7346.fb2
Умственной жизни в доме не было вовсе. У старшего женатого сына, который учился в Корфу, стоял в спальне шкапчик с книгами, и он гордо показывал их Алкивиаду. Там был Данте, Плутарх, Софокл и другие древние авторы; но ключ даже от этого шкапчика был давно потерян, и молодой Ламприди давно говорил: «все забываю заказать этот чортов ключ для моей библиотеки!» В столе валялся грязный сборник песен, романсов и стихов: Парасхо, Саломо, Суццо, Рангави и других поэтов новой Греции.
Всей семье особенно нравились стихи, в которых автор судил мужчин с женщинами:
Суд автора кончается так:
Кроме этой книжки да греческого перевода «Павла и Виргинии», которого начало было оборвано и потеряно, книг, запертых в шкапу старшего сына, не было в доме ничего литературного. Газеты зато читали немного, и даже слуги занимались ими нередко.
Обе девицы, Цици и Чево[19], еще учились, к ним ходил учитель и преподавал им только арифметику, греческую историю и древний греческий язык. Трудно понять, зачем им даже и это было нужно! Какое было дело Цици и Чево до мудрости Сократа, до мужества Леонида, до изящества Алкивиада?
Мудрость воплощал для них отец, который говорил, что «назначение женщины быть честною женой и хозяйкой». Изящество олицетворяли молодые сыновья архонтов, которые носили какое-то подобие модных сюртуков и жакеток, называя эти жакетки «бонжуркалш», и надевали золотые перстни на грязные пальцы.
На что им был Сократ, Алкивиад и Леонид? Однако они учились прилежно... они знали, что дочери архонта должны быть грамотны, целомудренны и трудолюбивы. Цици и Чево твердо учили наизусть от такой-то страницы до такой-то, от одной точки до другой, о том, как Демосфен противился Филиппу; но хорошо ли он делал, что противился, учитель и не пытался спрашивать... Выучивали твердо и, приготовляясь отвечать, даже шутили между собой, споря: которая знает слово в слово твердо, которая без запинки скажет скорее, до того скоро, чтоб и слова стали непонятны.
Кончался урок, Леонид гиб под Фермопилами, Саламин озарялся вечною славой, Александр разносил по земле эллинскую культуру, — рушилось Македонское царство, греки становились рабами, воцарялось христианство, Византия боролась с варварами, Константин Палеолог умирал с оружием в руках на стене Вечного города, наставали годины праха и молчания... Ипсиланти, Караискаки, Миааули водрузили знамя новой независимости.
Учитель рукой указал в сторону Миссалонги; из окна видна была Пета... Но Цици и Чево, обе румяные, обе добрые и веселые, с одною и тою же приветливою и целомудренною улыбкой отвечали учителю и о возрождении, и о гибели родного эллинского племени... мысль их была ближе... она не только не улетала в Саламин, — она не доходила и до Петы, за реку... она была уже у очага или на кухне. «Отец пришел из Порты; он любит, чтобы Чево сама подносила ему водки и кофе. Матушка приказала починить коленкор на своем подоле. Сестрица Аспазия сама ничего почти не работает; надо ей помочь. Гости пришли! мальчик убежал! у кого ключ от варенья и от кофе? Да и гораздо веселее чистить картофель на кухне с кухаркой, которая шутит и смешит, чем отвечать про Фе-мистокла, которого и Чево и Цици и представить себе не могли как в виде Фемистокла Парасхо, который, сгорбясь и прихрамывая, идет на рассвете в церковь или в греческую канцелярию, у которого борода до пояса, сюртук уж очень стар и неопрятен!..»
Сестра их Аспазия знала еще меньше их: ее не учили даже и истории, а только древнегреческому языку; она была слаба здоровьем, так же как и младшие сестры не выходила никогда из дома и от рассвета до ночи проводила время у очага, гадала и играла в карты или работала...
