73082.fb2
Реже у Фета встречается антитёза «весеннее обновление вечной природы — смертность человека»: «Придет пора — и скоро, может быть, — / Опять земля взалкает обновиться, / Но это сердце перестанет биться / И ничего не будет уж любить» («Еще весна, — как будто неземной…», 1847). Еще более редок мотив неизбежности зимнего умирания природы, скрыто противопоставленный мотивам обновления и вечности ее: «Не может ничто устоять / Пред этой тоской неизбежной, / И скоро пустынную гладь / Оденет покров белоснежный» («Ты помнишь, что было тогда…», 1885).
СЛЕЗЫ в стихотворении Фета — застывшие, напрасные. Чаще в его поэзии встречаются слезы восторга, экстаза. Примеры — «Шепот, робкое дыханье…», «Это утро, радость эта…» и еще целый ряд произведений. В стихотворении «Учись у них — у дуба, у березы» «слезы» — одновременно и знак страданий, уподобляющих деревья человеку, и обозначение замерзших на стволах и ветвях капель или проступившего на коре и замерзшего сока. Образ парадоксален — он одновременно говорит и об одухотворенности дуба и березы, и об их временном «полуумирании»: слезы замерзшие.
Дух (слово «гений», от латинского genius, употреблено именно в этом исконном значении) весны наделен мотивом полета; он — словно вестник из иного мира, чуждого страданиям и слезам.
Два плана стихотворения — природы и души человека — объединены благодаря двуединой семантике ключевых слов. Зима, метель — слова с доминирующим предметным значением, которое выведено на первый план благодаря контексту: дуб, береза, треснувшая кора, опавшие листы — лексемы с безусловно предметным смыслом. Это мир природы. Но другой контекстный ряд («слезы», «сердце», «молчат») — это мир человеческих чувств и поступков: ведь не могут же деревья не молчать, а жалобно говорить. Глагол стоят, характеризующий деревья, кажется избыточным: «дубу» и «березе» и так свойственно, если они не сгнили, не повалены ветром, стоять. Но этот глагол противопоставлен подразумеваемому преклонению колен — человеческой позе, выражающей покорность и / или страх.
Два смысловых ряда сплетены. В лексемах зима, метель просвечивают метафорические «краски», — ведь в литературной традиции эти слова — устойчивые метафоры страданий, умирания, горя. Еще сильнее переносные смыслы в выражении «холод лютый», соседствующем со знаком человека, души — «сердцем».
Серединная строка «И за сердце хватает холод лютый» может быть прочитана как относящаяся и к деревьям (при символическом толковании их образов), и к человеку (при восприятии «холода лютого» как метафоры).
В выражении «ясные дни» предметный смысл уже полностью подчинен метафорическому, хотя и не исчезает совсем: реальная весна — время, когда в сравнении с зимой ясных, солнечных дней действительно больше.
Стихотворение написано пятистопным ямбом с чередующимися женскими и мужскими окончаниями стихов.
Метрическая схема пятистопного ямба: 01/01/01/01/01 (в нечетных строках стихотйорения Фета за последней, пятой стопой следует наращение в виде безударного слога).
Среди тем, закрепленных за этим размером в русской поэзии, были философские размышления. Философская тональность присуща и стихотворению Фета.
Для ритмики характерны сверхсхемное ударение в начале пятой строки: «Всё злей метель» (ударные гласные подчеркнуты, сверхсхемное ударение падает на первый слог первой стопы, в слове всё). Это нарушение метрической схемы как бы служит экспрессивному выявлению мотива метели на ритмическом уровне.
Пропуск схемного ударения в последней строке («переболит» — нет ударения на втором слоге) ритмически «замедляет» произнесение слова «переболит», потенциально, по требованию метра, оказывающегося «двухударным». Таким образом как бы изображается тяжесть освобождения от боли, исцеление, обновление души.
В фетовском произведении последовательно используется внутристиховая пауза — цезура, занимающая позицию после второй стопы и делящая строки на полустишия. Благодаря цезуре интонационно выделены обращения («Учись у них», «молчи и ты!», «Но верь весне») и предложения, рисующие безрадостную картину зимы («Кругом зима», «Всё злей метель») и выражающие отношение к зиме поэта («Жестокая пора!»). Используется также вместе с цезурой нарушение привычного порядка слов: «И трёснула, сжимаяся, кора». Деепричастие, открывая полустишие и отрывая глагол — сказуемое от подлежащего, на ритмико-интонационном уровне передает этот «разрыв» треснувшей коры. Такая же пауза отделяет обстоятельство и глагол-сказуемое («Сердито рвет») от дополнения с определением («последние листы»), В строке «Напрасные на них застыли слезы» цезурой отделен и подчеркнут эпитет напрасные, которому благодаря этому придан дополнительный эмоциональный ореол.
Используется и эллипсис — «сжатие» синтаксической конструкции: в первых двух строках второй строфы отсутствует необходимое второе подлежащее: «и [она] с каждою минутой / Сердито рвет последние листы». «Неправильная» синтаксическая форма выразительна, она словно передает эти злые порывы метели.
