во введении задана актуальная для всей повести антитеза «Вощев — природа» («было жарко, дул дневной ветер, и где-то кричали петухи на дороге, — все предавалось безответному существованию, один Вощев отделился и молчал») и т. д. Общая симметричность введения и основного сюжета «Котлована» проявилась и на уровне главных символов повести — будущий котлован и «общепролетарский дом» как основные образы и формы существования нового мира, во введении тоже имеют свои прообразы и одновременно альтернативные аналоги в старом мире. Это овраг, в котором ночует Вощев, и старое дерево, росшее «одно среди светлой погоды», которое герой наблюдает из окна пивной. «Строительство социализма» как основная тема и источник сюжетообразующего образа «Котлована» тоже названо во введении: «Его пеший путь лежал среди лета, по сторонам строили дома и техническое благоустройство — в тех домах будут безмолвно существовать доныне бесприютные массы». Такой композиционный принцип, когда введение является «эмбрионом» целого произведения, ставит «Котлован» в один ряд с эпической поэзией, в частности с «Божественной комедией» Данте, на содержание и построение которой Платонов, вероятно, и ориентировался.
Второе композиционное деление «Котлована» проходит внутри основного сюжета: по содержанию и месту действия повесть распадается на две части, приблизительно равные по объему, — городскую и деревенскую. О реальных причинах и литературных прообразах такого деления, а также их удивительном совмещении в тексте «Котлована» мы писали выше. Но в дополнение к этому высокая степень организации платоновского повествования, как считает А. Харитонов, проявилась в глубинной связи и внутреннем единстве двух частей повести. Это «единство поддерживается многими сюжетными и тематическими скрепами», общими мотивами и параллельными эпизодами. Например, упомянутый в первой части петух, съесть которого якобы подговаривал Сафронов одного бедняка, во второй части становится «метафорой грядущего колхозного изобилия»[210]. Более того, исследователь считает, что подобный композиционный и тематический параллелизм дает основание для «метафорического переосмысления заглавия произведения», для «перехода от сюжетной его трактовки к символизации»: «„котлованом“ оказывается и деревня. <…> Деревня — тоже котлован, и еще более глубокий, чем городская окраина первой половины повести». Наблюдения Харитонова над текстом «Котлована» говорят о том, что параллелизм в широком смысле этого слова играет весьма значительную роль в архитектонике повести: это и образно-психологический параллелизм «Вощев — природа», к которому Платонов прибегает для характеристики внутренних устремлений героя; и антитеза «природа — город». Можно привести примеры и композиционно-содержательных параллелизмов в «Котловане», например город в видении Прушевского — башня «общепролетарского дома».
Более мелкая разбивка текста на главки, отделенные друг от друга разрывами в несколько строк, принадлежит самому Платонову: «Пробелы в произведении — знак смены точки зрения, они генетически и функционально родственны монтажному стыку в кинематографе»[211].
И наконец, совершенство построения «Котлована» проявилось в его кольцевой композиции: повесть начинается с темы «отходников» и образа оврага, который вскоре превращается в котлован, и завершается ими же, но на более высоком эмоциональном уровне.
Вся эта композиционная стройность и смысловая насыщенность «Котлована», о которых здесь шла речь, стали возможными благодаря «строительному материалу» повести — необычному языку, позволившему реализовать и ее «семантическую плотность». Мы почти ничего не говорили о языке «Котлована», а между тем первое, что поражает читателей, — это неповторимая манера письма Платонова, «неправильная прелесть» его языка. «В том, как складывает Платонов фразу, — пишет С. Бочаров, — прежде всего очевидно его своеобразие. Читателя притягивает оригинальная речевая физиономия платоновской прозы с ее неожиданными движениями — лица не только необщее, но даже как будто неправильное, сдвинутое трудным усилием и очень негладкое выражение»[212]. По мнению скульптора Ф. Сучкова, именно поэтому Платонову трудно подражать — все равно что вторично использовать затвердевший гипс.
