73540.fb2
Не менее четко указаны в романе служебная должность бюрократа Судьбинского («начальник отделения»), мелкочиновное состояние Тарантьева и Мухоярова и чин («коллежский секретарь») даже покойного мужа Пшеницыной. Андрей Штольц, дворянин по матери (как позднейший тургеневский Евгений Базаров), согласно традициям России, свое сословное положение наследовал от отца и числился, как и тот, разночинцем. Сам он дослужился до «надворного советника», после чего, вышедши в отставку, занялся коммерческими предприятиями, чем многократно умножил оставленный ему отцом сорокатысячный капитал.
Очевидна для читателя «Обломова» и принадлежность к столичному дворянству Ольги Ильинской (в конце романа она становится и помещицей), ее тетки Марьи Михайловны и барона фон Лангвагена, как и мещанско-чиновничье состояние вдовы Пшеницыной, а также наемное трудовое положение «солдатки» Анисьи и птичницы Акулины. Весьма точен Гончаров и при упоминании вошедших в роман топографических и хронологических реалий Петербурга. Так, первого мая, которым «Обломов» начинается, в Екатерингофе, т. е. в «загородном парке на западной стороне Петербурга», действительно, «бывали гулянья, собиравшие столько людей, что, по словам современника, „…в свете первая столица / На мая первое число / Пуста, как в жатвы день село…“» (с. 650–651). А на Неве с началом зимы то снимали, то наводили Литейный мост на плашкоутах, соединявший центр города с Выборгской стороной.
Социально-бытовая грань персонажей и событий «Обломова», прочно увязывая их с современной Гончарову российской действительностью, призвана придать им плоть и кровь, создающие у читателя иллюзию не вымысла, а живой истории. Тому же служит и последняя главка романа, где в качестве приятеля Штольца появляется «литератор, полный, с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами» (с. 380), в котором современники легко узнавали самого автора произведения. Однако в ряду всех образных определений «Обломова» эта грань не только не единственная, но и далеко не основная. Ведь в противном случае знаменитый гончаровский роман в лучшем случае оказался бы собранием лишь узкосоциальных «местных» и «частных» российских типов и «картиной внешних условий жизни», а не драматической повестью о «самом человеке» в его «неисчерпаемой глубине и неизменных основах <…>, которые всегда будут интересовать людей — и никогда не устареют» (8, с. 443). Путь к такому изображению современников лежал через обнажение в их характерах и поведении посредством художественного домысла и обобщения граней общечеловеческих и непреходящих.
Результатом «огромной силы художественного обобщения» явился прежде всего заглавный герой «Обломова» — тип всероссийский, а, по мнению Вл. Соловьева, своей широтой и превосходящий типические характеры других русских классиков. «В сравнении с Обломовым, — писал философ, — и Фамусовы, и Молчалины, Онегин и Печорин, Маниловы и Собакевичи, не говоря уже о героях Островского, все имеют специальное значение»[136]. В год 25-летия со дня смерти романиста близкую к соловьевской оценку образа Обломова дал В. В. Розанов: «Нельзя о русском человеке упомянуть, не припомнив Обломова <…> Та „русская суть“, которая называется русскою душою, русскою стихиею <…>, получила под пером Гончарова одно из величайших осознаний себя, обрисований себя, истолкований себя, размышлений о себе…»[137].
Установка на общенациональный смысл образа Ильи Ильича входила в прямое художественное задание Гончарова после коренного изменения первоначального замысла романа.«…Я, — признавался писатель, — инстинктивно чувствовал, что в эту фигуру вбираются мало-помалу элементарные свойства русского человека…» (8, 106). Речь шла, однако, не только об обломовской «лени и апатии во всей ее широте и закоренелости как стихийной русской черте» (8, 115). Во внутреннем монологе Обломова, обеспокоенного необходимостью переезда на другую квартиру (ч. 1, гл. VIII), романист не случайно подчеркивает следующие самоутешения-надежды героя: «А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся <…>: ну, как-нибудь да сделают!» (с. 76). «Выделенные Гончаровым слова, — напоминает Л. Гейро, — имеют глубокие корни как в фольклоре, та и в литературных традициях. Ср<авни> приведенную у В. И. Даля пословицу: „Русский-де человек на трех сваях стоит: авось, небось да как-нибудь“ <…>. Широкое хождение в списках имело стихотворение И. М. Долгорукого (1798) „Авось“: „О, слово милое, простое! / Тебя в стихах я воспою! / Словцо ты русское прямое. / Тебя все сердцем я люблю!“ <…>. В примечаниях к стихотворению П. А. Вяземского „Сравнение Петербурга с Москвой“ (1811) <… > С. А. Рейсер, имея в виду строки: „У вас авось — / России ось — / Крутит, вертит, / А кучер спит“, замечает: „Авось — старинное русское слово (XVI в.), которое постепенно приобрело свойство идиомы, характеризующей национальные качества русского человека, — они зафиксированы в ряде соответствующих пословиц и поговорок“. „Наклонность дразнить счастье, играть в удачу и есть великий русский авось“, — писал В. О. Ключевский в „Курсе русской истории“ <…>. Слово „авось“ <…> неоднократно упоминалось в таком контексте в ряде стихотворений Вяземского, Языкова, Пушкина, Некрасова и др.» (с. 659).
