73516.fb2
Главным оружием партии и государства в борьбе с пережитками прошлого и влиянием буржуазных идей объявлялся советский патриотизм, возведенный в ранг государственной политики Советского Союза. На языке официальной пропаганды тех лет означало, что воспитание и культивирование чувства патриотизма — это не что иное, как беспощадная борьба, прежде всего, против раболепия и низкопоклонства перед иностранщиной и чуждого советскому народу буржуазного космополитизма. Выдвижение на первый план этой темы было не совсем традиционно с точки зрения марксистско-ленинского учения, которое гораздо больше внимания уделяло интернационалистическим мотивам. Как известно, лидеры большевистской партии начала 20-х годов вообще не рассматривали Россию в качестве локомотива ожидаемой мировой революции, а считали ее лишь плацдармом для установления коммунистической власти в развитых странах Западной Европы и, в первую очередь, в Германии. Сталинская доктрина строилась на иных подходах, с акцентом на советский патриотизм, на новый тип советского человека, находящегося на более высокой ступени развития, одухотворенного высокими идеалами большевизма. «Последний советский гражданин, — указывал Сталин, — свободный от цепей капитала, стоит головой выше любого зарубежного высокопоставленного чинуши, влачащего на плечах ярмо капиталистического рабства».[268]
Вне всякого сомнения, усилению патриотических акцентов во многом способствовала Великая Отечественная война, потребовавшая мобилизации всех нравственных и духовных сил народов Советского Союза. Однако принципиально новым моментом сталинской доктрины советского патриотизма стало сочетание таких двух компонентов, как любовь к Родине и строительство коммунизма. Это была крупная идеологическая находка. Подчеркивая величие русского народа и его истории, общественному сознанию внушалась мысль, что только у такой действительно великой нации мог появиться ленинизм.[269] Развернутая аргументация этого тезиса сопровождалась любопытными высказываниями. Вот один из многочисленных примеров: «Впервые в истории пролетариат обрел настоящее Отечество. Впервые широкие народные массы увидели в государстве не орудие своих классовых противников, а орган власти народа, взявшего свою судьбу в собственные руки. В этих условиях и возник советский социалистический патриотизм как новое явление, принципиально более высокое, чем патриотизм, проявляющийся на предшествующих ступенях развития общества. В нашем патриотизме любовь к своему нарду и к своей стране сливается безраздельно и полностью с любовью к своему государству, с пламенной преданностью советскому общественно-политическому строю, его основателям и вождям Ленину и Сталину».[270] Таким образом, получалось, что патриотом мог считаться только тот, кто разделял коммунистические идеалы и политику советского государства. Все находящееся за этими четко обозначенными рамками объявлялось вражескими происками, граничащими с предательством и изменой Родине.
Новое пропагандистское изобретение — советский патриотизм — стало той сердцевиной, вокруг которой строилась вся идеологическая работа послевоенных лет. На одном из совещаний в ЦК ВКП(б) Жданов подчеркнул государственную важность задач в этой области: «Если взялись за пятилетку хозяйственную, давайте возьмемся за идеологическую и вытянем ее. Что, сил не хватит? Хватит. Есть преемственность, есть великая преемственность великолепных традиций…»[271] Надо признать, что на это сил хватало. В эти годы не было такой сферы человеческой деятельности, которая бы могла развиваться без оглядки на сталинские ориентиры охранительного патриотизма. Особенно зримо это затронуло литературу и искусство. Хорошо известна целая серия идеологических постановлений ЦК ВКП(б) второй половины 40-х годов: «О журналах «Звезда» и «Ленинград», «О репертуаре драматических театров и мерах по их улучшению», «О кинофильме «Большая жизнь», «Об опере Мурадели «Вечная дружба» и др. Они дали сигнал к публичной травле многих выдающихся деятелей культуры: А. Ахматовой, М. Зощенко, Э. Казакевича, Ю. Германа, С. Прокофьева, А. Хачатуряна, Д. Шостаковича, С. Эйзенштейна и др.[272]
Проводником идеологи советского патриотизма в литературе являлась теория социалистического реализма. Концентрированно ее суть сформулировал А. Фадеев в своем выступлении на Всесоюзном совещании молодых писателей в марте 1947 года: показать нашего советского человека, как особого человека среди человечества, как носителя новой человеческой морали, показать его передовые, ведущие качества. Для достижения этого известный советский писатель требовал повернуть как молодых, так и крупных писателей к предприятиям, к колхозной деревне, к рядовой интеллигенции, ссылаясь на личный пример: «… для меня само слово завод звучало как музыка… рабочая обстановка, сами запахи волновали меня. Я смотрел, как ловко управляются рабочие с орудиями труда, завидовал им. Ведь в этом есть величайшая поэзия, это величественные вещи».[273] В качестве комментария к фадеевской мысли хочется заметить, что вряд ли его своеобразное отношение к производству могло искренне разделяться всеми без исключения советскими писателями и литераторами, но это однако никак не снижало качество их творчества.