То, что обычно называют «языком Платонова», складывается к концу 20-х годов и наиболее ярко проявляется именно в «Котловане». «Уже во второй половине 20-х годов Платонов находит свой собственный язык, который всегда является авторской речью, однако неоднородной внутри себя, включающей разные до противоположности тенденции, выходящие из одного и того же выражаемого платоновской прозой сознания»[213], — делает вывод С. Бочаров, подчеркивая одновременно и единство платоновского языка, в котором нет границ между речью автора и героев, и его внутреннюю неоднородность. В прозе писателя 30-х годов его язык, сохранив все свои закономерности, внешне станет менее эффектным. Но именно в «Котловане» особенности платоновского языка наиболее наглядны. Одну из них Бочаров охарактеризовал с помощью искусствоведческого понятия «гротеск» (изображение чего-либо в фантастическом виде, основанное на преувеличениях и резких контрастах) и назвал платоновские фразы «речевыми гротесками», которые «возникают из грамматического объединения особо несовместимых слов». Бочаров приводит примеры таких необычных с точки зрения литературного языка гротескных словосочетаний: «вследствие роста слабосильности и задумчивости среди общего темпа труда», «вследствие тоски», «в направлении счастья», «член общего сиротства»[214].
Другая черта платоновского языка, на которую обратил внимание С. Бочаров, — это яркая метафоричность, совмещенная с ослаблением самого принципа метафоры, который состоит в перенесении признаков одного ряда явлений (вещественных) на явления другого ряда (невещественные). Платоновские метафоры воспринимаются буквально и почти наглядно реализуются в сюжете повести: «Платоновская метафоричность имеет характер, приближающий ее к первоначальной почве метафоры — веры в реальное превращение, метаморфозу». Приведем примеры таких «деметафоризованных» метафор, которые фактически одушевляют неодушевленные предметы перенесением на них признаков живых существ: «неподвижные деревья бережно держали жару в листьях» (21), «музыка уносилась ветром в природу через приовражную пустошь» (21), «полевой свет тишины и вянущий запах сна приблизились сюда из общего пространства и стояли нетронутыми в воздухе» (26), «во время сна живым остается только сердце, берегущее человека» (27), «сердце мужика самостоятельно поднялось в душу, в горловую тесноту и там сжалось, отпуская из себя жар опасной жизни в верхнюю кожу» (79).
Одним из первых Бочаров назвал и то, что стоит за всеми случаями «неправильного согласования, грамматического смещения, прямления» в языке Платонова — новый, дополнительный смысл платоновской фразы, «многосмысленность» и «амбивалентность» его метафор. Об этих особенностях платоновского языка, напрямую связанных с содержанием его произведений, писали и другие современные исследователи. Вот как, например, объясняет А. Харитонов смысл отклонения от литературной нормы в первой фразе «Котлована» «в день тридцатилетия личной жизни»: с лингвистической точки зрения это необычное сочетание (вместо правильного «в день своего тридцатилетия») — факт реализации существующей в русском языке «конструкции „в день N-летия чего-либо“», которая используется, однако, для обозначения «годовщины события, стороннего по отношению к грамматическому субъекту высказывания, в котором эта модель употреблена, в данном случае к Вощеву. „Личная жизнь“, таким образом, получает здесь оттенок чего-то внешнего по отношению к Вощеву, как бы противополагаясь той жизни, которой он живет на самом деле». Данная оценка «жизни» героя соответствует сюжету: «личной жизни» у него нет, да она в условиях «общего темпа труда» и не предполагалась.
Важную роль в реализации «многосмысленности» платоновских текстов играет черта, указанная Е. Толстой, — одновременная актуализация в слове нескольких значений и даже возможность их внутреннего конфликта. Один из таких случаев относится к характеристике тех людей, которых встречает Вощев в пивной: «Здесь были невыдержанные люди, предававшиеся забвению своего несчастья». «Включение официального, осуждающего и ханжеского эвфемизма „невыдержанные люди“ по отношению к пьяницам в авторскую речь, представляющую сознание героя», который является одним из таких же несчастных бездомных, — считает Толстая, — «создает конфликт, в котором официальная точка зрения побеждается именно той щедростью и снисходительностью, с которой герой принимает ее в круг своего сознания. Одновременно воскрешается факт производности от глагола „выдерживать“ в обоих залогах; невыдержанные — это те, кого „не выдержали“, и те, кто „не выдержал“. Тем самым усиливается идея того злого начала, которое „выдерживает“ людей и судит их в зависимости от их покладистости и от которого, „не выдержав“, бегут в пьянство»[215].
