73540.fb2 Роман И.А. Гончарова «Обломов»: Путеводитель по тексту - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Роман И.А. Гончарова «Обломов»: Путеводитель по тексту - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

А посетителем этим и стал переехавший на Выборгскую сторону петербуржец Илья Ильич — человек уже «большого мира, <…> неповторимой биографии»[112]. И, добавим, — только что переживший высокий духовно-душевный период своего бытия. Но, выбрав для себя мирок пшеницынского дома, он «сознательно отказывается от „вертикали“ в пользу „горизонтали“ и оказывается захваченным „стихией быта“ ценою оскудения своей духовности»[113]. «Он, — говорит романист, — не испытав наслаждений, добываемых в борьбе, мысленно отказался от них и чувствовал покой в душе только в забытом уголке, чуждом движения, борьбы и жизни» (с. 367). Только «если закипит у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты <…> — он спит неспокойно, просыпается <…>, иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни…» (с. 368).

Начав самостоятельную жизнь с духовного погасания, Илья Ильич заканчивает ее угасанием и стремления к той истине человеческого назначения («поприща»), которая открывалась ему в его юности и ранней молодости. К чести гончаровского героя тем не менее тот факт, что время от времени ясное осознание им этого печального жизненного итога заставляет его морально страдать.

В отличие от существования Ильи Ильича, лишь в период его весенне-летней «поэмы» с Ольгой Ильинской отвечающего духовным запросам героя, «образ жизни» Агафьи Матвеевны Пшеницыной неразделен с ее целостной человеческой сущностью и претерпевает серьезное изменение, причем не внешнего, а внутреннего рода лишь с возникновением ее любви к своему «постояльцу». Ранее бессознательно сводившая свое житейское поприще к круговороту забот о хозяйстве и детях, она, полюбив, не столько сознанием, сколько душой проникает в высший — онтологический — смысл человеческого, в особенности женского предназначения. А после смерти беззаветно любимого супруга, в мертвое лицо которого она вглядывалась уже «сознательно и долго», очевидно, — и в сверх-земную участь человека. Мир дома Пшеницыной для нее не был идиллией, ибо она не была посторонней ему, но романист называет его таковой («Войдешь на дворик и будешь охвачен живой идиллией…». — С. 363), возможно, еще и потому, что Агафью Матвеевну, подобно обломовцам, не влекло в мир большой и далекий: «Нет, зачем? — отвечает она Обломову на его „поедемте-ка в деревню жить: там-то хозяйство“, — Здесь родились, век жили, здесь и умереть надо» (с. 301). Однако со смертью мужа и пробуждением ее души жизненный кругозор Пшеницыной значительно расширился, благодаря отношениям с семьей Штольцев, которым она отдала на воспитание своего Андрюшу, а также и через прикосновение к мирам иным, знаками которых стала могила ее мужа и протоптанная вдовой тропинка к ней (с. 378).

* * *

В настоящем разделе путеводителя нам осталось разобраться в вопросе, породившем со времени публикации «Обломова» наибольшее количество не только разнотолков, но и криво-толков. Каковы «образы жизни» Андрея Ивановича Штольца и Ольги Ильинской — героев, призванных стать в романе положительной альтернативой существованию как Ильи Ильича, так и всех прочих персонажей?

Любой «образ жизни», претендующий на полноценность, вне сомнения, должен включать в себя деятельность (труд), при этом не своекорыстный, а с общественно значимыми результатами. Между тем Ольга Ильинская до своего замужества такой деятельности не знает уже в силу объективного социального статуса (как писатель-реалист Гончаров не мог не считаться с ним) русской женщины XIX века, вплоть до его конца не получавшей специального образования (пошедшая учиться на врача Вера Павловна из романа Чернышевкого «Что делать?» имела в этом отношении единичные жизненные прототипы) и тем самым возможности для профессионального труда. Отвечая на сожаление своей давней почитательницы Е. П. Майковой, что общественная перспектива героини «Обрыва» ограничена лишь традиционной ролью жены и матери, Гончаров писал ей: «Дальше Вере идти некуда — сами Вы сознаетесь, что „ничего еще не выработалось“. Следовательно, романисту остается выдумать и узаконить еще небывалое положение для женщины — или если и бывалое, то терпимое, с значительным снисхождением, и прежде и теперь: Жорж Занд в своей „Лукреции Флориани“ (имеется в виду знаменитый роман Жорж Санд, заглавная героиня которого сочетает материнство с работой профессиональной актрисы. — В.Н.) захватила много — и, конечно, кое-что завоевала, но едва ли победа пойдет дальше того, где она остановилась теперь. Следовательно, и я не знал бы, что <…> делать из Веры, или, если и знал бы, — и пожалуй — знаю, все не вышло бы ничего нового» (8, с. 350).