Говоря о внедрении концепции советского патриотизма в литературу, необходимо отметить и другой важный момент — особое положение русской национальной литературы, которая определялась главенствующей среди литературного творчества всех народов Советского Союза. Русская литература рассматривалась как источник, обогащающий писателей других народов. Например, секретарь ЦК КП(б) Казахстана Ж. Шаяхметов писал в «Правду», что казахские писатели и поэты учились у передовой русской классической и советской литературы, у основоположника социалистического реализма М. Горького, у лучшего, талантливейшего поэта советской эпохи В. Маяковского и др. По мнению секретаря Казахской компартии, еще до революции казахские писатели положили начало учебе у русских коллег. Эта учеба стала замечательной традицией: нет ни одного казахского литератора, на творчество которого не оказывала бы своего влияния дружба с русскими писателями.[274] Наряду с этим подходом велась борьба против любых проявлений национального самоутверждения в литературе. Кремлем пресекались попытки самостоятельного развития национальных литератур вне творчества и влияния русской. Особенно актуальным это было для крупных республик, входивших в состав СССР и России — Украины, Башкирии и др., которые постоянно находились в поле критики ЦК ВКП(б) за недостаточное следование идеологическим стандартам.[275]
О том, как само руководство страны на практике внедряло принцип советского патриотизма дает представление знакомство с постановлением секретариата ЦК (май 1946 г.) «О кинокартине «Адмирал Нахимов». Как отмечалось в постановлении, фильм, поставленный режиссером Пудовкиным, содержит серьезные недостатки, снижающие художественную ценность картины. В ней имело место пренебрежение к исторической правде. Сцена Синопского морского сражения, являющегося основной в фильме, не развернута и осталась незавершенной, не воспроизведен исторический факт пленения командующего турецким флотом и его штаба, защита Севастополя изображена схематично и недостаточно убедительно. ЦК поручил ввести сцену пленения турецкого адмирала и прикомандированных к нему английских офицеров, приведя при этом слова Нахимова о необходимости мира и дружбы между Россией и Турцией. Показать гуманное обращение российских военных с пленными турками и мирным населением г. Синоп. Дать более яркую и величественную картину возвращения победоносной эскадры в Севастополь. Включить дополнительный эпизод захвата в плен матросом Кошкой английского офицера, уже ранее отпущенного Нахимовым при Синопе в числе английских инструкторов турецкого флота. На переделку картины отводилось 4 месяца.[276] Такова была внутренняя «кухня» советского патриотизма. Однако любопытно другое: заинтересованность и щепетильность в отношении идейной выдержанности партии сочеталось с невниманием и даже безразличием к материально-техническому состоянию студии «Мосфильм», основного производителя лент в те годы. Техническая база «Мосфильма» не менялась, не реконструировалась свыше четверти века, еще со времен немого кино, хронически недоставало метража кинолент.[277]
Функционирование сталинской концепции советского патриотизма с его бескомпромиссной борьбой против западничества и «иностранщины» приводило к уродливым явлениям в повседневной жизни людей. Среди них можно назвать решение властей о запрещении браков с иностранцами, пытающиеся перекрыть каналы общения с западным миром. Под это нелепое и совершенно необъяснимое для цивилизованного человека решение подводилась соответствующая идеологическая база. К примеру, 15 и 18 июня 1948 года «Правда» опубликовала письма Н. Макушиной и Н. Головановой, которые, выйдя замуж за граждан Великобритании, решили вернуться на Родину, не вынеся «тягот и лишений заграничной жизни». В частности, Н. Макушина так объясняла свой поступок: «Я не могла дальше выносить все это и решила забрать сына и уехать из Англии. И для меня, и для мужа это расставание было очень тяжелым, но я была счастлива, что возвращаюсь на Родину, а мужу оставалось радоваться только тому, что сын его будет жить в стране, которая дает ему возможность получить образование и жить без хорошо знакомой его отцу тревоги за завтрашний день».[278] Редакция газеты «Правда» получили более 500 откликов на эти откровения, преисполненные в основном верноподданническими мотивами и требованиями оградить людей от попадания в буржуазное рабство.[279] На основе подобных просьб общественности Президиум Верховного Совета СССР принимал решение воспретить браки советских граждан с иностранцами.
Поиски врагов — носителей буржуазного космополитизма активно велись внутри страны. Здесь была найдена очень удобная мишень — еврейский народ. Попытки выставить евреев в качестве проводников буржуазной идеологии предпринимались в СССР сразу после окончания войны. К примеру, руководящие работники Управления кадров ЦК ВКП(б) в своем письме от 7 октября 1946 года на имя секретаря ЦК Кузнецова сообщали о националистических и религиозных тенденциях в еврейской литературе, пропагандирующей настроение безысходности, скорби и т. д. В записке предлагалось вынести вопрос о положении в советской еврейской литературе на заседании секретариата ЦК. Однако Жданов отклонил предложения рассматривать данную проблему на секретариате, сочтя ее неактуальной.[280]
Отношение к евреям стало меняться к худшему с 1948 года. К этому времени провалились попытки Сталина включить только что созданное государство Израиль в сферу своего влияния. К тому же возникновение самостоятельного национального образования оживило самосознание евреев. Так, в Верховный Совет СССР поступали письма от граждан еврейской национальности с просьбой разрешить выезд в Израиль для борьбы с оружием в руках за защиту еврейского народа.[281]
Атмосфера гонений на евреев лучше всего передана в письмах, поступавших в редакции центральных газет. Вот выдержки из текстов: «Разве не может вызвать возмущение цивилизованного мира то, что на 30-м году существования советской власти у нас закрыты все еврейские школы. Еврейских детей в советских школах обижают, бьют, не дают прохода и обзывают «жидюками». В вузах установлена процентная норма при приеме. Евреям ограничен прием в научных учреждениях и институтах, а в некоторых вообще запрещен». (И. Абрамсон, Ленинград); «В очередях, в трамваях, на базарах все время слышно это шипение и угрозы, что вот пусть только начнется война, как мы покончим со всеми евреями… В очередях эти разговоры происходят в присутствии милиции, а они на это не обращают внимания».[282]
Хорошо понимая, к чему может привести подобная атмосфера, отдельные представители творческой интеллигенции стремились остановить этот маховик, набирающий обороты. Такую попытку предпринял И. Эренбург, добившийся публикации в «Правде» своей статьи «По поводу одного письма». В ней, пытаясь отвести угрозу, нависшую над целым народом, он писал: «Мракобесы издавна выдумывали небылицы, желая представить евреев какими-то особенными существами, непохожими на окружающих их людей. Мракобесы говорили, что евреи живут отдельной, обособленной жизнью, не разделяя радостей и горестей тех народов, среди которых они проживают; мракобесы уверяли, будто евреи — это люди, лишенные чувства родины, вечные перекати-поле; мракобесы клялись, что евреи различных стран объединены между собой какими-то таинственными связями».[283] Парадокс заключался в том, что Эренбург, взывая к разуму, обращался за защитой к тем, кто по сути и являлся главным организатором антисемитского похода конца 40-х — начала 50-х годов.
Существенная корректировка официальной идеологической доктрины, предпринятая Сталиным, оказала самое серьезное влияние на состояние общественных наук в послевоенный период. Им отводилась далеко не последняя роль в утверждении новых идеологических форматов. Отсюда жесткое давление на философские, исторические, экономические дисциплины, с целью приведения их базовой концепции в соответствие с нуждами правящей верхушки. Первой под ударом властей оказалась философия. Для этого была организована дискуссия по учебнику Г. Александрова «История западноевропейской философии», удостоившаяся в 1946 году присуждения сталинской премии. Главным действующим лицом здесь стал секретарь ЦК ВКП(б) по идеологии Жданов, назвавший себя юнгой, «впервые вступившим на палубу философского корабля».[284] Однако данное обстоятельство ничуть не помешало ему назидать и поучать аудиторию, состоящую из академиков и профессоров. Та часть его выступления, где содержатся высказывания о недооценке русской философии, критикуется чрезмерное увлечение автора различными философскими школами прошлого, сегодня хорошо известно исследователям. Менее освещены идеи, сформулированные Ждановым в качестве образца новейшей философской мысли. Речь идет о его размышлениях относительно источников и движущих сил развития советского общества. Вот как он раскрывал эту важную, актуальную проблему: «Если внутренним содержанием процесса развития, как учит нас диалектика, является борьба противоположностей, борьба между старым и новым… то наша советская философия должна указать, как действует этот закон диалектики в условиях социалистического общества… Вот где широчайшее поле для научного исследования, и это поле никем из наших философов не обработано. А между тем наша партия уже давно нашла и поставила на службу социализму ту особенную форму раскрытия и преодоления противоречий социалистического общества, ту особую форму борьбы между старым и новым, между отживающим и нарождающимся…, которая называется критикой и самокритикой».[285]
Сразу обращает внимание решенность вопроса о движущих силах развития советского общества, причем об этом решении, сделанном партией, Жданов сообщал ученым, без участия которых на самом деле вряд ли была бы возможна разработка данной непростой проблемы. Жданов выступал практически перед всеми ведущими философами страны того времени и говорил им об уже проделанной партией работе, не уточняя, кто конкретно из научного мира участвовал в ней. Более парадоксальной ситуации придумать сложно. После этого ждановского откровения лучшие научно-философские силы страны должны были вступить на путь обоснования предложенного им вывода, причем это по сути дела комментаторство, а не исследовательский поиск, находилось под строгим и неусыпным контролем.