Обилие всевозможных отклонений от языковых норм — характерная черта платоновских текстов. Многие из них в настоящее время достаточно хорошо проанализированы. При описании общих тенденций в построении платоновской фразы чаще всего называют такие формы грамматических аноманий[216]: нарушение традиционной сочетаемости слов; лексическая и смысловая избыточность фразы; создание неологизмов по существующим в языке моделям; совмещение в одном глаголе действий разных временных пластов; замена глагольного управления; совмещение синонимов в одной конструкции; замена слова на синоним с другой сочетаемостью, квазисиноним или же пароним, т. е. частичный синоним, и т. д. Характерно, однако, что во всех формах неправильного согласования и грамматического смещения видят обычно не простую словесную игру и увлечение внешними эффектами, а проявление общей поэтики Платонова, его особой литературной и философской позиции. Итог же всех отклонений от литературной нормы в структуре платоновской фразы сходен с результатом необычного семантического построения имени собственного в произведениях писателя, о чем мы уже писали со ссылкой на Е. Толстую: «мерцание многих смыслов, не отменяющих друг друга»[217]. Чтобы лучше представить принципы построения платоновской фразы, все ее очарование и «многосмысленнось», а порой очень тонкую связь с другими фрагментами текста, разберем некоторые образцы языка «Котлована». Например, такой: «Многие люди живут как былинки на ветру руководящих обстоятельств» (182).
Данная фраза образована в результате соединения фрагментов из нескольких устойчивых речевых оборотов русского языка, включая фразеологические. Во-первых, «живет, как» о человеке обычно говорят, только если он «живет, как собака». Тем более что данное сравнение Платонов уже использовал в повести, но в перевернутом виде: в примере, который мы приводили ранее, собака «жила, как» Вощев («скучно собаке, она живет благодаря одному рождению, как и я»). Герой сравнил некую собаку с собой, живущим «благодаря одному рождению», без высшего смысла и цели — и эти «многие люди» живут так же. Далее, сравнение людей с былинками («многие люди живут как былинки») предполагает их худобу и слабость: люди были (худы), как былинки и качались от слабости, как былинки на ветру. Но тут выясняется, что ветер, качающий людей, есть не движение воздуха, а «ветер <…> обстоятельств». В данном значении слово «ветер» входит в два фразеологических оборота: «держать нос по ветру» (т. е. приспосабливаться к обстоятельствам), а также «куда ветер дует» (беспринципно применяясь к обстоятельствам). Следовательно, эти «многие люди» являлись еще и беспринципными приспособленцами. Наконец, причастие «руководящие» (допускающее два значения: «которыми следует руководствоваться» и «которые руководят») в той конкретной исторической ситуации чаще всего употреблялось в выражениях типа «руководящие указания» и «руководящие партийные кадры» и, таким образом, конкретизировало те обстоятельства, к которым «многие люди» бездумно приспосабливались, несмотря на то что от этих «обстоятельств» они становились «как былинки».
Конечно, не во всех платоновских фразах так легко выделятся дополнительный смысл, но во всех он «мерцает». Рассмотренное только что предложение входит во фрагмент, который Платонов из текста исключил (эпизод с профуполномоченным), и было взято нами за свою наглядность. Но к той же самой синтаксической модели — слиянию нескольких устойчивых глагольных сочетаний, от которых в итоговую фразу переходят лишь части, в результате чего действий становится как бы больше, а общий смысл фразы расширяется — Платонов прибегает очень часто. Приведем несколько таких примеров.
«Козлов по-прежнему уничтожал камень в земле, ни на что не отлучаясь взглядом». Ненормативное «ни на что не отлучаясь взглядом» образовано в результате слияния трех глагольных сочетаний: «никуда не отлучаясь», «ни на что не отвлекаясь» и «не отводя взора, взгляда».
«Некуда жить, вот и думаешь в голову». Предложение построено, как и в предыдущем примере, в результате слияния нескольких употребительных глагольных сочетаний: «некуда идти» и «незачем жить», а также совмещения частичных синонимов: «думаешь» и «мысли приходят в голову»[218].
«Вощев смирно не двигался» — образовано в результате совмещения двух синонимов: «стоять смирно» и «не двигаться».
Проанализируем еще несколько фрагментов «Котлована» с точки зрения их лексики и синтаксиса, нарушений традиционной для литературного языка сочетаемости слов и прочих отклонений от нормативной грамматики и общепринятого в языковой практике словоупотребления.
