73082.fb2 Путеводитель по поэзии А.А. Фета - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Путеводитель по поэзии А.А. Фета - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Неодобрение в этом стихотворении вызывала прежде всего „ничтожность“, узость избранной автором темы <…>. В тесной связи с указанной особенностью стихотворения воспринималась и его выразительная сторона — простое перечисление через запятую впечатлений поэта, чересчур личных, незначительных по характеру. Нарочито же простую и одновременно по дерзости нестандартную форму фрагмента можно было расценить как вызов» [Сухова 2000, с. 71][67].

Одним из первых «Шепот, робкое дыханье…» вышутил Н. А. Добролюбов[68] в 1860 г. под пародийной маской «юного дарования» Аполлона Капелькина, будто бы написавшего эти стихи в двенадцатилетнем возрасте и едва не высеченного отцом за таковое неприличие:

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Вечер. В комнатке уютной      Кроткий полусветИ она, мой гость минутный…      Ласки и привет;Абрис маленькой головки,      Страстных взоров блеск,Распускаемой шнуровки      Судорожный треск…Жар и холод нетерпенья…      Сброшенный покров…Звук от быстрого паденья     На пол башмачков…Сладострастные объятья,     Поцалуй (так! — А.Р)[69] немой, —И стоящий над кроватью      Месяц золотой…

[Русская стихотворная пародия 1960,с. 404–405].

Пародист сохранил «безглагольность», но, в отличие от фетовского текста, его стихотворение воспринимается не как одно «большое» предложение, состоящее из серии назывных предложений, а как последовательность ряда назывных. Фетовская чувственность, страстность под пером «пересмешника» превратились в неприличную своей натуралистичностью, «полупорнографическую» сценку. Слияние мира влюбленных и природы оказалось полностью утраченным.

Спустя три года это же стихотворение подверглось атаке со стороны другого литератора радикального лагеря — Д. Д. Минаева (1863). «Шепот, робкое дыханье…» было спародировано им в четвертом и пятом стихотворениях из цикла «Лирические песни с гражданским отливом (посвящ<ается> А. Фету)»:

Холод, грязные селенья,        Лужи и туман,Крепостное разрушенье,        Говор поселян.От дворовых нет поклона,        Шапки набекрень,И работника Семена        Плутовство и лень.На полях чужие гуси,       Дерзость гусенят, —Посрамленье, гибель Руси,       И разврат, разврат!..Солнце спряталось в тумане.       Там, в тиши долин,Сладко спят мои крестьяне —       Я не сплю один.Летний вечер догорает,        В избах огоньки,Майский воздух холодает —        Спите, мужички!Этой ночью благовонной,       Не смыкая глаз,Я придумал штраф законный       Наложить на вас.Если вдруг чужое стадо        Забредет ко мне,Штраф платить вам будет надо…         Спите в тишине!Если в поле встречу гуся,        То (и буду прав)Я к закону обращуся       И возьму с вас штраф;Буду с каждой я коровы        Брать четвертаки,Чтоб стеречь свое добро вы         Стали, мужички…

[Русская стихотворная пародия 1960, с. 510–511].

Минаевские пародии сложнее добролюбовской. Если Добролюбов высмеивал эстетизацию эротического и «бессодержательность» Фета-лирика, то Минаев обрушился на Фета — консервативного публициста — автора «Заметок о вольнонаемном труде» (1862) и очерков «Из деревни» (1863, 1864, 1868, 1871)[70].

Семен — нерадивый работник в хозяйстве Фета, на которого жаловались другие вольнонаемные рабочие; он прогуливал рабочие дни и вернул взятый у Фета и не отработанный задаток только под давлением мирового посредника (очерки «Из деревни», 1863 [Фет 2001, с. 133–134]). Здесь же — глава IV «Гуси с гусенятами», в которой рассказывается о шести гусынях с «вереницей гусенят», забравшихся в фетовские посевы молодой пшеницы и попортивших зеленя; гусята эти принадлежали хозяевам местных постоялых дворов. Фет велел арестовать птиц и запросил у хозяев штраф, удовольствовавшись деньгами только за взрослых гусынь и ограничившись 10 копейками за одну гусыню вместо положенных двадцати; в конце концов он принял вместо денег шестьдесят яиц [Фет 2001, с. 140–142].