По существу же самого вывода о критике и самокритике как движущей силы развития советского общества напрашивается следующая мысль: перед нами не что иное, как попытка ухода от реальных проблем функционирования общества, где существовала одна форма собственности, одна политическая сила, один вождь. Данная конструкция могла обеспечивать только консервацию всей жизни, никак не способствуя его модернизационным задачам. Развитие критики и самокритики в условиях безальтернативности выборных механизмов, однопартийной системы без каких-либо реальных признаков коллегиальности можно квалифицировать как действия, инспирированные в угоду правящему режиму. То же самое можно сказать и о других источниках развития советского общества: морально-политическом единстве народа и советском патриотизме.
Состоявшаяся в мае 1947 года дискуссия по учебнику Г. Александрова задала определенные оценочные параметры всей научно-философской деятельности. Власти жестко отслеживали появляющуюся научную продукцию, сверяя ее содержание с ориентирами официальной идеологии. Это можно проиллюстрировать на примере критического разбора в «Правде» третьей книжки журнала «Вопросы философии» за 1949 год. Кратко отметив некоторые улучшения, как-то разнообразие публикаций, актуальность тематики многих статей, «Правда» перешла к своему главному делу — критике и оценкам. Статья все того же Г. Александрова «Космополитизм — идеология империалистической буржуазии» вызвала негативную реакцию, потому как «чрезмерно много места уделяется разной дряни вроде мертворожденных писаний реакционных буржуазных профессоров, от которых за версту несет трупным смрадом».[286] Трудно сказать, считал ли главный пропагандистский рупор страны подобную тональность приемлемой для научных дискуссий, но Александрову адресовался упрек в бесстрастности повествования о космополитизме. Видимо, острая форма изложения, образец которой мы только что привели, уже сама по себе расценивалась как весомый научный аргумент. Статья В. Логинова «О переходной форме производственных отношений» признавалась ошибочной, так как в ней фигура мелкого собственника рассматривалась слишком идеализированно, а следовательно метафизически, без учета конкретных социально-экономических форм общества. Поэтому вывод о жизнеспособности мелкого хозяйства, сделанный ученым, перечеркивался и отбрасывался.[287]
Не меньшее давление оказывалось и на историческую науку. Перед ней ставились конкретные задачи по реализации доктрины советского патриотизма в историческом контексте с акцентом на возвеличивание прошлого русского народа, его традиций. Одной из несущих конструкций доктрины стала разработка проблем образования централизованного русского государства. Данная тематика нашла широкое отображение на страницах научных изданий. Так, в 1945-46 годах журнал «Вопросы истории» провел обширную дискуссию о различных аспектах создания единой русской державы. В ходе ее были высказаны различные точки зрения, отмечалась недостаточная разработанность этих вопросов. В качестве основного вывода предлагалась мысль о неправомерности разбивать образование централизованного государства на два этапа, как это делалось историками довоенного периода: сначала национальное государство, а затем — многонациональное. Как считалось, более правильным будет говорить о едином процессе, тем самым, подчеркивая ведущую роль русского народа.[288] В этом смысле вся дискуссия о формировании русского государства преследовала главную цель — демонстрацию превосходства русской истории над остальной, подчеркивание более высокого уровня развития русского государства по сравнению со странами Европы.
О том, насколько сильно продавливались именно такие подходы, убедительно свидетельствует следующий пример: «Вопросы истории» в апреле 1947 года опубликовали рецензию профессора М. Тихомирова на книгу Д. Лихачева «Москва и культурное развитие русского народа» (М. 1946). Рецензент высказывал несогласие с автором по поводу непомерного возвеличивания русской культуры того периода: «Очень неприятное впечатление производит постоянное стремление автора противопоставить русское искусство западноевропейскому… Уместно ли здесь ограниченное национальное самодовольство? Неужели любовь к родному обязательно должна связываться с охаиванием чужого?. Пусть автор хотя бы на минуту сопоставит богатые города средневековой Италии, хотя бы Флоренцию, с Москвой XIV–XV веков, чтобы не настаивать на превосходстве московской культуры над флорентийской в эту эпоху. Нужно ли для национального сознания такого великого народа, как русский, подкрашивание в розовый цвет его прошлого».[289] Однако уже через пять месяцев позиции Тихомирова по этим вопросам кардинально изменились. В тех же «Вопросах истории» он пропагандирует иную точку зрения, говоря об удивлении образованных иностранцев, «внезапно увидевших на востоке Европы большое государство со своеобразной вековой культурой». Теперь ученый придерживался мнения о передовой московской архитектурной школе, оставившей далеко позади итальянцев во главе с А. Фиораванти, который сам попал под влияние русских художественных традиций.[290] Нетрудно догадаться, под чьим давлением ученый был вынужден менять свои уже обнародованные взгляды.