«Артель мастеровых заснула в бараке тесным рядом туловищ, и лишь огонь ночной припотушенной лампы проникал оттуда сквозь щели теса, держа свет на всякий несчастный случай» (32). «Артель <…> заснула <…> тесным рядом туловищ»: глагол «заснуть» с творительным падежом в русском языке употребляется только в выражении «заснуть крепким сном»; прилагательное «тесный» (в данном случае означает «расположенный совсем близко друг к другу, плотно») в сочетании с существительным «ряд» встречалось, как правило, в выражении «тесные ряды демонстрантов»; «туловищем» (частичный синоним слова «тело») называется часть тела без головы и конечностей. «Огонь <…> лампы <…> проникал» употреблено вместо «свет лампы проникал»; «припотушенной» — неологизм, образован в результате слияния двух глаголов: «притушить» (ослабить, убавить) и «потушить» (прекратить действие) свет, огонь. «Артель <…> заснула <…>, огонь <…>, держа свет» — характерное для малограмотной речи и школьных сочинений неправильное употребление деепричастия: «держа свет», т. е. лампу зажженной, — по смыслу согласуется со словами «артель мастеровых», которая на всякий случай и держала лампу зажженной, грамматически же — со словом «огонь»; соединение деепричастия с подлежащим того фрагмента, где оно употреблено, порождает метафору «огонь <…> держа свет». Выражение «на всякий несчастный случай» есть результат совмещения двух устойчивых оборотов: «на всякий случай» и «произошел несчастный случай»; итог же такого совмещения — ощущение частоты и повседневности этих «несчастных случаев».
«Миновав с точным допросом, давшим лишь пассивные результаты, дворов десять, актив устал и прислонился к одной избе подумать — как быть дальше» (72) (речь идет о поисках человека, съевшего первого петуха в деревне, отчего погиб и последний). «Миновав <…> дворов десять»: миновать — значит, пройти мимо, нигде не останавливаясь и ни на что не отвлекаясь; вероятно, доля халатности в исполнителях данного поручения была. «С точным допросом»: «допросом» называется опрос подозреваемого на следствии или суде — очевидно, так «актив» и опрашивал крестьян; «точным» (т. е. действующим как должно, аккуратным), вероятно, старался быть сам «актив», чтобы продемонстрировать свою лояльность власти, несмотря на реальное безразличие к проводимому мероприятию. Выражение «давшим лишь пассивные результаты» получено в результате объединения в одном глагольном сочетании действий обеих сторон этого конфликта: «дать сведения» (имеются в виду крестьяне) и «получить результаты» (имеется в виду проводивший опрос актив). «Пассивными», т. е. не проявляющими активности, бездеятельными, вялыми, должны были быть крестьяне, дававшие свои показания: перенос признака «по смежности» — характерное для платоновского языка явление (например, «точный допрос»).
«Вощев <…> со скупостью скопил в мешок вещественные остатки потерянных людей» (99). «Со скупостью скопил»: употребление рядом двух близких по звучанию и значению слов (скопить — «собрать, сберегая»; скупость — «бережливость, избегание расходов») усиливает общую составляющую их смысла, в данном случае подчеркивает бережное отношение героя к собранным вещам. Согласованное определение «вещественные остатки» для характеристики сбора утиля употреблено вместо более правильного в данном случае несогласованного «остатки вещей»: Платонову важны оба значения, которые есть именно у прилагательного «вещественный», т. е. «состоящий из вещества, материальный», поэтому Вощев и собирает эти остатки «для утиля»; и «состоящий из вещей, относящийся к вещам (доказательства, улики)», поэтому Вощев собирается их «предъявлять к лицу власти и будущего <…>, чтобы добиться отмщения — за тех, кто тихо лежит в земной глубине», т. е. на некий будущий суд. Существительное «остатки» может быть понято здесь тоже в нескольких значениях: «то, что осталось от прежде существовавших» людей и является, как считал Н. Федоров, «материалом воскрешения», поэтому герой и собирает эти остатки — для будущего воскрешения; «то, что остается как отходы и отбросы» и выброшено как ненужное, поэтому герой и собирает эти «остатки» — для утиля; и наконец, «оставшаяся часть», т. е. то последнее, что осталось у несчастных и растерянных современных людей и что Вощев собирает, чтобы их спасти. «Потерянные люди» — результат слияния двух словосочетаний: «потерянные вещи», поэтому их и можно собирать, что Вощев и делает, и «растерянные люди», которые потому и потеряли свои вещи. Кроме того, прилагательное «потерянный» по отношению к человеку означает «расстроенный и растерянный» (потому и вещи потерял) и «морально опустившийся, конченый», каковыми многие и были в это время, поэтому их и надо было спасать.