Она не знала даже и греческой истории, но Алкивиад и не искал испытывать ни познаний ее, ни патриотических чувств; он был убежден, что в трудную минуту народной жизни всякая гречанка, сама не зная даже зачем и для чего, скажет сыну, мужу или брату: «иди на войну или дай денег, если сам не можешь...» Он и сам забывал иногда все гражданские заботы; все помыслы его, вся жизнь его на время ограничились знакомою комнатой и гостеприимным очагом, около которого толпилась столько лет радушная и простая семья... Около этого очага носилась ежеминутно и его душа, даже и тогда, когда он катался верхом по окрестностям города или рассеянно слушал занимательные бредни Тодори.
Сближению Алкивиада с Аспазией в семье Ламприди никто не мешал, но никто и не помогал. Он приходил, садился около нее и за обедом, и на диване после обеда у очага; звал ее ходить по большой пустой зале, когда было не слишком холодно; играл с ней в карты. Он даже очень лукаво расточал ей похвалы при всех, хвалил ее голубые глаза, ее умную улыбку, ее длинные русые косы, которые висели на спине из-под черного вдовьего платочка... Трогал даже эти косы руками при отце и матери ее и перебирал подолгу, сидя за ее спиной. Он нарочно делал то же самое и с Цици, у которой косы были еще больше, сознаваясь только при всех откровенно, что цвет волос у Аспа-зии ему больше нравится.
Он думал, что все увидят в нем лишь нежного брата их, и сначала так и было. Все, кроме самой Аспазии, видели в нем лишь доброго родного. Старший женатый брат был добрый, веселый крикун, который был заботлив лишь тогда, когда дело шло об отправке пшеницы в Марсель, так же как и родители его не видели никакого зла в этой близости и нередко звали Алкивиада посидеть на свою половину; потому что и Аспазия здесь, — говорили они.
Но одному никогда не приходилось Алкивиаду быть с Аспазией. Никто, по-видимому, нарочно не следил за ними, но никогда почти больше одной минуты они не оставались одни. Мать выйдет похлопотать по хозяйству; другие дочери уйдут учиться; старик у каймакама; невестка отдыхает; старший брат шумит внизу в конторе с крестьянами; вот бы остаться хоть час одним!.. Но нет, глухой брат придет и ляжет на диван с газетами. «Во Франции смятения!» — кричит он что есть силы.
«Смятения...» — повторяет знаком Алкивиад, не выпуская кос Аспазии.
— Петр Бонапарте оправдан! — кричит глухой.
— Хорошо! — отвечает Алкивиад.
Аспазия смеется. Глухой уходит; но в дверях является кухарка... Она ищет барыню. Лукавая Аспазия останавливает ее и спрашивает: «Что слышно о морозе? Не испортятся ли апельсины и лимоны?..» Не успела еще ответить кухарка... уже мать звенит ключами. Смеркается; мальчик вносит огонь. Старик, потирая руки и жалуясь на холод, возвращается из Порты. Входит невестка и вздыхает, что дурно спала после обеда; за ней ее муж... Он шумит и проклинает сельских людей: «Варвары люди эти! Сказано: деревенский человек! Человек без воспитания — камень. Что ты сделаешь с камнем... Опять уверяют, что не могут заплатить нам своего долга... Нет! я, наконец, забуду и всегдашнее свое благоутробие (евсплахниа) и то, что они греки... и пойду к каймакаму. Жестокий народ! неумолимый и хитрый народ!»
Девицы кончают уроки, Чево спешит подать сама отцу наргиле и кофе; Цици помогает мальчику накрыть стол...
Еще один день кончен... вот и длинный зимний вечер... А Аспазия еще не влюбилась и знает ли даже она, о чем тревожится Алкивиад?.. Конечно, эти волнения, эти неудобства не были страданиями; эти волнения были очень сладки и легки.
Алкивиад иногда погружался в чтение песенника, подыскивал подходящие стихи и, подавая их Аспазии, говорил:
— Прочти, Аспазия, это очень хорошо. Не надо, Аспазия, забывать поэзию...