Во второй половине 40-х годов практически все историческое полотно русской истории служило своеобразным подкреплением концепции советского патриотизма. По мнению властей, его корни должны подпитываться ярким российским прошлым, что выстраивало и обеспечивало своего рода преемственность великих дел и свершений русского народа как тогда, так и сегодня. Причем научно-историческая мысль была обязана реализовывать эту задачу безотносительно того или иного периода отечественной истории. Так, ученые занимались исследованием происхождения термина «Великая Русь», составляя обзоры древних иностранных источников, сообщающих, а главное признающих величие древней Руси. Подчеркивалось, что этот правильный термин выпал из поля зрения современной буржуазной науки. Много говорилось о фигуре Петра I, о его роли в укреплении русского государства, создании промышленности и армии, которая являлась образцом для европейских стран. Вообще тема армии и ее побед занимала особо почетное место в исторической науке послевоенного периода. Значительное внимание уделялось личности и взглядам Чернышевского, далекого от восторженного отношения к Западу и прогнозировавшему разочарование тем, кто считал Западную Европу «земным раем».[291]
Но власти считали все это недостаточным, требуя усиления борьбы с космополитизмом, большей приверженности доктрине советского патриотизма. Именно эту цель преследовали регулярные разносы, устраиваемые ЦК ВКП(б) историческим институтам, изданиям, ученым. В начале 1949 года буквальному разгрому подверглась школа, возглавляемая известными историками И. Минцем и И. Разгоном. Как отмечалось, они нанесли серьезный вред делу разработки истории советского общества. За 18 лет работы их коллектив выпустил только два тома «Истории гражданской войны», чем сорвал выполнение задания партии. Не меньший ущерб они нанесли, не подготовив и не выпустив в свет учебник по истории СССР советского периода, чем осложнили и затормозили выращивание кадров молодых историков.[292] Серьезной критике подверглись и специалисты, занимающиеся зарубежной историей нового и новейшего времени. От них требовалось решительно покончить с антинаучным способом изучения зарубежной истории, т. е. в отрыве от прошлого России и СССР. Ученые обязывались считать своей кровной задачей исследование огромного влияния передовой русской культуры, литературы, науки на другие страны и народы. Долг историков состоял в раскрытии многообразия этого влияния на общественную мысль в Европе, Америке, Азии.[293]
Среди общественных наук руководство партии и государства особое значение уделяло политэкономии. Предметом исследования данной отрасли являлось функционирование народного хозяйства страны, от чего напрямую зависело все состояние общественного организма. Тем не менее, разработанность вопросов социалистической экономики в послевоенный период надо признать крайне слабой. Фактически были нарушены традиции научной преемственности, уничтожены экономические школы, действовавшие в 20-х — 30-х годах, репрессированы их создатели и лидеры. Все это серьезно ослабило кадры экономистов, в особенности тех, кто специализировался на изучении экономических проблем социализма. Многие работы отличались низким профессиональным уровнем, а порою и просто безграмотностью и надуманностью. В этом смысле характерен пример одной из диссертаций, представленной к защите в Институте экономики АН СССР. Она содержала конкретное описание высшей фазы коммунизма, развивая идею огосударствления колхозов. По мнению автора, эти процессы должны начаться почему-то со Свердловской области, а затем распространиться на всю территорию страны. Автор точно по годам и районам планировал эти действия, причем пытаясь во всех деталях изобразить будущую коммунистическую деревню, где каждая семья будет иметь свой дом с садом, а необходимые продукты будут доставляться по специальным трубопроводам и т. д.[294] Ценность подобных «научных» изысканий очевидна и в комментариях не нуждается.
Осознавая недостаточно высокий уровень экономической науки в стране, ЦК ВКП(б) принял решение активизировать эту отрасль общественного знания. В конце 1951 года в Центральном Комитете прошла дискуссия по проекту учебника политэкономии, где участвовало около 240 ученых, половине из которых было предоставлено слово в ходе 21 пленарного заседания.[295] Вряд ли будет преувеличением сказать: дискуссия выглядела неординарным событием не только в отечественной научной жизни, но и в деятельности партии. По существу, это была одна из первых попыток разобраться в закономерностях того социального строя, который создавался в стране уже более 30 лет.[296] Однако окончательные итоги дискуссии не вдохновили ее организаторов. В письме Сталину (22 декабря 1951 г.) секретари ЦК Маленков и Суслов докладывали: «В ходе дискуссии по проекту учебника политэкономии выяснилось неблагополучие в экономической науке. Это, прежде всего, выражается в отсутствии серьезных научных трудов и низком теоретическом уровне публикуемых экономических исследований. Советскими экономистами слабо разрабатываются важнейшие проблемы советской экономики и экономики стран народной демократии. Недопустимо отстает теоретическая разработка вопросов… общего кризиса капитализма и кризиса колониальной системы».[297]
Поскольку обращаться за решением перечисленных вопросов было просто не к кому, так как все лучшие научные силы задействовались в дискуссии, то фактически данное обращение к Сталину можно рассматривать как предложение высказаться, оказать помощь и тем самым внести ясность в эти проблемы. Слово вождя вскоре прозвучало: накануне XIX съезда партии в свет вышла одна из самых фундаментальных его работ — «Экономически проблемы социализма в СССР». Здесь излагался целый ряд теоретических новшеств. Сталин положил конец спорам о том, что все же можно считать основным экономическим законом социализма. Оставив в стороне рассуждения о законах стоимости, планировании народного хозяйства, он дал четкую формулировку сути социалистического способа производства: «… обеспечение максимального удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей всего общества путем непрерывного роста и совершенствования социалистического производства на базе высшей техники».[298] Данная формулировка сразу стала хрестоматийной и присутствовала во всех учебниках и литературе по политэкономии вплоть до конца 80-х годов.
Как известно, в своем труде Сталин прояснял, также, пути построения коммунизма в одной отдельно взятой стране. В этом он прочно опирался на ряд казавшихся ему незыблемыми теоретические положения, и, прежде всего, на вывод 20-х годов о возможности социалистического строительства в отдельном государстве. Вытекавшая из него задача быстрого преодоления технико-экономической отсталости СССР не могла быть выполнена посредством присущего капитализму принципа экономической целесообразности, что объективно уменьшало сферу возможного применения товарно-денежных отношений. В том же самом ключе подошел Сталин и к вопросам строительства коммунизма, т. е. ограничения товарно-денежных отношений, уменьшения значимости личной собственности и т. д. Например, очень перспективным представлялось ему стремление некоторых крестьян освободиться от «оков домашнего хозяйства, передать скот в колхозы, чтобы получать мясные и молочные продукты от колхоза… Это лишь отдельные факты, ростки будущего».[299] Сегодня хорошо известна цена этих пророчеств вождя. Между тем, руководство партии и государства находились в их плену не одно десятилетие, в принципе не сумев или не желая отказаться от них, несмотря на развенчание культа личности Сталина в хрущевские времена.
Слово Сталина рассматривалось как окончательное решение той или иной проблемы. На это была настроена вся система общественных дисциплин, все восприятие обществоведческой мысли. В условиях господства одной марксистско-ленинской теории и отсутствия реальной конкуренции исследовательских школ, вынужденных следовать трафаретам учения, такая ситуация была неизбежной и объективной. Однако вопросы функционирования системы, достижения сугубо прагматических целей требовали от Сталина адаптации марксистско-ленинских взглядов к задачам текущего момента. В этом смысле у него существовало два пути: отказаться от учения, что не выглядело оправданным, или встать в ряды классиков марксизма-ленинизма, заполучив монопольное право на развитие и толкование положений теории научного коммунизма. Это было необходимо еще и потому, что провозглашение доктрины советского патриотизма — патриотизма нового типа, — возвеличивание всего русского, требовало собственного и непогрешимого ориентира, с которым сверялась бы вся политическая деятельность. Таким ориентиром и был Сталин.