«Двое пришедших кровельщиков вытерли фартуками жаждущие рты» (22). Причастие «жаждущий», т. е. сильно желающий, является высоким по стилю и обычно соединяется с соответствующей лексикой («алчущие и жаждущие правды»); оно должно характеризовать самого субъекта действия (т. е. человека, сильно желающего чего-то жизненно важного, что относится, как правило, к области духа). Употребленное для характеристики пришедших в пивную кровельщиков и согласованное с существительным «рты» — фактическим субъектом утоления жажды, одновременно создает и сатирический образ людей, променявших одну жажду на другую, и комический эффект, и поэтическую метафору. По той же модели (перенесение признака предполагаемого субъекта действия на фактического носителя данного действия) построена и такая фраза: «Поп остановил молящуюся руку» (81).
Язык Андрея Платонова удивительно гибкий и равно открытый и для современного политического жаргона, и для просторечья, и для изящной литературы, и для высокой философии. Он легко обращается с языковыми нормами и тенденциями, осваивает и совмещает разные языковые пласты, уровни и сферы употребления, не знает тематической несовместимости, барьеров и ограничений. О том, как вольно писатель обращается с политическими фразеологизмами, мы писали в первой главе. Платонов воспроизводит и сам популярный фразеологизм, и экспериментирует на его лексико-синтаксической конструкции (что, впрочем, было общей тенденцией времени). В качестве примера мы приводили многочисленные вариации Платонова на тему оборота «ликвидировать как класс», включая пародию на него: «Сегодня утром Козлов ликвидировал как чувство свою любовь к одной средней даме» (63). Определение дамы как «средней», очевидно, содержало указание одновременно на ее возраст (была средних лет), вес, рост и классовую принадлежность (родственно распространенному в это время слову «середняк»), Один из излюбленных Платоновым приемов — актуализация одновременно прямого и переносного значения слова или выражения, будь то устойчивое общеупотребительное сочетание со стершимся метафорическим значением или необычный поэтический образ, современный политический фразеологизм или старая языковая идиома. При этом особое внимание Платонов уделяет именно буквальному смыслу слова и словосочетания. Так, выражение «идти навстречу», кроме прямого значения, имеет и переносное: «сочувствуя, оказывать содействие кому-нибудь»; Платонов обыгрывает оба эти значения: «Я уж и так, чем мог, всегда тебе шел навстречу. — Врешь, ты, классовый излишек, — это я тебе навстречу попадался, а не ты шел» (39).
Мы перечислили много особенностей платоновского языка — и назвали далеко не все его черты. Ю. Левин отмечает в стилистике Платонова также необычное совмещение «элементов научного стиля» с поэтическим. При этом научный стиль проявляется как формально (в самой структуре фразы с нагромождением поясняющих придаточных), так и содержательно (в научных или наукоподобных объяснениях), например: «Козлов работал <…> спуская остатки своей теплой силы в камень, который он рассекал, — камень нагревался, а Козлов постепенно холодел» («описывается простейший термодинамический процесс перераспределения тепла между телами разной температуры»). Поэтический же стиль платоновской прозы обнаруживается в построении ее по законам лирики: «В прозе „Котлована“ широко используются тропы и фигуры, более свойственные поэтической речи», например оксюморон: «вечная память о забытом человеке», «рыл, не в силах устать»; сравнение: «муха <…> пролетела <…> как жаворонок под солнцем»; метафоры-олицетворения: «терпеливые плетни», «вопрошающее небо»; «дерево <…> качалось от невзгоды <…> и с тайным стыдом заворачивались его листья»; метафора с переносом эпитета: «на лице его получилась морщинистая мысль жалости»[219] и т. д.