— Прочту! — отвечала ему иногда Аспазия, взглядывая на него с улыбкой, которая ему казалась насмешливою...
Иной же раз подыскивала другие стихи ему в ответ.
Эта игра понравилась обоим, и Алкивиад стал повторять ее чаще и чаще...
Раз он указал ей на стихи Рангави; в них была жалоба влюбленного на несмелость свою; они кончались так:
«Небесный твой взгляд как магнит привлекает меня. Скорее бьется мой пульс, отмеривая мою жизнь. Но ты так сурова, что кровь моя стынет и только вздох один осмеливается вылететь из моей груди».
Аспазия (все улыбаясь насмешливо) взяла книжку — Долго искала, долго думала, нашла наконец и указала на конец чернической песни «Всадник».
«Не плачь, прекрасная девушка! Мой путь лежит за эту гору. Я везде найду красавиц... но не останусь ни с одной... Отчизна моя — весь мiр!..»
— Что же? — спросила она. — Разве это не хорошо?
— Пусть и не плачет! — шутя ответил Алкивиад, не желая еще обязывать себя никаким серьезным словом.
— У нас о таких вещах и не плачут хорошие женщины, это у нас не в обычае, — сказала Аспазия, опять наклоняясь к шитью.
В комнате тогда были только глухой и Чево. Чево, улыбаясь, но вовсе не лукаво, а как дитя, также смотрела на него.
— Чево! — сказал Алкивиад, — ты никогда не влюбишься?
Чево не посмела ответить на такой дерзкий и бесстыдный вопрос. Она лишь опустила глаза.
— Выйдет замуж, тогда и влюбится! — отвечала за нее Аспазия.
— Не лучше ли сказать наоборот? — возразил Алкивиад. — Прежде влюбится и тогда выйдет замуж.
— Это у нас не в обычае, — ответила Аспазия.
— Разве есть на страсти обычай! — воскликнул Алкивиад уже в досаде.
— У нас так привыкли...
— Неужели у вас не понимают ничего мечтательного, ничего страстного, ничего романического... Никто не посягает на честь женщины и девушки... Честь есть краеугольный камень семьи — это мнение каждого эллина!., (продолжал с жаром Алкивиад). Я говорю не про этот священный принцип, а про увлечение и про мечты... Я говорю о жизни сердца и фантазии... Неужели здесь женщины не живут душой?.. Везде, где есть жизнь, достойная этого названия, есть и страсти, которые доводят иногда до самоубийств, до преступлений... Это грустно, это ужасно, но это доказывает, что существует нечто идеальное... Сафо бросилась с Левкодского утеса... Всякий день читая и слушая рассказы о странах просвещенных, мы видим, что молодые девушки и молодые женщины удушают себя угольями, отравляются, убегают из дома родителей, сходят с ума от любви...
— Пусть Бог избавит нас от такого просвещения! — ответила Аспазия. — Нам так лучше; у нас никто не убивается.
Чево громко засмеялась, так ей понравился ответ сестры...
С досадой слушал Алкивиад этот смех... и ему еще стало досаднее, когда в комнату вошел старший брат Ас-пазии и с простодушною радостью спросил:
— Чему вы смеетесь? Скажите мне, посмеюсь и я!
— Я не смеюсь, — сказал Алкивиад, — я жалею, что у всех здешних женщин и у мужчин нет сердца... Послушай, я расскажу тебе историю, которую рассказывал мне недавно один молодой русский в Афинах. Она поучительна уже потому, что изображает нам хоть одну сторону жизни этой России, которую все мы, и враги и друзья, так мало знаем. Я России боюсь и не люблю, ты это знаешь...
— Напрасно! — перебил молодой Ламприди. — Без России все ваши росказни будут щепки и стружки, больше ничего...
— Это другое дело! — гневно воскликнул Алкивиад. — Слушай меня! Слушай меня и ты, Аспазия, умоляю тебя.
— Я слушаю! — сказала Аспазия.