Илья Ильич сближен в романе как с комическими (Иванушка-дурачок, Емеля-дурак), так и с героическими (Еруслан Лазаревич, Илья Муромец) персонажами русского фольклора, что бросает на него не однозначный, а, как говорят философы, амбивалентный (с одновременно противоположными качествами) свет. «Вглядитесь попристальнее в Обломова, — писал Н. Ахшарумов, — и вы увидите, что он недалеко ушел от Емели-дурачка. Правда, он гораздо старее его во всех отношениях и потому гораздо более развит, но, в сущности так же прост и безобиден, как и тот, и наделен такими же простыми желаниями. <…> И точно, что нужно Емеле или другому герою наших сказок для полного счастья? Меду и молока вволю, красную шапку да красные сапоги, возможность совершать все отправления жизни, не слезая с теплой печи, да сверх того красивую бабу. Обломов больше развит, и потому идеал его гораздо сложнее; но если внимательно сверить его с идеалом Емели, то едва ли окажется какое-нибудь различие»[138].
«Он, — сказано об Илье Ильиче в романе, — любит вообразить себя каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значат…» (с. 54). Комментируя это замечание повествователя, Л. Гейро приводит запись Лермонтова, сделанную им в альбом В. Ф. Одоевского о герое «Сказки о Еруслане Лазаревиче»: «… Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21 году проснулся от тяжкого сна и встал, и пошел, и встретил он тридцать семь королей и семьдесят богатырей и побил их, и сел над ними царствовать… Такова Россия» (с. 658). «Из этого высказывания видно, — отмечает исследователь названной сказки Л. Н. Пушкарев, — что образ Еруслана впитал в себя черты богатыря вообще (и особенно Илья Муромца)…» (там же). Действительно, соименник Обломова Илья Муромец также «сиднем сидел цело тридцать лет», не владея ни руками, ни ногами (былина «Исцеление Ильи Муромца»), но, враз исцелившись, стал богатырствовать во славу земли русской. Перспектива если не героических подвигов, то устройства «нормальной жизни» вопреки наличным искажениям ее идеала (с. 138) открывалась с любовью к Ольге Ильинской и для Ильи Ильича, который в начале романа бездействует также в возрасте тридцати двух-тридцати трех лет. Иное дело, смог ли гончаровский герой, человек, по отзыву Ольги, добрый, умный, нежный, благородный, воспользоваться этой перспективой, подав тем самым благой пример для окружающих людей. Впрочем, определенное доброе дело он все-таки совершил, когда, отринув суетное существование Волковых-Судьбинских-Пенкиных и поселившись в доме Пшеницыной, пробудил любовь и с ней живую душу у своей «хозяйки».
В качестве общерусского комического лица робкий и нерешительный Илья Ильич высвечен не названной в романе прямо, но ассоциативно ощущаемой читателем параллелью с аналогичным героем гоголевской «Женитьбы» (1842): «Так, Обломов, пришедший в ужас от слов Захара, что „свадьба — обыкновенное дело“, Обломов, „сбежавший“ от Ольги за Неву, на Выборгскую сторону, напоминает Подколесина»[139]. Тип «племенной», «захватывающий в себе черты, свойственные русским людям, безотносительно к тому, к какому они принадлежат сословию и званию»[140], Илья Ильич одновременно есть и характер всечеловеческий. Эта грань Обломова создается в итоге его сопоставлений с «вечными» (архетипичными) образами литературы, затем легендарно-историческими лицами, а также различными мифологическими персонажами. В ряду первых — наиболее значимы параллели с шекспировским Гамлетом и сервантесовским Дон Кихотом.
Как мы помним, вопросы «Теперь или никогда!»; «Идти вперед или остаться» были и для Обломова в его апатическом состоянии «глубже гамлетовского» вопроса «быть или не быть» (с. 146, 147). Но гамлетовское начало Ильи Ильича не ограничено одним его комическим преломлением. Если долгое бездействие Гамлета объяснялось прежде всего разуверением этого героя в моральности не только датского королевского двора, но и всего человечества, то и Обломов, видящий в окружающей его жизни лишь всяческое искажение ее идеала, получал тем самым известное объективное оправдание своей инертности и духовному сну.
С Дон Кихотом Илью Ильича роднит начало «в высшей степени идеалиста», «ищущего правды, встречающего ложь на каждом шагу, обманывающегося и, наконец, окончательно охладевающего и впадающего в апатию от сознания слабости своей и чужой, то есть вообще человеческой натуры» (8, с. 313). Конечно, в отличие от героя Сервантеса, действительно «всю жизнь борющегося» (там же) за идеалы справедливости, как бы анахронично он ни понимал современную ему испанскую действительность, Обломов после первых столкновений с российской реальностью его века стремится лишь лично изолироваться от нее то в квартире на Гороховой, то на Выборгской окраине Петербурга. Тем не менее и этот факт не мешает Гончарову в конце романа отдать ему (устами Штольца) должное в его итоговой характеристике, явно перекликающейся с приведенными выше словами писателя о жизненной участи идеально настроенного человека. Помните: «Он падал от толчков, охлаждался, заснул, наконец, убитый, разочарованный, потеряв силу жить, но не потерял честности и верности» (с. 362). При одновременной сопоставленности Ильи Ильича с трагическим Гамлетом и с комическим Дон Кихотом комизм в его образе окрашивался трагизмом и наоборот, что, по убеждению Гончарова, отвечало глубинной правде человеческого существования. Ведь «природа, судьба, все требуют идеала или, лучше сказать, все ставит нам идеал, но и природа и судьба делают также и уступки, ибо принята во внимание слабость человека, его хрупкость, крайнее несовершенство» (8, с. 319).