Встав вровень с Марксом, Энгельсом и Лениным, Сталин неплохо освоился с этой высокой ролью. Сегодня мы имеем немало свидетельств о его не слишком почтительном отношении к классикам, которое он открыто демонстрировал в послевоенные годы. Например, в своем ответе на письмо профессора Е. Разина Сталин заявил об отсутствии у Ленина компетенции в военных вопросах.[300] Чего, видимо, о нем после победы в Великой Отечественной войне сказать было невозможно. По воспоминаниям одного из югославских лидеров М. Джиласа, на одной из встреч Сталин говорил о Марксе и Энгельсе: «Да, они, без сомнения, основоположники. Но и у них есть недостатки. Не следует забывать, что на Маркса и Энгельса слишком сильно влияла немецкая классическая философия — в особенности Кант и Гегель».[301] А вот еще одно любопытное замечание вождя, сделанное им в ходе экономической дискуссии 1951 года: «В учебнике использована схема Энгельса о дикости и варварстве. Это абсолютно ничего не дает. Чепуха какая-то! Энгельс здесь не хотел расходиться с Морганом, который тогда приближался к материализму. Но это дело Энгельса. А мы тут при чем? Скажут, что мы плохие марксисты, если не по Энгельсу излагаем вопрос? Ничего подобного!»[302]
Сталин действовал без оглядки на марксистско-ленинские каноны не только в решении вопросов теоретического характера, но и в практических действиях. Яркое свидетельство тому — формирование в те же годы более терпимого отношения к царской России, воспроизведение многих внешних атрибутов ее власти, реабилитация некоторых общественных институтов дореволюционных времен. Такой поворот, немыслимый при старой большевистской гвардии, испытывавшей стойкую ненависть к царизму, обусловлен общим сталинским курсом на усиление державности в политике. Обращение к прошлому страны служило хорошим подкреплением и подспорьем в утверждении данной стратегической линии. После своего осеннего отпуска 1945 года Сталин предпринял неординарный шаг по переименованию народных комиссариатов в министерства, как это было до революции. Обосновывая это новшество, вождь говорил на мартовском (1946 г.) Пленуме ЦК ВКП(б): «Народный комиссар или вообще комиссар — отражает период неустоявшегося строя, период гражданской войны, период революционной ломки и пр. Этот период прошел. Война показала, что наш общественный строй очень крепко сидит… Уместно перейти от названия — народный комиссар к названию министр. Это народ поймет хорошо, потому что комиссаров чертова гибель. Пугается народ. Бог его знает, кто выше, кругом комиссары, а тут министр, народ поймет. В этом отношении это целесообразно».[303]
Явно из практики дореволюционной армии был задействован такой орган, как «суды чести». Решение об их введении в министерствах и центральных ведомствах принято в марте 1947 года.[304] На эти общественные образования возлагалось рассмотрение антипатриотических, антиобщественных поступков, совершенных руководящими, оперативными и научными работниками министерств и центральных ведомств. «Суды чести» являлись фактически инструментом давления на государственный аппарат с целью поддержания лояльности официальному идеологическому курсу.
Обращение к опыту дореволюционных времен было далеко не единичным случаем. Необходимо отметить, что такие действия зачастую вызывали удивление, непонимание актива, неподготовленного к подобным поворотам и привыкшему к совсем иному отношению к царской России. Вот один из таких эпизодов, происшедший на совещании по вопросам идеологической работы среди студенчества в ЦК ВЛКСМ (6–7 октября 1947 года). Один из выступавших поделился своими взглядами на состояние идеологической борьбы: «борьба против низкопоклонства перед буржуазной наукой должна быть борьбой и против поклонения перед русской буржуазной наукой, перед дворянской культурой». На что последовала реплика лидера советского комсомола Н. Михайлова — «Если мы начнем бороться против русской дворянской культуры, мы тут дров не наломаем?» Оратор пояснил: «Я хочу напомнить, что дворянство, развращенное до мозга костей влиянием французской буржуазной культуры, изменило русскому народу, изменило России и изменило русской науке, загнало ее в подполье». После этого выступления Михайлов дал следующие разъяснения: «… последний оплот империализма и первый враг Советского Союза — реакционные силы Америки и против них огонь из всех орудий! Милюков тоже не ахти подходящая для нас фигура, но я думаю, что сейчас не это главное».[305] Трудно представить подобное в штабе комсомола в эпоху 20-х годов.
Но, пожалуй, самым удивительным зигзагом сталинской политики в послевоенный период стало изменение отношения к русской православной церкви. Прекращались гонения и притеснения, ей предоставлялась определенная свобода деятельности. Начало этого курса относится к годам Великой Отечественной войны. 4 сентября 1943 года состоялась историческая встреча Сталина, Молотова с патриаршим местоблюстителем Сергием и митрополитом Алексием, где был обсужден весь пласт проблем во взаимоотношениях церкви и государства, накопившийся за долгий период, и принято решение о возрождении института патриаршества. Потепление к церкви со стороны руководства режима во многом объяснялось той большой положительной ролью, которую сыграла РПЦ в освободительной войне против фашистской Германии. Хорошо известна ее деятельность по мобилизации духовных и нравственных сил людей на борьбу с фашизмом, проповедовавшим расовую ненависть. Слово духовенства в защиту Родины имело определяющее значение для миллионов и миллионов людей. Значителен был и материальный вклад церкви. За годы войны ею организован масштабный сбор средств для укрепления мощи советской армии. В общей сложности было собрано около 200 млн. рублей, направленных на строительство авиационной техники, танковых колонн и т. д. Например, духовенством и верующими Свердловской епархии сдано в фонд обороны страны более 3,6 млн. руб., во всецерковный фонд помощи семьям бойцов армии — около одного миллиона рублей.[306]
Осознавая значимость русской православной церкви в общественной жизни, Сталин начал рассматривать ее в качестве необходимого инструмента в осуществлении своих планов как внутри, так и вовне страны. Диалог между церковью и государством нарастал стремительно. Кульминацией признания роли и авторитета РПЦ стало проведение 31 января — 2 февраля в Москве поместного собора для решения неотложных задач церковной жизни: принятия Положения о русской православной церкви, избрания патриарха всея Руси (патриарх Сергий скончался в 1944 году). Без преувеличения можно сказать, что это было одно из самых масштабных и значимых мероприятий церковной истории за все годы существования советской власти. Поместный собор явился крупным событием не только во внутренне жизни Советского Союза, но и на международной арене. В его работе участвовали 41 архиепископ и епископ, 126 протоиереев приходного духовенства, а также делегации семи автокефальных церквей (не считая русской), которые впервые одновременно собрались в Москве, причем три церкви (александрийская, антиохийская, грузинская) были представлены непосредственно своими главами. Не удивительно, что такой состав присутствующих дал возможность проводить параллели со Вселенским собором, не созывавшимся несколько столетий.