Фетовские очерки были восприняты значительной частью русского образованного общества как сочинения замшелого ретрограда. На автора посыпались обвинения в крепостничестве. В частности, об этом писал в очерках «Наша общественная жизнь» М. Е. Салтыков-Щедрин, язвительно заметивший о Фете — поэте и публицисте: «<…> На досуге он отчасти пишет романсы, отчасти человеконенавистничает, сперва напишет романс, потом почеловеконенавистничает, потом опять напишет романс и опять почеловеконенавистничает» [Салтыков-Щедрин 1965–1977, т. 6, с. 59–60].

Сходным образом аттестовал публицистику автора «Шепота, робкого дыханья…» другой радикально настроенный литератор — Д. И. Писарев в 1864 г.: «<…> Поэт может быть искренним или в полном величии разумного миросозерцания, или в полной ограниченности мыслей, знаний, чувств и стремлений. В первом случае он — Шекспир, Дант, Байрон, Гете, Гейне. Во втором случае он — г. Фет. — В первом случае он носит в себе думы и печали всего современного мира. Во втором — он поет тоненькою фистулою о душистых локонах и еще более трогательным голосом жалуется печатно на работника Семена <…> Работник Семен — лицо замечательное. Он непременно войдет в историю русской литературы, потому что ему назначено было провидением показать нам обратную сторону медали в самом яром представителе томной лирики. Благодаря работнику Семену мы увидели в нежном поэте, порхающем с цветка на цветок, расчетливого хозяина, солидного bourgeois (буржуа. — А.Р.) и мелкого человека. Тогда мы задумались над этим фактом и быстро убедились в том, что тут нет ничего случайного. Такова должна быть непременно изнанка каждого поэта, воспевающего „шопот, робкое дыханье, трели соловья“» [Писарев 1955–1956, т. 3, с. 96, 90][71].

Престарелый поэт-«обличитель» П. В. Шумахер в сатирических стихах на празднование юбилея фетовской поэтической деятельности припомнил, хотя и неточно: «У Максима отнял гуся» [Шумахер 1937, с. 254]. О злополучных гусях либеральная и радикальная пресса помнила долго. Как несколько десятилетий спустя писал литератор П. П. Перцов, без напоминания о них «не обходились некрологи великого лирика иногда даже в видных органах» [Перцов 1933, с. 107].

Оценка Фета как крепостника и жестокосердого хозяина, отбирающего последние трудовые гроши у несчастных крестьян-тружеников, не имела ничего общего с действительностью: Фет отстаивал значение именно вольнонаемного труда, он пользовался трудом наемных рабочих, а не крепостных, о чем и написал в очерках. Владельцами гусят были состоятельные хозяева постоялых дворов, а отнюдь не истомленные полунищие хлебопашцы; писатель не самоуправствовал в отношении работников, а преследовал недобросовестность, лень и обман со стороны таких, как пресловутый Семен, причем часто безуспешно.

Как точно заметила Л. М. Розенблюм, «публицистика Фета <…> ни в малой мере не свидетельствует о грусти по ушедшей крепостнической эпохе» [Розенблюм 2003].

Однако можно говорить о другом — о настороженном отношении Фета к последствиям отмены крепостного права; что же касается идейных взглядов Фета, то они на протяжении пореформенного периода становились все более и более консервативными (среди поздних примеров — письмо К. Н. Леонтьеву от 22 июля 1891 г. с поддержкой идеи о памятнике ультраконсервативному публицисту М. Н. Каткову и резкой оценкой «змеиного шипения мнимых либералов» [Письма Фета Петровскому и Леонтьеву 1996, с. 297].

Новый род занятий, очерки и даже облик Фета, воспринимавшегося прежде как лирический поэт, витающий в мире прекрасного и чуждый меркантильным расчетам, рождали недоумение и вызвали отторжение или изумление[72]. Гордость Фета своими хозяйственными успехами оставалась непонятой[73].

Князь Д. Н. Цертелев заметил о Фете — поэте и Фете — авторе очерков об усадебном хозяйстве: «<…> Может показаться, что имеешь дело с двумя совершенно различными людьми, хотя оба они говорят иногда на одной и той же странице. Один захватывает вечные мировые вопросы так глубоко и с такой широтой, что на человеческом языке не хватает слов, которыми можно было бы выразить поэтическую мысль, и остаются только звуки, намеки и ускользающие образы, другой как будто смеется над ним и знать не хочет, толкуя об урожае, о доходах, о плугах, о конном заводе и о мировых судьях. Эта двойственность поражала всех, близко знавших Афанасия Афанасиевича» [Цертелев 1899, с. 218].