Из лиц легендарных и собственно исторических образу Обломова «сопутствуют» вавилонский царь Бальтазар (Валтасар), ветхозаветный полководец Иисус Навин, древнегреческие философы Диоген Синопский и Платон.
В пятой главе второй части романа Илье Ильичу стало сниться слово обломовщина, «написанное огнем на стенах, как Бальтазару на пиру» (с. 146). Имеется в виду слова «Мени — такел — фарес» (исчислено, взвешено, разделено), внезапно появившиеся, согласно библейскому преданию, на стенах чертога, где пировал вавилонский царь Валтасар, и предвещавшие гибель его царства. Пророчество сбылось в тот же день, когда при всеобщем опьянении город Вавилон «был оставлен без всякого надзора» и осаждавшие его персы без сопротивления овладели им, — и мыслилось оно Божьим наказанием Валтасару и его вельможам, кощунственно пившим вино «из золотых и серебряных сосудов, похищенных Навуходоносором из храма Иерусалимского» [141]. В контексте диалога Обломова со Штольцем, где впервые звучит слово обломовщина, последняя означает и двенадцатилетний петербургский «образ жизни» Ильи Ильича, когда все это время, по словам героя, в нем «был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас» (с. 145). Слово свет здесь — синоним света духовного, жизни человеческой души и во имя души. Обломов, отдавшийся в этот период своей жизни обломовщине как существованию бездуховному, ощущает себя виновным перед своей душой — божественным даром человеку — и, вспоминая участь Валтасара-Бальтазара, страшится небесной кары и для себя.
Иисус Навин, согласно Ветхому Завету, «начальник» древнееврейского народа и его успешный полководец, после вступления иудеев в землю обетованную, в особенности прославился чудесным деянием в день битвы под Гаваоном с войском пяти царей ханаанских. Когда победа иудеев была уже близка, день стал клониться к вечеру, что помешало бы ей стать полной. И тогда Иисус Навин воскликнул: «Стой, солнце, над Гаваоном, и луна над долиной Аялонской»: «и остановилось солнце, и луна стояла, доколе народ мстил врагам своим»[142].
В «Обломове» имя Иисуса Навина в сопряжении с заглавным героем романа непосредственно названо только однажды во второй части, где Илья Ильич, сожалея, что «и в любви нет покоя, и она <…> все движется куда-то вперед, вперед…», говорит: «И не родился еще Иисус Навин, который сказал бы ей: „Стой и не движись!“» (с. 207). Однако в подтексте оно присутствует и в тех местах произведения, где возникает мотив солнца, то ежедневно «садящегося за чей-то четырехэтажный дом», то, напротив, ярко и жарко светящего «около полугода» и удаляющегося «не вдруг, точно нехотя», то снова закрытого «длинным <…>, казенным зданием, мешавшим солнечным лучам весело бить в стекла мирного приюта лени и спокойствия» (с. 54, 80, 376). Почти полгода беспрерывно сияющее солнце — реальность жизненной идиллии обломовцев и мечта Ильи Ильича, в известной мере осуществленная в разгар его «изящной любви» с Ольгой. Нет, остановил солнце на ее время не Обломов, остановила сама природа, как бы поддержавшая эти надежды влюбленных на свою счастливую совместную жизнь. Своего рода вечным солнцем Илья Ильич сделался, пусть и без личных усилий к тому, для навсегда полюбившей его Агафьи Пшеницыной, чем лишь ассоциативно и косвенно, но все же напомнил благое для его народа деяние древнееврейского полководца[143].
Философ-киник Диоген Синопский соотнесен с героем «Обломова» также только по сходству некоторых общих черт. Диоген, по преданию, жил в бочке (в «Обломове» она помянута в связи с обломовским водовозом с древнегреческим именем Антип), т. е. в весьма замкнутом пространстве; зашторенная квартира Ильи Ильича на Гороховой и его маленькие комнатки в доме Пшеницыной в свою очередь скрывают героя от большого мира. Обломов схож с Диогеном и в проповеди «осознанного возвращения к естественной природе»[144], наконец, в начале второй части романа герой Гончарова (на это впервые указала Е. Ю. Полтавец) своим сонным «образом жизни» провоцирует как бы продолжение древнего диспута между Диогеном и Зеноном об отношении движения и покоя. Так по крайней мере следует из начальных строк стихотворения А. Пушкина «Движение» (1825):
Под «мудрецом брадатым», признававшим физическую реальность только «покоя», здесь выведен Зенон, под его остроумным оппонентом — Диоген.
В «Обломове» аналогичный спор в указанном месте романа ведут Штольц (он в роли Диогена) и Илья Ильич (он — на позиции Зенона). «Я два раза, — говорит первый, — был за границей <…>, потом выучил Европу как свое имение. <…> Я видел Россию вдоль и поперек. Тружусь…
— Когда-нибудь перестанешь же трудиться, — заметил Обломов.
— Никогда не перестану. Для чего?
— Когда удвоишь свои капиталы, — сказал Обломов.
— Когда учетверю их, и тогда не перестану.
— Так из чего же, — заговорил Обломов, помолчав, — ты бьешься, если цель твоя не обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть?.. <…>
— Для самого труда, больше ни для чего» (с. 143–145).
