73158.fb2
Я вытащил свою неизменную тетрадь, карандаш.
-- Напиши: "Возвращается отправителю*.-- Потом подумала с минутку и добавила:-- Припиши еще: "Имеющий уши да слышитl"
Она сама вырвала листок из моей тетради, a затем вытащила наугад из прически шпильку.
Остальные наши спутники, забравшись на повозку, стаскивали, чертыхаясь, тюфяки. Раздался мягкий удар.
-- Гони, кучерок! -- крикнул мне Жюль.
Я погнал Бижу галопом.
Позади нас две расплывчатые тени -- парочка полицейских -- отделились от подъезда полицейской префектуры, где стояли на часах, и неторопливо направились к тому месту, которое мы покинули в такой спешке.
Неужели это застарелый дух, поднявшийся от продавленных старых тюфяков, вызвал в моей памяти родимый дом? Тут только я узнал его, такой надежный запах пота, пыли, мокрой шерсти, запах труда, который приносил с поля отец; и запах этот примешивался тогда к aромаty похлебки.
На рассвете.
Последняя нить, но она еще крепко привязывала меня к тупику. Теперь и она порвалась.
Повозка нагружена так же, почти так же, как была нагружена в тот понедельник 15 августа 1870 года. Мама топчется между Бижу и пушкой "Братство", Предок пошел проститься с теткой. Через несколько мйнут рассветет, и мы сможем выбраться на Гран-Рю, проехать через весь Бельвиль и, распрощавшись с Парижем, двинуть на Рони. Роменвильскую заставу минуем без затруднений -- там несут караул стрелки 9-й роты, a пруссакам на нас наплевать.
Госпожа Билатр визжит как зарезанная: y колонки, видите ли, грязь развели. Она опять ходит гордо, как индюк: господин Валькло известил ee, что возвращается сегодня к вечеру. Завтра Франция голосует*.
Вчерa вечером я пошел в новое убежище Гюстава Флуранса, хотел вручить ему бумаги, которые еще оставались y меня, и потом, само собой, попрощаться.
Флурансl лежал в постели не один, a с Мартой. Ни тот, ни другая даже не смутились. Воображаю, какая y меня была физиономия... Марта широко открыла огромные черные глазищи и развела обнаженными руками, как бы говоря: "Hy, чего ты еще! Ведь это же Флуранс!"
Я бросил листки на постель и ушел, даже не закрыв за собой дверей.
Потом кинулся бежать.
Прощай, Париж!
Рони-cy-Bya.
Воскресенье, 12 февраля 1871 года.
Дома нас ждал отец -- он все такой же, разве что похудел. Он уже взялся восстанавливать ферму, благо ущерб не особенно велик. Главным образом пострадали участки, непосредственно примыкающие к Авронскому плато и форту Рони. Так, от фермы Мартино буквально не осталось камня на камне; мы приютили y себя самого огородника, его жену и двух взрослых его сыновей. Пришлось нам немножко потесниться, но ремонт и полевые работы идут быстро; и нам удалось убедить семейство Мартино нынешний год сообща обрабатывать землю.
По-прежнему наш край занят пруссаками. Ho их почти не видно. Стараемся вообще о них забыть. После заключения перемирия они продвинулись вперед, чтобы занять позиции, оставленные нашими войсками. Рони, таким образом, уже давно не передовая линия, скажем больше: не граница. ЭКители Рони мало-помалу стягиваются к родным пенатам -- вернее, к тому, что от них осталось. Возьмем хотя бы Мюзеле. Дом их не разрушен, ко y самого хозяина сердце больше к работе не лежит. Мартен, который проводит y нас все вечерa, намекнул мне, что отец никак не может стряхнуть с себя лени и отделаться от привычки пьянствовать, приобретенной в Менильмонтане.
Работаем по шестнадцать часов в сутки. Пока не стемнеет -- на поле или на крыше, a вечерами при свече чиним инструмент и мебель.
Рони, 15 февраля.
Только что вернулись из Mo, ездили на ярмарку. Сельскохозяйственный инвентарь редкость, за семена заламывают неслыханные цены, запасных частей вообще не существует. Да, жители Mo не слишком-то любезны. Об осаде они ничего толком не знают и уверены, что хоть она и длилась долго, но было вовсе не так уж тяжко.
-- Парижане получили по заслугам. Это же Вавилон, это же ад, проклятый богом городl Пруссаки -- враги, кто спорит! Ho мы-то теперь хорошо знаем всех этих саксонцев, баварцев -- словом, всех немцев: почти полгода под их властью живем. Иной раз они крутеньки, зато хоть солдаты, a не людоеды, не анархисты!