Радикально настроенные литераторы обратили внимание на этот разительный диссонанс между «чистым лириком», певцом соловьев и роз, и практичнейшим хозяином — автором очерков, старающимся не упустить ни копейки своих денег. Соответственно в минаевских пародиях форма (стихотворный размер, «безглагольность») ассоциируются с «чистой лирикой», хранят воспоминание о фетовском «Шепот, робкое дыханье…», а «приземленное» содержание отсылает к Фету-публицисту.

По крайней мере частью радикальной литературной среды эстетизм Фета-поэта, славящего любовь и «серебро <…> ручья», и общественный консерватизм были истолкованы как две стороны одной медали: только помещик-«кровопийца», обирающий крестьян, и может на досуге любоваться «дымными тучками» и утреннею зарей: сердце черствого эстета глухо к народному горю, а доходы землевладельца позволяют вести ему праздный образ жизни. (В реальности Фет в первые годы своей хозяйственной деятельности свободного времени почти не имел, пребывая в хлопотах и разъездах; но об этом его критики предпочли забыть.)

Уже само воспевание красоты в «Шепоте, робком дыханье…» дразнило противников Фета. Все они могли бы повторить вслед за Н. А. Некрасовым — автором поэтического диалога «Поэт и гражданин»: «Еще стыдней в годину горя / Красу долин, небес и моря / И ласку милой воспевать…». Поэтические достоинства Фета и, в частности, стихотворения «Шепот, робкое дыханье…» оппоненты поэта могли признавать[74], но они ощущали абсолютную неуместность «чистой лирики» в то время, когда требовались песни протеста и борьбы.

Ситуацию точно оценил противник радикальной литературы Ф. М. Достоевский, согласившийся, что появление стихотворения Фета было, мягко говоря, несколько несвоевременным: «Положим, что мы переносимся в восемнадцатое столетие, именно в день лиссабонского землетрясения[75]. Половина жителей в Лиссабоне погибает; дома разваливаются и проваливаются; имущество гибнет; всякий из оставшихся в живых что-нибудь потерял — или имение, или семью. Жители толкаются по улицам в отчаянии, пораженные, обезумевшие от ужаса. В Лиссабоне живет в это время какой-нибудь известный португальский поэт. На другой день утром выходит номер лиссабонского „Меркурия“ (тогда всё издавались „Меркурии“). Номер журнала, появившегося в такую минуту, возбуждает даже некоторое любопытство в несчастных лиссабонцах, несмотря на то что им в эту минуту не до журналов; надеются, что номер вышел нарочно, чтоб дать некоторые сведения, сообщить некоторые известия о погибших, о пропащих без вести и проч. и проч. И вдруг — на самом видном месте листа бросается всем в глаза что-нибудь вроде следующего: „Шепот, робкое дыханье…“ Не знаю наверно, как приняли бы свой „Меркурий“ лиссабонцы, но мне кажется, они тут же казнили бы всенародно, на площади, своего знаменитого поэта, и вовсе не за то, что он написал стихотворение без глагола, а потому, что вместо трелей соловья накануне слышались под землей такие трели, а колыхание ручья появилось в ту минуту такого колыхания целого города, что у бедных лиссабонцев не только не осталось охоты наблюдать „В дымных тучках пурпур розы“ или „Отблеск янтаря“, но даже показался слишком оскорбительным и небратским поступок поэта, воспевающего такие забавные вещи в такую минуту их жизни».

Но далее следует разъяснение, и оценка меняется: «Заметим, впрочем, следующее: положим, лиссабонцы и казнили своего любимого поэта, но ведь стихотворение, на которое они все рассердились (будь оно хоть и о розах и янтаре), могло быть великолепно по своему художественному совершенству. Мало того, поэта-то они б казнили, а через тридцать, через пятьдесят лет поставили бы ему на площади памятник за его удивительные стихи вообще, а вместе с тем и за „пурпур розы“ в частности. Поэма, за которую казнили поэта, как памятник совершенства поэзии и языка принесла, может быть, даже и немалую пользу лиссабонцам, возбуждая в них потом эстетический восторг и чувство красоты, и легла благотворной росой на души молодого поколения».