Все три строфы объединяют побудительные предложения: «Учись у них» (начало первого четверостишия), «молчи и ты!» (конец второго четверостишия), «Но верь весне» (начало третьей строфы). Первые две строфы замкнуты таким образом в синтаксическое кольцо и противопоставлены третьей, начинающейся с обращения-наставления, выдержанного уже совсем в иной тональности.
Третья строфа противопоставлена двум предшествующим и по количеству предложений: три (причем последнее развернуто на три строки) вместо шести в начальном четверостишии (в начальной строке «Учись у них — у дуба, у березы» содержится не одно а два предложения, но второе неполной структуры: «Учись у них — [учись] у дуба, у березы») и пяти во второй (в стихах «Всё злей метель и [она] с каждою минутой / Сердито рвет последние листы» тоже два предложения)[148].
В третьей строфе (хотя ее первый стих делится на два предложения и интонационно напоминает отчасти первую строку всего текста) ритмико-интонационная структура иная, интонация приобретает гармоничность и мерность вместо прежней отрывистости.
В стихотворении используется перекрестная рифма: АБАБ. Выделяется рифма душа — дыша, связывающая родственные по происхождению слова с близкими смыслами, отличающиеся только ударными гласными. Выделена, по-видимому, и рифма гений — откровений, соединяющая слова, принадлежащие к одному смысловому полю, ассоциирующиеся с религиозными ценностями («дух», «откровение»), Рифма связывает воедино весну вовне («теплом и жизнию дыша» и внутри («Переболит скорбящая душа»), В рифмовке первых двух строф такой закономерности не наблюдается.
Из звуков стихотворения акцентирован гласный у. «Закрытый» (лабиализованный, произносимый при вытянутых и округленных «в трубочку» губах) гласный у, ассоциирующийся с печалью и унынием, преобладает в первом стихе: «Учись у них — у дуба, у березы» (пять раз). Открытый гласный а оформляет контрастные темы: страдания (пора — кора) и освобождения (дыша — душа). Звуковой комплекс ве вводит тему обновления и освобождения: верь весне: согласный в перед ударным э в первом из двух слов и перед э в позиции редукции (ослабления), звучащим как и с «оттенком» э, встречается только в этой строке.
Повторы сонорного р закреплены преимущественно за темой «зимы» и страдания (шесть примеров на первую строфу), но есть и исключения: примеры в словах промчится и откровений в третьем четверостишии.
Первая публикация — в составе прижизненного сборника поэзии Фета «Вечерние огни». Выпуск второй неизданных стихотворений А. Фета. М., 1885. Автограф, содержащий варианты ранней редакции, — в так называемой тетради II, хранящейся в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинского Дома) Российской академии наук.
Первоначальный вариант третьей строки: «И тосковать я стану сердцем снова»; первый вариант пятой строки — «[Душа опять][149] готова вспыхнуть чище»; второй вариант этой строки — «[И вновь душа] готова вспыхнуть чище» (окончательный вариант пятого стиха — такой же, как в печатном тексте). Первоначальный вариант восьмой строки: «[Пугает ночь и собственная тень]» (окончательный вариант — такой же, как в печатном тексте). (См. варианты в изд.: [Фет 1979, с. 470].)
В составе второго выпуска «Вечерних огней» стихотворение соотнесено одновременно и с философской, и с любовной лирикой. В философской лирике противоречиво сочетаются разные мотивы: превосходства и возвышения избранной, дерзкой личности над миром труда и печали («Добро и зло»), тщеты лирического «я» — «сосуда скудельного» — приобщиться к высшему миру («Ласточки»), освобождения от заботы и волнений («С гнезд замахали крикливые цапли…», «О, этот сельский день и блеск его красивый…»), эфемерности красоты («Бабочка»). Присутствует и стоическое приятие горестей, соединенное с надеждой на обновление души («Учись у них — у дуба, у березы»), Смерть и отвергается как ничтожная в сравнении с мыслящим «я»: «Покуда я дышу — ты мысль моя, не боле, / Игрушка шаткая тоскующей мечты» («Смерти»), но и принимается в ее неизбежности: «О, если б небо судило без тяжких томлений / Так же и мне, оглянувшись на жизнь, умереть!» («Солнце садится, и ветер утихнул летучий…»).
Метафора «угас весенний день» созвучна полуметафорической картине заката, ассоциирующегося со смертью, в стихотворении «Солнце садится, и ветер утихнул летучий…» и с «этой зарей, этой весной» как знаками любви и возрождения из стихотворения «Сад весь в цвету…». Мотив преклонения перед женской красотой роднит «Еще одно забывчивое слово…» со стихотворением «Не вижу ни красы души твоей нетленной…», завершающимся признанием: «И все, чем я дышал, — блаженною мечтою / Лечу к твоим ногам младенческим принесть».
Мотив воспоминания о возлюбленной и о любви в стихотворении «Еще одно забывчивое слово…» скорее не отрадный, но оттеняющий тоску старческого существования и страх смерти, представлен в трагическом, но отчасти и примиряющем тоне в других текстах книги («Страницы милые опять персты раскрыли…»).