Идея единения вокруг православной веры, русской церкви всего советского общества, да и не только его, явилась одной из центральных на московском Поместном Соборе. Вот как подавалась его атмосфера официальной церковной печатью: «плотной людской стеной окружены заседающие на Соборе. Среди этих посторонних есть и англичане, и американцы, и японцы. Известный русский искусствовед стоит рядом с приходским священником, модная дама рядом с прихожанкой в вязаном теплом платке. Кто-то сказал… одному из распорядителей на Соборе: «Надо бы навести порядок, предложить всем пройти на отведенные места, а то как-то неладно сгрудились. «Ничего, — ответил московский священник, — это Россия».[307] Дифирамбы церкви адресовали представители советского режима. Так, в выступлении председателя Совета по делам РПЦ Г. Карпова подчеркивалось: «В церквах и монастырях зарождалась письменность и складывались первые летописи о жизни нашей страны, стены церквей и монастырей неоднократно выдерживали орды иноземных завоевателей…»[308] О ходе работы Поместного Собора сообщалось в главном пропагандистском рупоре коммунистической партии — газете «Правда».[309]
Церковь отвечала властям тем же. Высокую оценку на Соборе получило «Положение об управлении русской православной церкви», которое сравнивалось с аналогичными документами времен царской России, внесенного в Думу в 1913 году. Этим сравнением как бы подчеркивалось, что Советское правительство проявляет не меньшую заботу о церкви, чем дореволюционные власти.[310]«Положение об управлении РПЦ» действительно имело важное значение для упорядочивания церковной жизни. Высшая ее власть закреплялась за Поместным Собором, в промежутках между собраниями которого церковь возглавлялась патриархом московским и всея Руси и управлялась совместно со священным Синодом. В «Положении» четко прописывались полномочия патриарха: обращаться с посланиями по церковным вопросам ко всей РПЦ, вести сношения с представителями других автокефальных православных церквей, награждать титулами и высшими церковными отличиями и т. д. Определялось понятие православной общины — группы верующих не менее 20 человек. Она получала от гражданских властей на основе особого договора в бесплатное пользование храм и церковную утварь. Тем самым церковные организации получали права юридического лица, которого были лишены последние десятилетия.[311]
Особым расположением властей в ходе работы Поместного Собора пользовались зарубежные делегации автокефальных церквей. Приехавшие гости были одарены дорогими подарками, взятыми из различных музеев: золотыми крестами с камнями, полными архиерейскими облачениями из золотой парчи, митрами и панагиями с драгоценными камнями, старинными иконами. Судя по описи, выявленной в архиве, все эти дорогостоящие дары были приняты, за исключением митрополита Эмесского Александра, который отказался от панагии с драгоценными камнями и облачения.
Для восточных патриархов и представителей других православных церквей проводилась обширная культурная программа. Они посетили исторический музей в Москве и его филиал в Коломенском, музей Красной Армии и Останкинский дворец, оставив там восторженные отзывы.[312] По завершении работы Собора все они были приглашены на духовный концерт, состоявшийся 6 февраля 1945 года в Большом зале московской консерватории. Здесь, в присутствии всего высшего духовенства (около 1,5 тысяч человек), исполнялось различное церковное пение. В начале третьего отделения концерта собравшимся зачитали только что полученный по радио приказ Верховного Главнокомандующего Маршала И. Сталина, где сообщалось об очередных победах советской армии. После этого сразу последовало исполнение увертюры П. Чайковского «1812 год», которая начиналась мелодией известного церковного песнопения. Концерт произвел сильное впечатление на высоких зарубежных гостей Собора. Как заявил папа и патриарх Александрийский Христофор: «Сам факт организации в Большом концертном зале духовного концерта говорит за то, что церковь в Советском Союзе имеет полную свободу и сочувствие со стороны Правительства».[313]
Проведение Поместного Собора, избравшего тринадцатого патриарха всея Руси Алексия I, существенно укрепило взаимоотношения государства и церкви. В этот период правительство принимает немало решений по сохранению, реставрации архитектурных комплексов и памятников, имеющих большое религиозное значение. Как, например, постановление СНК СССР от 8 апреля 1945 года «О мероприятиях по сохранению и реставрации памятников архитектуры во Владимирской области». В нем Владимирский облисполком, МВД СССР, Наркомат гражданского строительства РСФСР в течение 1946-47 годов обязывались произвести неотложные работы по ремонту наиболее ценных памятников: Дмитриевского собора XII века, собора княжнина монастыря, палат Суздальского кремля и др. (всего перечислено 68 объектов). Постановлением выделялась необходимая техника и квалифицированная рабочая сила. Чуть позже специальным решением союзного Совнаркома г. Суздаль превращался в исторический заповедник, город-музей, охраняющий неповторимые сокровища древней русской архитектуры.[314]
Но все же главным в устоявшемся диалоге РПЦ и государства стала практика открытия многих храмов, тех самых, которые с энтузиазмом закрывали и усиленно уничтожали еще совсем недавно, в предвоенные годы. Эта политика осуществлялась непосредственно сверху. Председатель совета по делам РПЦ предлагал ЦК ВКП(б) окончательное решение об открытии храмов полностью передать в компетенцию возглавляемого им совета, а за местными органами оставить лишь право высказываться по тому или иному ходатайству верующих.[315] Такая процедура разрешения на открытие церквей снимала препятствия местного характера и облегчала проведение в жизнь политического курса высшего руководства страны в отношении РПЦ. О его результатах дают представление следующие данные: по состоянию на 1 января 1947 года в СССР функционировало 13813 православных храмов и молитвенных домов, что по сравнению с 1916 годом составляло 28 %. В городах действовало 1352 церкви и в рабочих поселках, селах, деревнях — 12461. Из всего этого количества до 1941 года существовало 3732 храма, немцами на оккупированной территории образовано 7000 церквей, открыто советскими властями в 1944-46 годах — 1084. Хотя заявлений от верующих на открытие храмов за этот период поступило гораздо больше — 5184, т. е. удовлетворялись далеко не все заявки, а примерно 20 % от полученных советом по делам РПЦ.[316] За этими сухими данными статистики скрываются глубокие чаяния и надежды многих миллионов верующих Советского Союза. Надо помнить, что каждое удовлетворенное ходатайство об открытии храма являлось крупным событием в жизни людей. Как, например, в Кировской области, где при открытии одной новой церкви собралось около 15 тысяч жителей из окрестностей в радиусе 90-100 км. Они лично хотели убедиться в факте открытия храма, что отвечало их внутренним устремлениям.[317] Данный случай являлся типичным для многих регионов страны.
Расширение деятельности церкви с особой актуальностью ставило вопрос о необходимом количестве священнослужителей. Ситуацию здесь для РПЦ можно охарактеризовать как кризисную. Многие священники были уничтожены или репрессированы, производить же кадровые пополнения в этой сфере по понятным причинам долгие годы не представлялось возможным. В результате в послевоенный период для обслуживания действующих церквей имелось лишь 9617 священников и дьяконов, что составляло только 8,1 % по отношению к 1916 году.[318] Очевидно: решение этой серьезной задачи требовало безотлагательного восстановления в стране системы духовного образования. Это произошло с 1946/47 учебного года. Все имеющиеся в ведении московской патриархии богословские курсы, училища, школы переименовывались в духовные семинарии, т. е. им возвращались прежние дореволюционные названия. Совет по делам РПЦ согласился с образованием духовных семинарий в Москве, Ленинграде, Киеве, Саратовской, Львовской, Одесской, Минской, Луцкой областях и Ставропольском крае с четырехгодичным сроком обучения. Кроме этого, формировалась и система духовных академий (в Москве, Ленинграде, Киеве).[319] Таким образом, в послевоенный период в стране фактически была воссоздана система духовного образования, которая практически в неизменном виде просуществовала вплоть до конца 80-х годов. Все это способствовало началу восстановления церкви как важного института, имевшего авторитет и влияние в обществе. Данные тенденции явственно ощущались в послевоенные годы. В речи епископа Гермогена перед учащимися духовной семинарии и академии в начале 1948/49 учебного года ставился вопрос: «Не возникает ли в вашем сознании представление о ее былом величии и значении, не только для церкви, но и для всего Российского государства?»[320]
Нужно заметить, что такой вопрос возникал не только у епископа Гермогена и его подопечных, но и в сознании партийного аппарата, выражавшего все большую озабоченность деятельностью русской православной церкви. На собраниях и активах областных партийных организаций в различных регионах страны все чаще звучали слова обеспокоенности создавшимся положением. Так, на партконференции Великолужского обкома (1948 г.) с тревогой констатировалось оживление религиозных настроений, роста случаев крещения новорожденных и детей школьного возраста, обряды венчания производились повсеместно, даже среди некоторых партийных и комсомольских работников. На Закарпатской областной конференции ВКП(б) в 1948 году один из активистов прямо заявил: «Мы не боремся с религией, а защищаемся от нее. Эта наша защита привела к тому, что слово попа стало более авторитетным, чем прежде».[321] На семинарах сети политпросвещения Кировской области пропагандисты требовали следующих разъяснений: «Из какой необходимости исходило правительство при разрешении вопроса об открытии церквей, а также об учреждении в нашей стране духовных учебных заведений?», «Является ли до некоторой степени ошибкой политика государства в первые годы его существования в вопросе закрытия церквей и монастырей, если в период войны снова было разрешено их открыть?»[322] и др.