Итог рассуждения таков: «Какое-нибудь общество, положим, на краю гибели, все, что имеет сколько-нибудь ума, души, сердца, воли, все, что сознает в себе человека и гражданина, занято одним вопросом, одним общим делом. Неужели ж тогда только между одними поэтами и литераторами не должно быть ни ума, ни души, ни сердца, ни любви к родине и сочувствия всеобщему благу? Служенье муз, дескать, не терпит суеты. Это, положим, так. Но хорошо бы было, если б, например, поэты не удалялись в эфир и не смотрели бы оттуда свысока на остальных смертных <…>. А искусство много может помочь иному делу своим содействием, потому что заключает в себе огромные средства и великие силы» (статья «Г-бов и вопрос об искусстве», 1861 [Достоевский 1978, т. 18, с. 75, 76, 77]).

Д. Д. Минаев еще раз (в 1863 г.) спародировал стихотворение Фета, представив свой текст как будто бы раннюю, «дотургеневскую», редакцию самого автора; стихотворение с таким комментарием «прислал» «майор Бурбонов»; это одна из пародийных масок Минаева, условный образ тупого солдафона — «бурбона» (см.: [Русская стихотворная пародия 1960, с. 785]. Вот текст пародии:

Топот, радостное ржанье,      Стройный эскадрон,Трель горниста, колыханье      Веющих знамен,Пик блестящих и султанов;       Сабли наголо,И гусаров и уланов       Гордое чело;Амуниция в порядке,      Отблеск серебра, —И марш-марш во все лопатки,      И ура, ура!..

[Русская стихотворная пародия 1960,с. 507]

Теперь стихотворная форма фетовского стихотворения наполняется совсем иным содержанием, нежели в минаевских пародиях «с гражданским отливом» — очень скудным: скалозубовским восторгом перед красотой военного строя, упоением ладной амуницией. Эстетизация любви и природы, присутствовавшая в фетовском оригинале, заменяется эстетизацией фрунта. Пародист словно заявляет: господину Фету нечего сказать и все равно, о чем «петь», — оригинальными мыслями поэт Фет явно де не блистает.

В утрированном виде Минаев отразил действительное понимание Фетом природы поэзии. Фет неоднократно утверждал, что в ней необходимы «безумство и чепуха» (письмо Я. П. Полонскому от 31 марта 1890 г.; цит. по: [Розенблюм 2003]).

Мнение о Фете как о поэте без идеи, если вообще не просто глупом существе, к тому же абсолютно безразличном к тематике собственных стихов, было весьма распространенным. Вот свидетельство А. Я. Панаевой: «Очень хорошо помню, как Тургенев горячо доказывал Некрасову, что в одной строфе стихотворения: „Не знаю сам, что буду петь, — но только песня зреет!“ Фет изобличил свои телячьи мозги» [Панаева 1986, с. 203][76].

Сам Тургенев спрашивал поэта: «Зачем ты относишься подозрительно и едва ли не презрительно к одной из неотъемлемых способностей человеческого мозга, называя ее ковырянием, рассудительностью, отрицанием — критике?» (письмо Фету от 10 (22) сентября 1865 г.) [Тургенев 1982—, письма, т. 6, с. 163–164].

Н. А. Некрасов в печатном отзыве (1866 года) утверждал: «У нас, как известно, водятся поэты трех родов: такие, которые „сами не знают, что будут петь“, по меткому выражению их родоначальника, г. Фета. Это, так сказать, птицы-певчие» [Некрасов 1948–1953, т. 9, с. 442][77]. (При этом ранее, откликаясь на сборник 1856 г., он признавал: «Смело можем сказать, что человек, понимающий поэзию и охотно открывающий душу свою ее ощущениям, ни в одном русском авторе, после Пушкина, не почерпнет столько поэтического наслаждения, сколько доставит ему г. Фет» [Некрасов 1948–1953, т. 9, с. 279].)

На недалекость Фета (всего только «толстого добродушного офицера») намекал граф Л. Н. Толстой В. П. Боткину в письме от 9 / 21 июля 1857 г., ощущая какое-то несоответствие между тонкими стихами и их творцом: «…И в воздухе за песнью соловьиной разносится тревога и любовь! — Прелестно! И откуда у этого добродушного толстого офицера такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов» [Толстой 1978–1985, т. 18, с. 484] (речь идет о стихотворении «Еще майская ночь», 1857).