Такого мнения -- откуда оно только? -- придерживается, в частности, торговец зерном, наотрез отказавший нам в кредите. A ведь вряд ли один из десятка местных жителей бывал в Париже, хотя до столицы отсюда всего сорок пять километров.
Бонапартистов среди них мало и еще меныне республиканцев. Все они монархисты, орлеанисты* или сторонники графа де Шамборa *. На Империю они злятся, зачем, мол, развязала войну, a на Республику -- зачем, мол, ee продолжала да еще проиграла.
"Единственное, чего мы хотим,-- это мира! Тот, кто нам даст мир, тот нам и хорош будет!" -- то и дело слышишь на ярмарке скота, где старики со вздохом вспоминают "добрые старые времена" Луи-Филшша. И поносят "красных", замахнувшихся на их добро и на самого господа бога.
Рони, 19 февраля.
Ассамблея в Бордо*: 400 монархистов против 150 республиканцев, и то среди них многие еще под вопроеом. Должно быть, Бельвиль мечет гроrаы и молнии.
Предок кружит по комнатам, с грохотом закрывает двери, словно совсем зазяб.
-- Вот господин Тьер и стал во главе нашей Республики,-- цедит он сквозь зубы.-- Мы теперь во власти этого цепкого старикашки, бывшего министром при Июльской монархии, главы партии Порядка при Второй республике; именно он, эта амфибия, открыл Наполеону III путь в Тюильри; он в конечном счете подготовил наш разгром
в Седане! Это он-то республиканец? Чистейший продукт буржуазии, лучший ee алмаз! Это фея Карабоссa, сторожащая колыбель нашей Республики, уже калечной от рождения; еще бы, двадцать семь ee департаментов --треть страны! -- заняты полумиллионом пруссаков. Выложить в три года пять миллиардов*, a где их взять, я тебя спрашиваю... Тысячи рабочих обречены на безработицу, нищету, банки закрыты, торговле и промышленности не хватает рабочих рук: я имею в виду погибших, военнопленных в Германии, интернированных в Швейцарии, словом, сотни тысяч!
Зато господин Тьер внушает уверенность крестьянам. Тот факт, что он более шестнадцати лет был министром при сменявших друг друга режимах, плавал, так сказать, в мутной воде, ничуть их не смущает, даже наоборот.
"Да, черт возьми, требуется именно такой вот прожженный ловкач, чтобы вытащить нас из всей этой петрушки",-- вот что они говорят, радостно подмигивая, словно все хитрости этого лиса в рединготе играют им на руку и направлены к их выгоде, против врагов собственности -- будь то семейное или общественное добро,-- против пруссаков и против красных. До Республики имидела никакого нет. Вслух они в этом не признаются, a в душе считают вполне естественным, что их полупочтенный спаситель втихомолку набивает карманы себе и своим собратьям по классу: ведь это, мол, входит в традиции мирной политической игры. Эти бедные и работящие вилланы относятся к господину Тьеру примерно как к барышнику: они знают, что он их обдерет как липку, но без него пока не обойдешься; этот сквернавец и мясника надует, когда будет продавать ему наших же ягняток... Впрочем, нас-то он не особенно обдерет, мы ему вот как еще нужны. На всех торжищах страны всегда появляются одни и те же барышники, неукоснительно и неизменно, как господин Тьер в часы национальных катастроф.
Рони, 20 февраля.
Нынче утром в мэрии, в надежде получить весьма проблематичные "талоны на зерно".
Делегат департамента, назначенный пруссаками, весьма красноречивый петушок, радуется, что ему вовремя удалось вырваться из осажденной столицы: парижане сов
сем ополоумели, особенно рабочие восточных кварталов. Ничего не поделаешь, нервы... Они подыхали с голоду, верно, подыхали. Видели бы вы, как они на первые обозы с продовольствием набрасывались. Десятками умирали от несварения желудка! Только вот в чем штука: в алкоголе они нужды никогда не терпели. Объясняйте это как хотите, но все время осады вино лилось бочками! И красное, н белое, сколько душе угодно, a на голодный желудок оно в голову бросается...
ЗКители Рони стоически слушали его разглагольствования. Большинство из них, как и мы, недавно вернулись в родные места, но вернулись на пустые борозды. Koe-кто одобрял вашего краснобая. И многие вполне искренне одобряли, будучи убеждены, что парижский рабочий, невежественный грубиян, не знает даже азов военного искусства и, упорствуя, просто совершает преступление. Победа требует расчета, умелой подготовки, опытных военачальников и железной дисциплины -- словом, как y пруссаков!