«И так всю жизнь! — удивляется Илья Ильич. — <…> Это какая-то кузница, не жизнь; тут вечно пламя, трескотня, жар, шум… когда же пожить?» (с. 147). Итак, для Штольца движение (труд) — основа и залог человеческой жизни; для Обломова, наоборот, — гибель покоя, следовательно, и жизни.
«Ты философ, Илья, — <…> Все хлопочут, только тебе ничего не нужно» (с. 138), — говорит Обломову Штольц, последней репликой обозначая того философа, с которым он сравнивает друга. Это Платон, знаменитый античный мыслитель, родоначальник объективного идеализма. Как показали Л. Гейро и М. Отрадин, Штольцево сравнение вполне основательно. Это отсылка читателя романа к платоновскому диалогу «Теэтет», где, по характеристике Вл. Соловьева, Платон называет «истинного философа» «чистым теоретиком», находящим свою свободу и достоинство в намеренном отчуждении от всего практического, делового, житейского как «рабского» и «унизительного» (с. 679). Различая два главных типа жизни — жизнь «созерцательную» и жизнь «деятельную», — Платон считал, что «философу пристало только непрерывное созерцание»[145]. Как законченный созерцатель, выражающий собою и своим «образом жизни» «идеально покойную стороны человеческого бытия» (с. 368), ведет себя и гончаровский Обломов.
Переходим к текстовым параллелям Ильи Ильича с мифологическими персонажами. Здесь прежде всего необходимо снова вспомнить небесного покровителя (ангела) Обломова пророка Илию. Как и другие ветхозаветные пророки, видевшие в себе помазанников Божьих, Илия обличал нечестиво живущих израильских властителей (царей Ахава, Охозию) и их приспешников, предвещая им неминуемый грозный суд Божий [146]. И, подобно другим же пророкам, непонятый соплеменниками в своем богоугодном деле и ненавидимый ими, бывал вынуждаем, «чтобы спасти свою жизнь», бежать из родных краев в места отдаленные и пустынные [147]. В начале романа «Обломов» Илья Ильич, не приемлющий суетное существование своих «визитеров», также выступает по отношению к ним в своеобразной пророческой роли. Но, как и его древний святой покровитель, не находит с их стороны понимания, оправдывая горькую библейскую истину «Нет места пророку в отечестве своем». И в конечном счете уединяется на тихой и малолюдной окраине Петербурга.
Христианско-евангельский контекст заглавного героя «Обломова» нуждается в специальном исследовании. Здесь мы ограничимся лишь его очевидными текстовыми свидетельствами.
Еще раз вспомним итоговую характеристику Ильи Ильича, данную ему романистом устами Штольца при полном согласии с нею Ольги. Самое ценное в Обломове, считают они, — «то, что в нем дороже всякого ума: честное, верное сердце!», которое он «невредимо пронес <…> сквозь жизнь»: «Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце, не пристало к нему грязи. Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет на фальшивый путь; <…> никогда Обломов не поклонится идолу лжи, в душе его всегда будет чисто, светло, честно… Это хрустальная, прозрачная душа; таких людей мало; они редки; это перлы в толпе» (с. 362).
Ряд мотивов этого отзыва сближает Илью Ильича с христианскими апостолами и даже самим Иисусом Христом. Так, в качестве и Сына Человеческого Богочеловек обладал воистину прозрачной душой, абсолютно чистым и честным сердцем и не подвластным никакой «нарядной лжи» духом, будь то дьявольские посулы, соблазнившие в земном раю прародителей людей, или те искушения (чудотворством, безмерной властью и вызовом Творцу), которыми князь тьмы искушал Христа в пустыне. Добавим к христианским качествам Обломова подлинно голубиную нежность героя (а голубь, по Евангелию, знак Святого Духа, сошедшего на Христа в момент крещения Его. — Мф. 3, 16; Мк. 1, 10; Лк. 3, 22; Ин. 1, 32) и его лишь однажды нарушенное (в сцене пощечины Тарантьеву) непротивление злу насилием.
Если не самому Христу, то смиренному христианину подобен Обломов и в прощальной сцене с Ольгой Ильинской, когда на «жестокое» слово девушки («Ты кроток, честен, Илья; ты нежен… как голубь; ты прячешь голову под крыло — и ничего не хочешь больше <…> да я не такая: мне мало этого») всем своим видом как бы говорил: «Да, я скуден, жалок, нищ… бейте меня, позорьте меня!..» (с. 289, 290). По основательному мнению Л. Гейро, данные слова героя восходят к Откровению святого Иоанна («Ибо ты говоришь: „я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды“; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг») (Откр. 3, 17). Правда, там Иоанн, повторяя горделивые слова Ангела Лаодикийской церкви, призывает его покаяться; в «Обломове» же покаянные слова Ильи Ильича не лишены и упрека гордой и в данный момент (спустя минуту она и сама осознает это) действительно немилосердной девушки. Из семи смертных грехов (гордыни, блуда, зависти, чревоугодия, сребролюбия, гневливости, лености) Илья Ильич может быть обвинен только в двух (лености и чревоугодии); из семи основных человеческих пороков (отчаянии, зависти, несправедливости, гневе, непостоянстве, глупости, неверии) — лишь в маловерии.