Фет — личность воспринимался прежде всего как недавний кавалерийский офицер, причем такая характеристика указывала на его ограниченность, неразвитость, простоватость ума. Тургенев, иронически отвечая на письмо Фета, в котором тот резко отстаивал свои права помещика и претендовал как землевладелец на привилегированное положение, замечал: «Государство и общество должно охранять штаб-ротмистра Фета как зеницу ока <…>» [Тургенев 1960–1968, т. 9, с. 155]. В другом письме он иронизировал по поводу «короткого кавалерийского шага» Фета (письмо Фету от 5, 7 (12, 19) ноября 1860 г.) [Тургенев 1982 — письма, т. 4, с. 258]; уже полуиронически (но все-таки только полу-, а наполовину всерьез) именовал Фета «закоренелым и остервенелым крепостником и поручиком старого закала» (письмо Фету от 18, 23 августа (30 августа, 4 сентября) 1862 г.) [Тургенев 1982—, письма, т. 5, с. 106].

Выбор Фетом, окончившим в 1844 г. императорский Московский университет и уже приобретшим некоторую известность как поэт, военной службы диктовался неблагоприятными жизненными обстоятельствами. Его отец, потомственный дворянин Афанасий Неофитович Шеншин, встретил в Германии Шарлотту Элизабету Фёт (урожденную Беккер), которая уже состояла в браке с Иоганном-Петром-Карлом-Вильгельмом Фётом, и увез в Россию. Шеншин и Шарлотта Фёт, возможно, были сначала обвенчаны по протестантскому обряду 2 октября 1820 г. (православное венчание состоялось только в 1822 г.). Развод Шарлотты с Фётом был совершен только 8 декабря 1821 г., и рожденный от их союза ребенок, записанный как сын Шеншина, после расследования, проведенного церковными и светскими властями (расследование было вызвано неким доносом), в 1835 г. был признан сыном господина Фёта, утратив права русского дворянина. Сам Фет, по-видимому, считал своим отцом И. Фёта, хотя и старательно скрывал это; до относительно недавнего времени господствовала версия, что тот и был отцом поэта в действительности; факт венчания А. Н. Шеншина с Шарлоттой Фёт по протестантскому обряду отрицался (см., например: [Бухштаб 1974, с. 4–12, 48]). Сведения из новонайденных документов свидетельствует, но только косвенно, скорее, в пользу версии об отцовстве Шеншина (см.: [Кожинов 1993], [Шеншина 1998, с. 20–24]). Однако сам А. Н. Шеншин бесспорно считал Афанасия сыном не своим, а Фёта; об отцовстве Фёта свидетельствуют и письма брата матери поэта (см.: [Кузьмина 2003]). Официально поэт был признан потомственным дворянином Шеншиным только в 1873 г. после подачи прошения на высочайшее имя [Бухштаб 1974, с. 48–49][78].

Фет решил выслужить дворянство; обычным и, как казалось, наиболее простым средством к этому была военная служба[79]. Фет поступил на военную службу в апреле 1845 г. унтер-офицером в Кирасирский орденский полк; спустя год получил офицерский чин, в 1853 г. перешел в лейб-гвардии уланский Его Императорского Высочества Цесаревича полк, к 1856 г. дослужился до звания ротмистра. «Но в 1856 г. новый царь Александр II, как бы в компенсацию дворянству за готовящуюся реформу, еще более затруднил проникновение в потомственные дворяне. По новому указу для этого стал требоваться уже не майорский, а полковничий чин, достигнуть которого в обозримый срок Фет не мог надеяться.

Фет решил уйти с военной службы. В 1856 г. он взял годовой отпуск, который частично провел за границей (в Германии, Франции и Италии), по окончании годового отпуска уволился в бессрочный, а в 1857 г. вышел в отставку и поселился в Москве» [Бухштаб 1974, с. 35].