После выхода замуж за Штольца Ольга, как рассказано в четвертой части романа (гл. 8), вместе с заботами матери, хозяйки исполнена «неумолкающей, вулканической работы духа» и работы «мыслительной» как в одиночку, так и совместно с супругом (с. 351, 353, 359). Разделяет она и собственно деловые его интересы: «Еще за границей Штольц отвык читать и работать один; здесь (т. е. в их крымском доме. — В.Н.), с глазу на глаз с Ольгой, он и думал вдвоем. <…> Ему пришлось посвятить ее даже в свою трудовую, деловую жизнь… Какая-нибудь постройка, дела по своему или обломовскому имению, компанейские операции — ничто не делалось без ее ведома или участия. <…> Ее замечание, совет, одобрение или неодобрение стали для него неизбежною поверкою: он увидел, что она понимает точно так же, как он, соображает, рассуждает не хуже его… Захар обижался такой способностью в своей жене, и многие обижаются, — а Штольц был счастлив!» (с. 352). Это активное участие Ольги в общественно значимом труде мужа и позволяет Гончарову назвать устами Штольца положительную героиню романа — по крайней мере в перспективе ее полного личностного развития — «участницей нравственной и общественной жизни целого счастливого поколения».

Вот, однако, вопрос: можно ли считать практический труд Штольца действительно общезначимым?

Мотив труда возникает в «Обломове» уже с появлением в квартире Ильи Ильича на Гороховой светского франта Волкова. Оказывается, и он «трудится»: «Утро почитаешь, надо быть au courant (франц. — „в курсе“ — В.Н.) всего, знать новости. Слава богу, у меня служба такая, что не нужно бывать в должности. Только два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала…» (с. 19). «Все в трудах» и чиновник Судьбинский: «Но сколько дела — ужас! С восьми до двенадцати часов дома, с двенадцати до пяти в канцелярии, да вечером занимаюсь», — говорит он Обломову (с. 21). Смысл этих «занятий» нам уже известен — реальная польза обществу от них ничтожна, если вообще существует. Разумеется, никакого отношения к общественно-ценной деятельности не имеют вымогательство Тарантьева, взяточничество и мошенничество Мухоярова и Затертого.

В русской классической литературе воспет труд прежде всего творческий (например, в пушкинских стихотворениях «Труд», «Осень», «Пора, мой друг, пора…» и др.) и бескорыстный (скажем, в «Песне Еремушке», в поэме «Мороз, Красный нос» Н. А. Некрасова) и отдается должное труду жертвенному (в некрасовских «Памяти Добролюбова», «Пророк», «Железная дорога»). Трудовая деятельность Штольца — не жертвенная и не альтруистическая в прямом смысле слова, так как в ней есть личный интерес — достижение не просто собственного материального благополучия и материальной независимости от окружающих и государства, но освобождение человека от власти над ним материально-бытовых проблем существования, в противном случае не оставляющих человеку ни сил, ни времени для его творческой самореализации.

А ею-то в первую очередь и озабочен положительный герой «Обломова». Но факт этот проясняется в романе не сразу. Больше того, в первоначальном штольцевского объяснении смысла его труда его творческий характер в должной мере как раз не выявлен. Имеем в виду ту сцену из начала второй части, где Штольц в ответ на обломовское «Так когда же жить? <…> Для чего же мучиться весь век?» отвечает: «Для самого труда, больше не для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей» (с. 144). «Труд как конечная цель, — не без основания возражал на это критик Н. Д. Ахшарумов, — немногим более имеет права на наше уважение, чем обломовский <…> покой; потому что как то, так и другое в смысле конечной цели может клониться только к личному удовольствию, а в деле личного удовольствия один вкус остается верховным судьей…»[114].

Еще в начальном варианте первой части «Обломова» Штольц называет свою практическую деятельность «общественным, гражданским трудом» (Полн. собр. соч. Т. 5. С. 238) Таковой она мыслится и показывается Гончаровым в восьмой главе четвертой части, где впервые обстоятельно изображен «образ жизни» этого героя вместе с Ольгой Ильинской. «Но что он делает и как ухитряется делать что-нибудь порядочное там, где другие ничего не могут сделать…», — вслед за Добролюбовым вопрошали многие современные романисту критики и последующие гончарововеды, особенно советского времени, многие из которых даже упрекали писателя в якобы намеренном «сокрытии» конкретного дела Штольца.