Вместе с тем порок последний с учетом его пагубного влиянии на исход как любви, так и жизни Обломова христианский потенциал героя существенно снизил. По рассказу евангелиста Матфея, Богочеловек особо пенял своим ученикам за их маловерие (Мф. 8, 26; 14, 31; 16, 8), сказав, например, Петру, пошедшему было по воде, дабы подойти к Нему, но испугавшемуся и начавшему тонуть: «маловерный! Зачем ты усомнился?» Ранее отмечались многократные сомнения Обломова в любви к нему Ольги и в возможности их взаимного счастья, а также неверие героя в собственные силы. На обращенные к нему слова Штольца «Человек создан сам устроивать себя и даже менять свою природу… У тебя были крылья, да ты отвязал их», Илья Ильич «уныло» отвечает: «Где они крылья-то? <…> Я ничего не умею…» (с. 305–306).
Быть может, именно маловерие Обломова прежде всего объясняет двойственную оценку, которую дал ему Достоевский. Сравнивая Илью Ильича с главным героем своего романа «Идиот» Львом Николаевичем Мышкиным, Достоевский заключил: «А мой „Идиот“ ведь тоже Обломов. <…> Только мой идиот лучше гончаровского… Гончаровский идиот — мелкий <…>, а мой идиот — благороден, возвышен»[148]. Льва Мышкина Достоевский в подготовительных материалах к «Идиоту» именовал «князем Христом» (т. е. князем-Мессией), подчеркивая, что он «только прикоснулся к их (т. е. других действующих лиц произведения. — В.Н.) жизни. <…> Но где только он ни прикоснулся — везде он оставил неисследимую черту»[149]. Речь шла, конечно, о чертах глубоко благотворных. Однако и Илья Ильич, никому не делая зла, оставил светлую память о себе не только в сердцах Ольги Ильинской и Штольца, но и в душе своего верного, хотя и нерадивого Захара («Этакого барина отнял господь! На радость людям жил, жить бы ему сто лет», — говорит он в эпилоге романа. — С. 382). Что же касается Агафьи Матвеевны, то для нее герой «Обломова» стал воистину жизненным светочем и спасителем, что, разумеется, не отдаляет, а сближает его с подлинными последователями Христа.
И прямо обозначенный романистом и ассоциативный контекст, формирующий образ Обломова, сделал его характером в той же мере конкретно-историческим, как и всечеловеческим и вечным, по праву вставшим в один ряд с архетипными фигурами Гамлета, Дон Кихота, Дон Жуана и Фауста. Факт этот все шире признается не в одной России, но и за ее пределами. «Тайные следы Обломова, — отмечает, например, англичанин Эрнст Рис, — существуют в каждом человеке, где бы он ни находился»[150]. «Мы, — вторит ему американец Ф. Рив, — рассматриваем Обломова как символ <…> некоторых наших желаний и части нашего общего, реального состояния»[151].
Система разнородных сопоставлений придает в гончаровском романе семантическую многозначность и непреходящее значение и образу очаровательной русской девушки из культурного дворянства Ольге Ильинской. Она менее обширна, чем в фигуре заглавного героя, но в свой черед сочетает параллели литературные и мифологические. К первым относятся переклички уже с либретто оперы «Норма». «Образный код оперы Беллини, — отмечает Е. Ю. Полтавец, — вообще очень важен для понимания взаимоотношения героев Гончарова: лунная ночь, священные статуи, священная роща друидов (ср. особое значение, которое придает Ольга любимому парку), обряд с ветвью омелы (ср. ветвь сирени), неверный возлюбленный Ольги — Поллион. Есть даже мотив преступной любви жрицы, нарушившей обет целомудрия (ср. „другой путь к счастью“, отвергнутый Ольгой). „Тайна тяготит“ жрицу, как говорит Обломов, и будет „тяготить“ Ольгу, решившуюся скрывать свои отношения с Обломовым до принятия им решительных мер по управлению имением»[152].
В. И. Мельник солидарен с критиками и исследователями, отмечавшими сходство Ольги Ильинской с пушкинской Татьяной Лариной. «У Пушкина, — пишет он, — романтически настроенная душа Татьяны „ждала… кого-нибудь“. Явился Онегин, резко выделяющийся среди привычной ей обстановки, — и она влюбилась. Обломов, вдумываясь в свой роман с Ольгой, — также находит, что „она готова была к восприятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкою…“»[153]. Названный гончарововед устанавливает ассоциативные связи также между героинями «Обломова» и шекспировского «Гамлета». И Офелия, и Ольга не понимают причины удаления от них их возлюбленных. Она кажется им «либо следствием безумия (в „Гамлете“), либо надуманной (в „Обломове“). А между тем эта причина не попадает в поле зрения героинь, ибо коренится в общих явлениях жизни, которым драматически противопоставлены герои. У Гамлета это — „свихнувшийся век“, который он призван „выправить“, у Обломова — „обломовщина“, с которой он борется в собственной душе… <…> Последний разговор Офелии с Гамлетом явно перекликается со сценой прощания Обломова и Ольги. <…> Офелия восклицает:
Эти же вопросы стоят и перед Ольгой Ильинской: „Отчего погибло все?.. Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? <…> Что сгубило тебя?!“»[154].