B особенности же негодовал некий Бонжандр, мельник, вернувшийся из Бельгии.
-- Эти блузники слишком тщеславны, где уж им согласиться на капитуляцию. "He могли нас так пррсто победить, значит, нас предали!" -- как вам это понравится? Послушать их, так эти профессиональные безработные, эти столпы отечественной виноторговли -- единственные истинные патриоты, единственные законные сыны Республики! Они готовы взяться за оружие. Да что я говорю? Уже взялись! Они на все готовы, чтобы снова начать войну, и прежде всего чтобы покарать изменников, другими словами, прелатов, хозяев, генералов, буржуаикрестьян... Ax, добрые мои друзья, славные люди, бойтесь Парижа!
Рони, 21 февраля.
Нашей участи можно еще позавидовать. Стоит только оглянуться вокруг, посмотреть хотя бы на Мартино. A наш дом уже почти похож на прежний и даже "опрятненький", по любимому маминому выражению; на поле вывезено удобрение, и сама погода вроде старается, чтобы земля уродила побольше. Словом, все "утряслось", как будто ничего и не "стряслось": в этой перекличке чувствуется легкий осадок горечи.
На новехоньком припеке стоят в ряд и по росту, как и в прежние времена, горшки и горшочки. Не хватает только одного -- третьего с конца, для перца. Что-то с ним приключилось, попал в плен или погиб на поле брани? Впрочем, такой горшочек не стыдно и в Пруссию с собой прихватить. A может, какой-нибудь подвыпивший солдафон, поселившийся в нашем доме, швырнул его, как гранату, в своего развеселого собутыльника? Старую грушу, что росла в углу y самой ограды, выворотило снарядом, и теперь мы помаленьку отапливаем ею дом. И каждый вечер собираемся y камелька. Мама вяжет черный чулок, отец вырезает ножом дверцы к буфету -- наши пожгла немецкая солдатня. Предок читает "Mo д'Ордр" -- новую ежедневную газету Рошфорa. Была война, была осада Парижа, пропал наш горшочек для перца, старая груша медленно умирает в огне, и есть y нас жильцы: семейство Мартино. Мамаша Мартино вяжет, отец мастерит лемех, старший их сын, Юрбен, лощит наждачной бумагой рукоятку плуга, Альфонс, младший, чинит замок от погреба, дверь которого высадили ударом сапога. Единственные звуки--звуки дерева, металла и огня. После войны онемели вечерние мирные посиделки.
Зато в поле чувствуешь себя лучше всего. Природа, она быстро от катастроф оправляется. Утрами отвалишь лемехом пласт земли и прямо чуешь родное благоухание. Бижу, наш неутомимый труженик Бижу, тоже не надышится, бьет копытом и ржет, будто обращается ко мне: "A все-таки это тебе не булыжные мостовые да баррикады. Наконец-то под ногами землю чувствуешьU
Когда идешь вот так за плугом, кажется, что ничего плохого больше произойти не может. Такая уж глупость: кара небесная и человеческая обрушивается сначала на поля, a потом и на самих земледельцев. Конечно, мы уцелели, но в каждом из нас что-то сломалось. Зло, подобное пьянству и лености, я имею в виду главу семейства Мюзеле, сразу бросается в глаза, a вот молчание y камелька -- знак того, что каждый из нас глубоко затаил свою боль. Отец уже не тот, не прежний, и мама уже не та, не прежняя. Оба они стали словно бы потерянные, но оба по-разному. У одного душа болит о Седане, y другой -- что похлебка жидка. Не получается ни разговоров, ни споров, каждый замыкается в себе со своей личной бедой: папа ведет про себя разrовор с Седаном, a мама, мама -- с оче
редями y булочной. Мартен Мюзеле, Предок и я не избегли того, что можно было бы справедливо назвать "болезнью тупика* или "бешенством Бельвиля".
За чемыре месяца осады особая форма лихорадки, коморую специалисмы. именовали *осадной", мяжко поразила человеческие души. Присмупы ee начинались no различным причинам: моска, скверная пища, неуверенносмъ в завмрашнем дне, безрассудная надежда с ee взлемами и падениями, за которой следуем жесмокое разочарование, доводящее do безумия чувсмво оморванносми от всего прочего человечесмва, omcyмсмвие весмей извне -- самое смрашное из лишений! -- словом, макое впечамление, будмо мы noхоронен заживо и задыхаешъся в своей могиле.