Однако недовольство партийного аппарата не являлось определяющим для Сталина в выработке взаимоотношений в русской православной церковью. Концепция державности как основы его послевоенного политического курса отводила РПЦ определенную роль. Вождь делал ставку на международные связи православия, пытался эксплуатировать возможности русской церкви в своих интересах. Именно этим фактором объясняется подчеркнуто благожелательное отношение властей к зарубежным гостям Поместного Собора 1945 года. РПЦ была включена в сталинскую конструкцию противостояния СССР и Запада, воздвигнутую сразу после завершения Великой Отечественной войны. Ее антиподом определялся Ватикан и поддерживающие его прозападные силы. На протяжении всех послевоенных лет критика католического центра в Риме составляла основополагающую сторону функционирования РПЦ. Ватикан изображался исключительно как организация, оказывавшая услуги американской дипломатии и вознаграждавшаяся за это «пакетами акций от крупных американских компаний».[323] Православная же церковь, вдвое уступавшая католической по численности верующих и во много раз по богатству своих материальных ресурсов, по своей внутренней устроенности и по просветительско-миссионерской деятельности, рассматривалась как незапятнавшая себя никакими интригами, сохранившая православие от каких-либо новых догматов.
В русле противостояния двух церквей следовала политика Сталина по укреплению московской патриархии как религиозного центра православного мира. Данная политика основывалась на следующем историческом выводе: «С отступлением Рима от православия и падением Константинополя, с порабощением православного Востока турками, центром и оплотом Православия становится Москва, столица православного русского государства».[324] Попытки утверждения новой роли русской церкви на международной арене начали осуществляться сразу после помпезного проведения Поместного Собора. Внешнеполитические приоритеты деятельности РПЦ были согласованы и утверждены на встрече Сталина с патриархом Алексием, состоявшейся 10 апреля 1945 года. В течение 1945-46 годов Московская патриархия направила свои делегации в 17 стран Европы, Ближнего Востока и представительные делегации 13 государств приняла у себя. Только за 1945 год под юрисдикцию русской церкви из числа архиереев, находящихся за границей и не признававших ранее московскую патриархию, перешли три митрополита, 17 архиепископов и епископов. Государство снабжало РПЦ значительными суммами в валюте для передачи главам зарубежных автокефальных церквей.[325] Все эти действия преследовали одну конкретную цель — созыв в Москве Вселенского собора, не собиравшегося несколько столетий, для решения вопроса о присвоении Московской патриархии титула Вселенской. Его планировалось провести в 1948 году в ходе торжеств, посвященных 500-летию автокефалии русской православной церкви. Однако этим планам не суждено было сбыться. Не многие главы церквей выразили желание участвовать в деле, вдохновляемом советскими властями.[326]
Ровные отношения между церковью и государством сохранялись вплоть до смерти Сталина. Власть продолжала использовать (хотя и с меньшей эффективностью) налаженный инструмент в своей внешнеполитической деятельности. Перемены по отношению к РПЦ произошли только во второй половине 50-х годов, когда новое руководство сменило ориентиры прежней политики. Диалог с церковью оказался не нужным, его вновь сменил жесткий курс на гонения и притеснения.
Период 1945–1953 годов характеризовался и формированием вещей, ставших неотъемлемой частью советского образа жизни в последующее время. Речь идет о создании в послевоенные годы массовой системы партийно-политического просвещения, просуществовавшей вплоть до конца 80-х годов. Именно в послевоенный период был заложен каркас массовой пропаганды и агитации среди коммунистов и населения, выстроена четкая работа в этом направлении. Система партийно-политического просвещения являлась своего рода инструментом, с помощью которого трансформировалась и тиражировалась в массы официальная политика властей. Конструирование механизмов этой системы началось буквально сразу после окончания Великой Отечественной войны. На это имелись веские причины, и, в первую очередь, бурный рост численности ВКП(б), прошедший в ходе войны. На 1 января 1946 года партийные ряды насчитывали 4599 тыс. членов и 1427 тыс. кандидатов в члены партии, т. е. всего 6026 тыс. коммунистов, причем 2/3 из них составляли вступившие в партию на фронте.[327] Такого бурного роста коммунистической партии ранее не наблюдалось. Однако здесь имелись и свои отрицательные моменты. У большинства из потока вступивших отсутствовали сколько-нибудь серьезные образовательная подготовка и знания. Достаточно сказать, что из всего количества членов и кандидатов в члены ВКП(б) различные высшие учебные заведения закончили только 450 тыс. человек или всего около 8 %, а 1 млн. 350 тыс. (22 %) имело среднее образование, остальная же, подавляющая часть ограничивалась лишь начальными классами.[328] Такая ситуация вызывала серьезную озабоченность в ЦК ВКП(б) На одном из совещаний в Центральном Комитете начальник управления пропаганды и агитации Г. Александров прямо указывал на политическую неподготовленность и безграмотность 70–80 % коммунистов.[329]
На ниву политического просвещения направлялись мощные отряды идеологических работников и пропагандистов. Их характеристика изложена в воспоминаниях Д. Шепилова: «Принципов и убеждений у них не было никаких, поэтому они с готовностью прославляли любого, кого им предписывалось прославлять в данное время, и предавали анафеме также любого, на кого им указывалось. Такой набор и расстановка кадров как нельзя лучше соответствовали сталинской подозрительности ко всем старым ленинским идеологическим кадрам и сталинской линии на широкую замену их послушными людьми, готовыми изобретать и внедрять любые концепции истории партии, гражданской войны, социалистического строительства».[330]
В 1946–1953 годах был создан фундамент системы партийного просвещения. Именно по этому архитектурному плану строились и воздвигались новые этажи советского идеологического здания вплоть до конца 80-х годов. В результате всеми формами политического обучения охватывался практически весь списочный состав ВКП(б). На той же Украине в систему было вовлечено 94,6 % республиканской партийной организации, в Молдавии, где идеологической работой заведовал будущий лидер партии К. Черненко — 92,3 % членов компартии.[331] То же самое происходило и в ВЛКСМ, где были образованы свыше 237 тысяч политкружков, в которых занимались более четырех миллионов комсомольцев.[332]