И еще одна шекспировская героиня «слышится» и Обломову и читателю романа в речи Ольги, на этот раз объясняющей Илью Ильичу сущность ее чувства к нему: «Я однажды навсегда узнала, увидела и верю, что вы меня любите, — и счастлива… Больше и лучше любить я не умею»; «Жизнь — долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг». Это — Корделия, младшая дочь короля Лира из одноименной трагедии В. Шекспира. Сходство Ольги с нею не исчерпывается почти буквальным совпадением (зафиксировано Л. С. Гейро) подчеркнутой нами фразы Ильинской со словами Корделии к ее отцу («Моя любовь не скажется словами. / Я, государь, люблю вас так, как мне / Мой долг велит, не больше и не меньше») (пер. В. А. Дружинина. — «Современник», 1856, № 11. С. 221) (с. 672). Как известно, в отличие от своих лицемерных сестер Реганы и Гонерильи, Корделия, подлинно любившая своего отца, не была понята им и изгнана. Определенное непонимание любви Ольги, одухотворенной и сознанием долга, демонстрирует, помним мы, и охваченный страстью Обломов, когда, отдавшись «змее сомнения», раздумывает «Любит ли она или только выходит замуж?» (с. 223).
Пробуждение физического влечения к любимому (в сцене «какого-то лунатизма любви» в вечернем парке из девятой главы второй части романа), впрочем, знакомо и Ольге, которая в тот момент с изнеможением и «жаркой улыбкой на лице» представляется Илье Ильичу уже не Корделией, а совсем иной женщиной «с такой улыбкой», виденной им «на какой-то картине» (с. 212). Гончаров не подсказал читателю, чью и какую картину подразумевает его герой. Однако его сообщение о смущении, испытанном героиней после пережитого ею в названной сцене состояния («Это маленькое нервическое расстройство, — торопливо сказала она. <…> Она не досказала и отвернулась, как будто просила пощады». — Там же), позволяет предположить, что Обломов имел в виду какое-то изображение Марии из Магдалы и скорее всего «Кающуюся Магдалину» (1560) Тициана. Воспроизведенная на ней новозаветная грешница «дана в момент сильнейшего <…> глубокого и искреннего раскаяния. <…> И этому смятению души словно вторит природа. Последний луч заходящего солнца освещает фигуру кающейся грешницы и ветку согнувшегося под порывом ветра дерева»[155].
Замечанием «И Ольга не справлялась, поднимет ли ее страстный друг перчатку, если б она бросила ее в пасть льву, бросится ли для нее в бездну…» (с. 193) Гончаров дополнительно нюансирует гуманный смысл Ольгиной любви двумя контрастными этой героине женскими параллелями. Первая почерпнута из баллады Ф. Шиллера «Перчатка» (1797), где прекрасная придворная дама предлагает влюбленному в нее рыцарю — в доказательство его преданности — вернуть ей перчатку, упавшую с ее руки к ногам диких зверей. Второй стала царевна из шиллеровской баллады «Кубок» (1797), повествующей о молодом паже, «смиренно и дерзко» ответившем на жестокий призыв царя достать золотой кубок, брошенный им в морскую бездну. Рискуя жизнью, паж сделал это и… был снова послан царем туда же уже за кубком с дорогим алмазом. Царевна прониклась сочувствием к отважному юноше и даже просила царя пощадить его, но заступничество ее питалось лишь «жалостью и страхом», а не глубокой любовью и пажа от гибели не спасло. Любовь Ольги к Обломову требовательна, но эта требовательность ради него же и поэтому ничего общего не имеет с эгоистическими чувствами шиллеровских героинь — бессердечностью дамы придворной и малодушной робостью молодой царевны.
Подлинно идеальный женский персонаж европейской литературы, сопоставленность с которым героини «Обломова» ощутима, однако, лишь в подтексте романа, бросает на фигуру Ольги Ильинской уже и прямой возвышающий свет. Это Беатриче, прекрасная героиня «Божественной комедии» (предположительно 1300–1321) Данте Алигьери, а также и его возлюбленная. Названная поэтом после ее смерти «святой», она, считал Данте, вела его по жизни, помогая «разобраться в лабиринте его собственного сознания» [156], и будет незримо направлять в движении по изображаемому в «Божественной комедии» миру загробному, чтобы встретиться с поэтом в «Раю», увлекая его за собой в высшее райское небо — Эмпирей. «Святой», согласно значению своего скандинавского имени, является и положительная героиня «Обломова» Ольга Ильинская. И она, как мы могли неоднократно убедиться, всеми силами пыталась подвигнуть Илью Ильича к духовному росту. Ольгой же звалась жена киевского князя Игоря, еще в 957 году принявшая христианство, что в свой черед предрекает высокую духовность Ильинской и каритативный характер ее любви к Обломову.