Фет на самом деле очень тяготился военной службой и в письмах другу И. П. Борисову отзывался о ней весьма резко: «через час по столовой ложке лезут разные гоголевские Вии на глаза», которых нужно не только терпеть, но коим «еще нужно улыбаться»[80]. Он утверждал: «Идеальный мир мой разрушен давно». Жизнь его подобна «грязной луже», в которой он тонет; он добрался «до безразличия добра и зла». Поэт признается: «Никогда еще не был я убит морально до такой степени», вся его надежда — «найти где-нибудь мадмуазель с хвостом тысяч в двадцать пять серебром, тогда бы бросил все» ([Письма Фета Борисову 1922, с. 214, 221, 227–228, 219, 216, 220]; ср.: [Фет 1982, т. 2, с. 191]). А в мемуарах «Ранние годы моей жизни» он писал о себе, что ему «пришлось принести на трезвый алтарь жизни самые задушевные стремления и чувства» [Фет 1893, с. 543][81].

Однако, выйдя в отставку, он демонстративно продолжал носить уланскую фуражку.

Еще одна пародия на «Шепот, робкое дыханье…» принадлежит Н. А. Вормсу, она входит в цикл «Весенние мелодии (Подражание Фету)» (1864):

Звуки музыки и трели, —        Трели соловья,И под липами густыми        И она, и я.И она, и я, и трели,        Небо и луна,Трели, я, она и небо,        Небо и она.

[Русская стихотворная пародия 1960, с. 514–515]

Н. А. Вормс пародирует мнимую бессодержательность фетовского стихотворения: вместо трех строф оригинала — только две (зачем еще строфа, если и так нечего сказать?), причем вся вторая строфа построена на повторах слов, — как взятых из первой («трели», «и она, и я», «я, она», «и она»), так и появляющихся только в этом втором четверостишии («небо»). Наиболее частотными оказываются личные местоимения «я» и «она», лишенные определенного значения.

Наконец, в 1879 году «Шепот, робкое дыханье…» спародировал П. В. Шумахер:

ГОЛУБОЙ ЦВЕТ

(à la Фет)

Незабудка на поле,Камень — бирюза,Цвет небес в Неаполе,Любушки глаза,Моря Андалузского[82]Синь, лазурь, сапфир, —И жандарма русского Голубой мундир!

[Шумахер 1937, с. 150]

Высмеивается опять-таки пресловутая бессодержательность Фета: все абсолютно разнородные образы подобраны на основе одного, совершенно случайного признака — голубого цвета. А вот упоминание о русском жандарме (жандармы носили голубые мундиры) по-своему ожидаемо: пародист намекает на пресловутые ультраконсерватизм, «охранительство» Фета.

Молодой поэт А. Н. Апухтин еще в 1858 г. сказал о музе Фета и о ее гонителях:

Но строгая жена с улыбкою взиралаНа хохот и прыжки дикарки молодой,И, гордая, прошла и снова заблисталаНеувядаемой красой.

(«А. А. Фету»)

[Апухтин 1991, с. 104]

Но отношение к Фету в литературных кругах ощутимо изменилось лишь ближе к концу его жизни. B. C. Соловьев писал о поэзии Фета в примечании к стихотворению «19 октября 1884 г.»: «А. А. Фет, которого исключительное дарование как лирика было по справедливости оценено в начале его литературного поприща, подвергся затем продолжительному гонению и глумлению по причинам, не имеющим никакого отношения к поэзии. Лишь в последние десятилетия своей жизни этот несравненный поэт, которым должна гордиться наша литература, приобрел благосклонных читателей» [Соловьев 1974, с. 73][83]

К концу века решительным образом изменилось и отношение к стихотворению Фета: «Для раннего символизма многократно цитируемое стихотворение Фета „Шепот, робкое дыханье…“ послужило <…> истоком бесконечно разнообразного развертывания парадигмы (схемы, модели. — А.Р.) шепот (ропот, шелест и т. п.)» [Ханзен-Лёве 1999, с. 181].

СОСНЫ

Средь кленов девственных и плачущих березЯ видеть не могу надменных этих сосен;Они смущают рой живых и сладких грез,        И трезвый вид мне их несносен.В кругу воскреснувших соседей лишь онеНе знают трепета, не шепчут, не вздыхаютИ, неизменные, ликующей весне      Пору зимы напоминают.Когда уронит лес последний лист сухойИ, смолкнув, станет ждать весны и возрожденья, —Они останутся холодною красой      Пугать иные поколенья.1854

Источники текста