Несмотря на астрономические цифры охваченных всеми формами политпросвещения, уровень занятий оставался невысоким, само преподавание велось во многом формально, значительная часть слушателей просто игнорировала учебу, не посещала ее, не выполняла требований преподавателей. «Правда» постоянно предостерегала от методов, «при которых на первый план выдвигались статистические сведения об «охвате» учебой, о посещаемости занятий, кружков и школ, и отодвигались на второй план главные вопросы — теоретический уровень занятий, идейная направленность этих занятий…»[333] Тем не менее, о слабом и упрощенном освещении различных вопросов теории и истории большевистской партии говорят многочисленные свидетельства. К примеру, в Черновицкой областной газете (Украинская ССР) в помощь пропагандистам была опубликована статья «Краткий курс истории ВКП(б) — научная история большевизма», где утверждалось, что в «Кратком курсе» еще задолго до начала войны с Германией и Японией «начертан смелый план разгрома фашистских агрессоров и теперь этот план с честью выполнен советским народом, его Красной Армией».[334]
Отсутствие интереса к изучению общественно-политических дисциплин особенно зримо прослеживалось у молодого поколения. Свое формальное, а порою пренебрежительное отношение к изучению основ научного коммунизма молодежь мотивировала ненужностью данных знаний в их профессиональной и повседневной деятельности. Как отмечалось в ЦК ВЛКСМ, наибольшее количество недостатков в изучении общественных наук существовало в вузах, готовящих кадры работников искусства театра, музыки, кинематографии: «Здесь еще больше гнилых рассуждений о том, что марксизм-ленинизм — «второсортная» наука. Некоторые студенты Московского художественного института пытаются утверждать, что все великие художники прошлого не знали марксизма-ленинизма. Все посредственные художники сейчас его знают, и потому для того, чтобы быть большим художником, не обязательно нужно знать марксистско-ленинскую теорию».[335] Подавляющее большинство молодежи не увлекалось чтением советских газет и журналов. Так, из опроса 49 студентов Киевского педагогического института выявлялась такая картина: регулярно читали газеты лишь 7 человек, нерегулярно — 13, а совершенно не читали 29. В Свердловском сельскохозяйственном институте из двух тысяч учащихся прессу выписывали только 100 человек, в Свердловском медицинском институте из 2 200 студентов и 300 преподавателей газеты получали 120. Из 36 опрошенных комсомольцев Московского института востоковедения передовиц газеты «Правда» не смотрел никто. В свете этих фактов уже не очень большое удивление вызывает такой эпизод: в Ленинградском государственном университете студентка IV курса биологического факультета, член ВЛКСМ Лукьянова не могла ответить на вопрос — кто является Председателем Совета Министров СССР.[336] Заметим, что речь здесь идет о студенчестве, которое всегда являлось продвинутой частью общества. В этом смысле нетрудно представить ситуацию в других общественных слоях и возрастных категориях.
Создание в лице системы партийно-политического просвещения разветвленной и мощной пропагандистской машины не решало всех проблем идеологического воздействия на массы, не достигая нужных властям результатов. Несмотря на постоянное действие сильного идеологического пресса, недовольство реальной жизнью накапливалось, что не было секретом для власти. В ЦК ВКП(б) постоянно поступали сигналы с мест о негативных высказываниях и настроениях в отношении советской власти и существующего строя. Например, в г. Струнино (Владимирская обл.) на одном из партсобраний прозвучала следующая мысль: «Мы видим собственными глазами, что в нашей стране построено много заводов и фабрик. Все это верно, но мы старики, что от этого получили? Что нам дала Конституция? 250 граммов хлеба и больше ничего». В Ленинградской области на выборах в Верховный Совет РСФСР на некоторых бюллетенях сделаны надписи: «Долой принудительный труд», «Да здравствует свобода слова и печати», «Долой крепостное право коммунистов». В Молдавской ССР агитаторов спрашивали: «Когда у нас будет много хлеба, жиров, сахара и других продуктов», «Когда народ будут кормить досыта?» и т. д.[337] Развивать эти темы, отвечая на заданные вопросы, официальной пропаганде было неудобно и трудно. Поэтому полемика большей частью ограничивалась штампами типа: «Жить еще нелегко. Но советские люди знают, что наши трудности носят временный характер, что они безусловно преодолимы, и что высокие большевистские темпы хозяйственного строительства являются залогом быстрейшего преодоления трудностей».
Политика большого террора 1937-38 годов привела к практически полному уничтожению правящей элиты Советского Союза. Репрессиям были подвергнуты партийно-государственные кадры, высший состав военного командования, хозяйственные руководители. Масштабы трагедии, происшедшей в конце 30-х, еще долго будут оставаться предметом изучения со стороны специалистов по истории советского общества. Для нашего же исследования важно другое: оборотной стороной репрессивной политики, проводимой Сталиным, стало выдвижение и появление на вершине партийно-государственной иерархии новой плеяды руководителей. Это молодое поколение в силу своего возраста не имело непосредственно революционных заслуг, не принимало активного участия в военных событиях 1917–1920 годов. Главной его чертой являлась полная и безоговорочная преданность Сталину, которому они были обязаны своим внезапным и стремительным возвышением.
Перед началом Великой Отечественной войны в высших органах власти страны — Политбюро ЦК ВКП(б) и Совнаркоме — появляется ряд выдвиженцев Сталина — А. Жданов, Л. Берия, Г. Маленков, Н. Вознесенский. Именно они занимают ведущие позиции в окружении вождя. Жданову и Маленкову поручалось руководство партийным аппаратом и кадрами, при этом их постоянно привлекали к решению различных государственных вопросов. Первым заместителем Сталина в СНК и его заместителем по военным и военно-морским делам стал Вознесенский, потеснивший в правительственной иерархии В. Молотова и А. Микояна. Л. Берия, находясь с 1938 года на посту наркома внутренних дел, курировал как заместитель председателя Совнаркома ряд ключевых ведомств — вновь созданный наркомат государственной безопасности, наркоматы лесной промышленности, цветной металлургии, нефтяной промышленности и речного флота. Все эти лица стали не только членами Центрального Комитета ВКП(б), избранными XVIII съездом партии, но и кандидатами в политбюро ЦК (Жданов являлся членом политбюро с 1939 года). Очевидно, что за этими кадровыми перестановками среди высшего руководства, срежессированными Сталиным, просматривалась конкретная цель — оттеснение «старой гвардии» посредством противопоставления ей новых активных выдвиженцев.