На литературный и исторический контекст образа Ольги накладываются параллели, ассоциации и аллюзии мифологические — языческие и библейско-евангельские. В трех особо значимых для героини «Обломова» эпизодах романа — при первом исполнении ею арии «Casta diva», в страстном «тревожном состоянии» «какого-то лунатизма любви», а также в момент Ольгиного признания мужу Штольцу о мучающей ее по временам «какой-то хандре», жизненной неудовлетворенности — непременно присутствует Луна или «лунный свет» (с. 154, 210, 355, 356). Олицетворением Луны в римской мифологии была богиня Диана (тождественна греческой Артемиде), к которой, как указывалось ранее, обращена знаменитая каватина ее жрицы Нормы из одноименной оперы В. Беллини. К «лунному свету» оборачивают лица друг друга, добиваясь таким образом полной взаимной откровенности, Штольц и Ольга в эпизоде вышеназванного признания героини: ведь пред ликом божества лукавить невозможно. Но это не единственная причина «совмещения» Ольги Ильинской с лунной богиней. В своем классическом понимании Диана (тогда еще в качестве Артемиды), как и незамужняя Ольга, — «девственница и защитница целомудрия»[157]. «Наиболее известные римские святилища Дианы располагались на горе Тифати в Кампании <…> и <…> роще на озере Неми…»[158]. В загородном петербургском парке, где были и озеро и рощицы, встречается с Ильей Ильичем и героиня «Обломова», она же побуждает любимого подниматься на горы и «по горам» ходит в Швейцарии со Штольцем. У Дианы есть брат-близнец Аполлон, который «в период позднейшей античности идентифицировался с солнцем»[159]; своего рода жизненным солнцем сделался если не для Ольги, то для Агафьи Пшеницыной и во многом душевно родственный Ильинской Обломов. Наконец, Диана отождествлялась и с Немесидой (Немезидой), греческой богиней мести, обрушивающей свой гнев «на тех, кто преступает закон»[160]. Подлежащей каре Немезиды считает себя накануне сердечного объяснения со Штольцем («Ах да, это необходимо… надо кончить чем-нибудь… — проговорила она с тоской <…> „Немезида! Немезида!“ — думала она, клоня голову к груди». — С. 323) и Ольга Ильинская — за свою возникающую, но, как она полагает в этот момент, неправую (ведь женщина якобы любит только однажды) вторую любовь, любовь к Штольцу.
«Но если б ее обратить статую, она была бы статуя грации и гармонии (с. 154), — сказано повествователем романа еще при начальной характеристике Ольги, и одной этой фразой последняя сближается с четырьмя персонажами древнегреческой мифологии. Во-первых, это три грации — хариты (от греч. „милость, доброта“) — „благодетельные богини, воплощающие доброе, радостное и вечно юное начало жизни“, — <… > Аглая („сияющая“), Ефросина („благомыслящая“), Талия („цветущая“)»[161]. Вспоминая полный портрет Ильинской, ее слова «Я не состареюсь, не устану жить никогда» (с. 288) и поведение с Обломовым, а потом Штольцем, читатель романа легко убедится в полной основательности указанного сближения. Припомнится ему и Ольгино «сочувствие» с окружающей ее природой — загородным парком и озером, Летним садом Петербурга и даже холодной осенней Невой, а также и подобная классической статуе соразмерность всего облика этой и творчески (как она поет!) одаренной героини. А ведь «в мифах о Х<аритах> заметна их связь с вегетативными силами природы и упорядочением человеческой жизни, трудовой и художественной деятельности»[162]. Во-вторых, — это легендарный царь Кипра и ваятель Пигмалион, влюбившийся в сделанную им статую прекрасной женщины, оживленную по его мольбе богиней Афродитой и под именем Галатеи ставшей его женой. «Обратить» Обломова в духовно возродившегося человека, т. е. в своего рода «артистически созданное существо», упорно стремилась и Ольга Ильинская.
Гармоничность и облика, и целостной личности Ольги при всем внешнем изяществе героини в первую очередь тем не менее определена ее одухотворенностью. Ольга в той же мере Грация-Харита, как и Психея (от греч. «душа», «дыхание»). Древним грекам Психея «представлялась в виде орла, устремляющего ввысь свой взор»; на античных памятниках изобразительного искусства она изображалась «в виде бабочки»; знаком Психеи выступала и кровь — «носитель души»[163]. Ольга прямо не сравнивается с орлом, однако она не только в важнейшие минуты своей жизни «блуждает глазами в несущихся облаках» и поднимает «глаза к небу», но и вообще, не довольствуясь земными пределами, порывается «за житейские грани» (с. 191, 192, 357). По крайней мере однажды Ольга ассоциируется и с бабочкой — в эпизоде с Обломовым после получения героиней его «прощального» письма к ней («Вот две бабочки, вертясь друг около друга в воздухе, опрометью, как в вальсе, мчатся около древесных стволов». — С. 200). И уже непосредственно обозначен романистом такой признак Ольги-Психеи, как кровь: девушка в минуты особого душевного волнения выдает свою природу «розовым пятном», что появляется то «на одной щеке», то «на другой», то на обеих сразу (с. 162, 206). Ничего подобного, заметим попутно, не будет на устойчиво белом лице Пшеницыной.
Неизменно добрая и участливая к окружающим, Ольга между тем способна и к «грозной позе, с грозным взглядом», когда ее целомудренная душа подвергается искушению. Такова она, например, в сцене с Обломовым, просящим у простившей его неверие девушки «поцелуй, в залог невыразимого счастья»: «Он вдруг присмирел: перед ним не кроткая Ольга, а оскорбленная богиня гордости и гнева, с сжатыми губами, с молнией в глазах» (с. 206).