Горький разрыв между порой любви и холодной старостью, представленный в стихотворении «Еще одно забывчивое слово…», преодолевается в следующем за ним стихотворении «Теперь», обращенном не в прошлое, а в будущее, адресованном не былой возлюбленной, а девушке, только начинающей жить:
Однако в расположенном сразу после «Теперь» стихотворении «Кровию сердца пишу я к тебе эти строки…» разлука и разрыв с прошлым и утрата любви даны как неизбывные, абсолютные: «Видно, к давно прожитому нельзя воротиться».
Иначе перекликается «Еще одно забывчивое слово…» со стихотворением «Ныне первый мы слышали гром…»: в обоих случаях воспоминание о женщине и любви представлено словно бы реальность настоящего, что выражено в употреблении грамматической формы настоящего времени. Так Фет стремится преодолеть неумолимый ход времени, но в стихотворении «Еще одно забывчивое слово…» этого не происходит: вторая строфа, говорящая о старости и близкой смерти, переводит всё, сказанное в первой, в зыбкое пространство воспоминания. А в «Ныне первый мы слышали гром…» чудо совершается: внезапная и короткая ссора героя и его возлюбленной изображена именно как событие настоящего, хотя и остальные стихи сборника, и преклонный возраст поэта к моменту публикации текста (1883), и его жизненные обстоятельства (Фет был уже очень давно женат, а в брак вступил по расчету) понуждают прочесть этот текст все-таки как воспоминание о былом, о молодости, но искусно завуалированное.
Наконец, если в стихотворении «Еще одно забывчивое слово…» любовь не спасает ни от бега времени, ни от страха небытия, то в «Я видел твой млечный, младенческий локон…» выражена вера, «что счастью не будет конца», а в стихотворении «Только в мире и есть, что тенистый…» любовь, «милой головки убор», «влево бегущий пробор» дерзко объявлены единственными и безусловными ценностями бытия. Это же упоение любовью и красотой представлено во всей своей власти в стихотворении «Свет весь в цвету…»: «Счастья ли полн, / Плачу ли я, / Ты благодатная тайна моя».
Стихотворения в составе выпуска «Вечерних огней» намеренно группируются так, чтобы были зримыми, явственными взаимоисключающие, противоречащие друг другу поэтические ответы и трактовки одних и тех же мотивов, содержащиеся в соседствующих стихотворениях. Именно в форме этих живых противоречий, по Фету, только и может быть передана многогранность бытия.
Подобным же образом построено и намеченное Фетом незадолго до смерти «большое» собрание стихотворений.
В плане неосуществленного нового издания, составленном Фетом в 1892 г., «Еще одно забывчивое слово…» включено в раздел «Элегии и думы» (см. состав раздела в изд.: [Фет 1959, с. 81 — 124], чем подчеркнут его философский характер. Впрочем, в составе раздела любовная тематика доминирует или присутствует в тридцати одном стихотворении из семидесяти четырех.
Воспоминание, скрыто присутствующее в стихотворении «Еще одно забывчивое слово…», составляет ключевой мотив некоторых других текстов раздела, например это воспоминание — воображение в стихотворении «Целый заставила день меня промечтать ты сегодня…» (1857).
С воспоминанием сроднен мотив вины, автобиографическим подтекстом которого является вина перед давней возлюбленной — Марией Лазич («Не спится. Дай зажгу свечу. К чему читать?», 1854). Мотив вины соседствует с отвержением воспоминания о любви («Старые письма», 1859 (?)).
Вина порой сочетается с жаждой смерти как перехода в небытие, в ничто: «Скорей, скорей в твое небытие!» («Ты отстрадала, я еще страдаю…», 1878). И здесь же, как и в стихотворении «Еще одно забывчивое слово…», рассвет, свет — огонь и весна — метафоры любви[150]:
(«Ты отстрадала, я еще страдаю…»,1878)
Иногда выражены ненужность воспоминаний о любви, отказ от мысли возвратить прошлое, приятие будущей старости («О нет, не стану звать утраченную радость…», 1857). Старость — синоним разлуки и как бы расплата за вину:
(«Прости! во мгле воспоминанья…», 1888)
Потерянное счастье и разлука могут трактоваться как абсолютные:
(«Светил нам день, будя огонь в крови…»,1887)
И само прошлое и воспоминания о нем — мир, обитель страданий:
(«Всё, что волшебно так манило…»,1892)
Но, с другой стороны, воспоминание о возлюбленной — это счастье бытия и высокий и радостный долг, как причастность к бессмертию:
(«Томительно-призывно и напрасно…», 1871)
Возможным оказывается воскрешение умершей возлюбленной силой воображения:
(«В тиши и мраке таинственной ночи…», 1864 (?))
Но воскрешение любви в старости оказывается кратким и трагическим:
(«Дул север. Плакала трава…», 1880 (?))
Ценность воспоминания утверждается вопреки тому, что «О, как ничтожно всё!» в стихотворении «Страницы милые опять персты раскрыли…» (1884).