Приведем еще несколько примеров платоновского языка — нестандартного подбора слов, лексически и синтаксически необычных однородных членов, неожиданных эпитетов, что в итоге разрушает стереотипы языкового восприятия и обнажает в слове какое-то особое, истинное значение. «Ему предстояло снова жить и питаться, поэтому он пошел в завком — защищать свой ненужный труд» (22). «Тело Вощева побледнело от усталости, он почувствовал холод на веках и закрыл ими теплые глаза» (22). «Во рту его терлись десна, произнося неслышные мысли безногого» (24). «Скудное печальное существо, погибшее от утомления своего труда» (31). «Жалобно пели птицы в освещенном воздухе» и ласточки «смолкали крыльями от усталости» (31). «Один Вощев стоял слабым и безрадостным, механически наблюдая даль» (62). «Вощев боялся ночей, он в них лежал без сна и сомневался» (74). «Близ церкви росла старая, забвенная трава и не было тропинок или прочих человеческих проходных следов» (80).
Завершая наш анализ формально-содержательных сторон «Котлована», прокомментируем один небольшой фрагмент текста — как образец платоновского языка, как наиболее открытую декларацию проблематики «Котлована» и дополнительный пример его композиционной стройности.
«Изо всякой ли базы образуется надстройка? Каждое ли производство жизненного материала дает добавочным продуктом душу в человека? А если производство улучшить до точной экономии — то будут ли происходить из него косвенные, нежданные продукты?» (33).
Данное рассуждение привязано к размышлениям «производителя работ» инженера Прушевского о предстоящем строительстве «единственного общепролетарского дома» и на первый взгляд кажется чисто техническим, специальным, чему способствуют и строительная лексика, и слова типа «улучшить», «точный», и общий наукоподобный стиль отрывка. Однако «технический» уклон рассуждения обманчив, в нем перемешались и современная политическая фразеология, и термины политэкономии, и выражения из раннего платоновского творчества. В целом же этот отрывок является одним из предвестников финала повести и предупреждает о возможности строительства, которое не поднимется выше котлована.
«Изо всякой ли базы образуется надстройка?» В основе этого сомнения лежат термины, введенные в оборот К. Марксом и ставшие важными понятиями исторического материализма[220]: базис и надстройка. Базисом общества, т. е. его реальным основанием, Маркс называл экономическую структуру той или иной общественно-исторической формации (рабства, феодализма, капитализма и коммунизма) — совокупность производственных отношений, в которые люди вступают «в общественном производстве своей жизни» и которые «соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил». На реальном экономическом базисе, по мнению К. Маркса, возвышается политическая, духовная и культурная надстройка, в которую входят государство и право, а также мораль, религия, философия, искусство и т. д. Экономическому базису каждого исторического общества соответствует своя идеологическая надстройка[221]. В этой двуединой паре понятий — базис и надстройка — Платонов заменяет первое на его частичный синоним. Вместо «базис» он пишет «база» — слово, которое входит в устойчивые обороты времени: «на базе индустриализации» и «на базе социализма». Таким образом, писатель уточняет, к какой именно «базе» относятся его опасения, что «надстройки», т. е. духовной и культурной жизни, в данном обществе не будет. Кроме того, оба эти понятия — и база, и базис — распространяли данное сомнение на близкое по значению слово «фундамент» (напомним: входило в устойчивую политическую метафору «фундамент социализма»), на котором предстояло возводить само «здание социализма».
«Каждое ли производство жизненного материала дает добавочным продуктом душу в человека?» «Производство жизненного материала» — это двойной политэкономический термин («производство средств производства и производство предметов потребления»), который Платонов слил в один, сделав акцент на второй части. «Добавочный продукт» — тоже политэкономическое понятие, переосмысленное писателем, — является частью «продукта труда», материального результата труда человека. «Продукт труда» в свою очередь распадается на «средства производства» (машины, сырье и пр.) и «предметы потребления» (продукты питания, одежда и пр.). «Добавочным продуктом» называется та часть произведенных человеком материальных ценностей, которая превышает необходимое для его пропитания и воспроизведения жизни. Платонов нетрадиционно называет этот «добавочный продукт» душой. За данной ревизией экономической мысли скрывались определенные автореминисценции: когда-то, на заре социалистической эры, в статье «О нашей религии» сам Платонов возражал тем, кто говорил, что «большевизм, построенный будто бы на брюхе и удовлетворении низших потребностей животного человека, <…> не сможет дать людям ведущей общей цели, ради которой можно жить». К таким людям была обращена его апология социализма: «Наши противники, буржуазная интеллигенция, люди, белые духом, говорят, что большевики, разрушая церковь и религию народа, ничего не дают взамен, душа народа изголодалась по духу и нигде не находит его, ибо все старое рушится <…>. Нового, истинно утоляющего открытую душу человека, нового ничего не дает большевизм русскому народу. <…> На всю голубую высь мы не променяем комка лошадиного навоза, потому что и навоз пойдет в дело, от него земля добреет, а из хорошей земли вырастет много хлеба, и этот хлеб пойдет на питание многих наших детей, которые выйдут на завоевание смысла и истины вселенной. <…> Мы начали строить свою правду снизу, мы только кладем фундамент, мы сначала дадим жизнь людям, а потом потребуем, чтобы в ней были истина и смысл. <…> Сначала оно (человечество. — Н.Д.) поест», а потом уже у народа появится душа.