Проникающая все ее телесно-физическое естество духовно-душевная доминанта Ольги, а не те или иные внешние показатели (набожность, регулярное посещение церкви и т. п.) в первую очередь делают эту гончаровскую героиню подлинной христианкой — и по ее вере, и по делам ее. В отличие от Веры, героини «Обрыва», обращающейся в критические моменты своей жизни к помощи Спасителя, Ольга своего исповедания веры непосредственно не заявляет нигде, что, однако, не мешает вполне ясно сформулировать его двумя метафорическими образами. Говорим о «путеводной звезде» и «луче света», роль которых по отношению к Обломову сознательно взяла на себя Ильинская (с. 182). Первый восходит к Евангелию от Матфея, рассказавшему о волхвах (мудрецах), увидевших — в день рождения Иисуса Христа — звезду на востоке, шедшую перед ними и приведшую их к месту, «где был Младенец», Которому они, «пав, поклонились <…>; и, открыв сокровища свои, принесли Ему дары: золото, ладан и смирну» (Мф. 2, 9—11). Второй своим источником имеет следующее сообщение того же евангелиста: Христос, отринув в пустыне искушения дьявола, «пришел и поселился в Капернауме приморском, в пределах Завулоновых и Неффалимовых, да сбудется реченное через пророка Исаию, который говорит: „Земля Завулонова и земля Неффалимова <…>, народ, сидящий во тьме, увидел свет великий, и сидящим в стране теми смертной воссиял свет“ (Исаия 9, 1–2). С этого времени Иисус начал проповедовать и говорить: покайтесь, ибо приблизилось Царствие небесное» (Мф. 4, 16–17. Курсив мой. — В.Н.).
В каритативном смысле определяя цель своей любви к Обломову, Ольга осмысливает новозаветную «путеводную звезду» как иносказание самого дела Христа, которому — применительно к возлюбленному — хочет по мере сил способствовать в виде скромного, но действенного луча (ср. тождественную метафору Катерины из «Грозы» Островского в статье Добролюбова «Луч света в темном царстве») от Его разлившегося по миру света. В своей возрождающей миссии Ольга не застрахована ни от дьявольского испытания (в сцене невольного физического влечения к любимому, где она со страхом спрашивает его: «Ты не видишь, мелькает в темноте кто-то?.. <…> Вон опять! Смотри, кто это?»), ни от соблазна гордыни, в которой покается при расставании с Обломовым. Но не таков ли удел каждого из христианских человеколюбцев?
Итак, вслед за фигурой Обломова образ Ольги обретает огромное обобщение (в этом случае — идеального рода) и смысловую неисчерпаемость благодаря разнородному контексту, где литературно-архетипные и мифологические параллели и обертоны взаимно проникают и дополняют друг друга. Это хорошо видно и в «крымской» главе романа, являющей собою (вкупе с четвертой, «парижско-швейцарской», главой последней части) вершину композиционной «пирамиды» всего произведения, в которой образ Ольги художественно завершается рассказом о необычной «тоске», порой охватывающей героиню и среди ее вполне счастливой жизни со Штольцем. Несомненно бросающая на Ольгу новый важный свет, сама по себе эта тоска в гончарововедении должного разъяснения тем не менее пока не получила. Обратимся к ней.
«Обычно это место (романа. — В.Н.), — отмечает В. И. Мельник, — трактуется в том духе, что Ольга выявляет глубоко спрятанную, но присущую Штольцу „обломовщину“»[164]. Действительно, вот суждение на эту тему, например, Д. Н. Овсянико-Куликовского: «Незаурядная сила и ясность ума, цельность натуры, вечное стремление вперед — к разумной деятельности и плодотворной общественной работе — вот те черты, которые ставят Ольгу выше других, даже лучших, женщин ее времени… Личным и семейным счастьем она не удовлетворится. Натура изящно-женственная, она вместе с тем одарена мужским умом и мужским стремлением к делу, работе, борьбе. Спокойная, тихая, счастливая жизнь пугает ее, как призрак обломовщины, как болотная тина, грозящая затянуть и поглотить человека»[165]. Несколькими годами позже Куликовского, но по существу той же причиной объясняет Ольгину тоску Р. В. Иванов-Разумник: «Ольга сама не понимает, что с нею творится, а Гончаров, конечно, не позволяет ей догадаться, что хандра ее есть неизбежная реакция живого человека против мертвящей сути этического мещанства… <…> Ольга задыхается в болоте этического мещанства. Неужели вся ее жизнь пройдет в затхлой атмосфере умеренности и размеренности, как раз в то время <…>, когда новая жизнь закипает вокруг? А все это пройдет мимо нее: добродетельного мещанина Штольца величайшие социальные движения могут занимать только теоретически: он не прочь <…> утешить Ольгу чем-нибудь вроде замечательного изречения самого Гончарова, что, мол, „крупные и крутые повороты не могут совершаться как перемена платья, они совершаются постепенно“… Удовлетворится ли Ольга этой <…> теорией о постепенности крутых поворотов?»[166].
Приведенные и подобные им объяснения Ольгиной тоски отражают лишь общественные устремления критиков периода первой русской революции, но не текст гончаровского романа, так как ни о каких «социальных движениях», старых или новых, как и об участии в общественных «поворотах», крутых или постепенных, Ольга в рассказе о своей тоске вовсе не поминает уже потому, что не имеет их в виду. Оба критика практически ни на шаг не продвинулись в суждении о данном фрагменте произведения от основополагающего для них мнения Добролюбова, который, безосновательно придав штольцевскому выражению «мятежные вопросы» смысл радикально-политической борьбы, еще менее основательно утверждал: «он (Штольц. — В.Н.) не хочет „идти на борьбу с мятежными вопросами“, он решается „смиренно склонить Глову“… А она (Ольга. — В.Н.) готова на эту борьбу, тоскует по ней и постоянно страшится, чтоб ее тихое счастье с Штольцем не превратилось во что-то, подходящее к обломовской апатии»[167].