И вот теперь, когда, по официальной версии, фундамент (т. е., говоря языком Маркса, базис) социализма был построен и даже, как утверждал Сталин, в стране больше не было хлебного кризиса, когда все усилия страны направлялись на производство материальных ценностей, и появилась острейшая необходимость именно в этом «добавочном продукте» ввиду превращения многих современных людей в «мертвые души».
«А если производство улучшить до точной экономии — то будут ли происходить из него косвенные, нежданные продукты?» В первой половине этой фразы — формулировке возможного условия желаемого результата — содержится определенный намек на недавний политический курс, о котором мы писали в первой главе: «режим экономии». Экономией называется «бережливость при расходовании чего-нибудь», а также «выгода, получающаяся при бережном расходовании чего-нибудь»[222]. Прилагательное «точный» («полностью соответствующий заданному, должному») с существительным «экономия» в русском языке обычно не соединяется. Данное словосочетание — точная экономия — может быть рассмотрено как сокращенная, стяженная форма такой формулировки: точное, аккуратное исполнение одного из политических курсов страны, «режима экономии». В общее положение (из базы то ли образуется, то ли не образуется надстройка) Платонов вводит частный случай — недавние попытки руководства страны улучшить экономическую ситуацию и одновременно как-то повлиять на современного человека. Кроме того, выражение «улучшенное до точной экономии производство» содержит и намек на коммунизм как высшую, с точки зрения идеологов марксизма-ленинизма, экономическую формацию. Главное предложение этого условного периода (будут ли происходить из такого производства косвенные, нежданные продукты?) по форме должно было бы указывать на желаемый результат названного условия, в данном случае — душа человека. Но поставленные рядом прилагательные «косвенный» (т. е. не непосредственный, побочный) и «нежданный» (неожиданный, случайный) предупреждают о возможности не только желаемого, положительного результата производства, улучшенного до «точной экономии», но и неизвестного отрицательного.
Данный фрагмент, разобранный нами, — один из «атомов» повествования, содержащих элементы всего текста. В нем так же, как и во вступлении, есть указание и на основную проблему «Котлована» (живая, «теплая» душа человека), и на главную тему (строительство дома), и на будущий итог этого строительство (котлован).
А. Платонов создал в литературе новый тип повествования, наиболее полным воплощением которого и стал «Котлован». Эта новизна — в «слиянии реального и конкретно-социального исторического фона и онтологического подтекста»[223]; в символическом смысле образов; в особой «семантической плотности» и «многомерности» текстов, в организации их по законам поэзии и др. «Котлован» не укладывается ни в какие привычные жанровые рамки: это не производственный роман, не роман-путешествие, не политический памфлет, не утопия, не антиутопия, не философская притча. Это нечто совершенно особое, что М. Геллер назвал «моделью „новой повести“», так охарактеризовав возможные научные подходы к ней: «„Котлован“ может быть исследуем с многих точек зрения: как модель „новой повести“, как лучший образец „платоновского языка“, как исторический источник»[224].
Отношение к «Котловану» как к историческому источнику позволило по-новому увидеть и содержание повести, и особенности ее поэтики, и значение Андрея Платонова для русской литературы XX века. Приоритет Платонова не в стилистическом новаторстве, а в том, что он глубже других понял весь трагизм произошедшего с нашим народом в эпоху ленинских и сталинских преобразований. Он — единственный из писателей своего времени, кто сумел это адекватно изобразить на своем необычном языке.
Андрей Платонов: «Котлован»: Текст, материалы творческой истории. СПб., 2000.
Гюнтер Г. Котлован и Вавилонская башня // «Страна философов» Андрея Платонова: Проблемы творчества. М., 1995.