В действительности неприятие деятельности Штольца и в целом его образа объяснялось причинами идеологического характера, а также и недоразумением, вызванным нежеланием того или иного оценщика вчитаться в текст романа. Так, Добролюбов (и следующие за ним советские интерпретаторы) отказывал Штольцу в общественном значении («Штольц не дорос еще до идеала общественного русского деятеля»)[115] как мужицкий демократ и революционер; Н. Ахшарумов называл его «филистером (т. е. обывателем. — В.Н.) с головы до конца ногтей»[116] в качестве славянофила, задетого превосходством героя-«немца» над русским Обломовым («Особенно славянофилы, — вспоминал Гончаров, — и за нелестный образ Обломова и всего более за немца — не хотели меня <…> знать». — 8, с. 115); А. Милюков по той же причине упрекал Штольца в заботе лишь «о собственной карьере без всякой любви к своей полуродине»[117]. Другие критики и исследователи упорно не хотели замечать своеобразие деятельности Штольца, определенное ее не узко профессиональной, а гармонической ориентацией. А ведь романист заявляет ее уже известным нам ответом этого героя на предложение своего отца, человека как раз специализированного, выбрать себе какой-то один из традиционных российских видов труда: служить, торговать или сочинять. И позднее подтверждает указанием на нераздельность практических трудов Штольца с его культурными и духовными запросами («Он беспрестанно в движении: понадобится обществу послать в Бельгию или Англию агента — посылают его; нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею делу — выбирают его. Между тем он ездит в свет, и читает: когда он успевает — бог весть». — С. 127–128), наконец, утверждает тот же мотив изображением гармонического жизнеповедения Штольцев в их жизни на южном берегу Крыма.

Напоминая здесь вновь о творческом преломлении в натуре Андрея Штольца строгого отцовского взгляда на жизнь с нежным материнским началом и впечатлениями от древнего княжеского дома, затем впечатлений от разных университетов, а также книг и света, Гончаров, как мы помним, итожит: «все это отводило Андрея от <…> начертанной отцом колеи; русская жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину» (с. 348). Гармония штольцевского «образа жизни» базируется, как и его личность и «энциклопедическая деятельность», если воспользоваться в этом случае вполне оправданным термином Н. Ахшарумова, на синтезе разных, но всегда самых жизнеспособных начал многих культур и традиций. Таков и Крым, где после рождения у них дочери супруги Штольцы поселились в собственном коттедже, с галерии которого «видно было море, с другой стороны — дорога в город» (с. 347). Местожительство Штольцев — перекресток-слияние многих цивилизаций, а его равно удаленный и от крайнего Севера, и от тропического Юга морской берег, сверх того, и гармоническая «норма» самой природы. Жилище Штольцев с его «океаном книг и нот», присутствием везде «недремлющей мысли» и «красоты человеческого дела» соединяет природу в «ее вечной красоте» с высшими достижениями цивилизации, а их бытие противостоит крайностям и деревенско-обломовской инертности и суетного городского делячества.

«И мы, — писал Добролюбов, — не понимаем, как мог Штольц в своей деятельности успокоиться от всех стремлений и потребностей <…>, как мог он <…> успокоиться на своем одиноком, отдельном, исключительном счастье…»[118]. Упрек этот противоречит тексту романа уже потому, что создавший Штольца Гончаров совершенно иначе, чем крестьянский революционер Добролюбов, понимает связь между личной и общественной жизнью, а следовательно, и социальную значимость человека. «Суров ты был, ты в молодые годы / Умел рассудку страсти подчинять. / Учил ты жить для славы, для свободы, / Но более учил ты умирать», — таков общественный облик Добролюбова в посвященном его памяти стихотворении Н. Некрасова. Это облик аскета («Сознательно мирские наслажденья / Ты отвергал, ты чистоту хранил, / Ты жажде сердца не дал утоленья; / Как женщину, ты родину любил…»), натуры жертвенной, отказывающейся от личного счастья ради счастья народа, общества, страны. Но тем самым личности, в глазах гуманиста Гончарова, не полнокровной и гармоничной, а, как всякий аскет, односторонней. Ибо подлинная истина («норма») человека — в обретенном единстве потребностей своих и чужих, личных и общих или «счастья» и «долга», согласно аналогичной трактовке той же проблемы И. С. Тургеневым. Стремление к такому единству как раз и движет гончаровскими Штольцем и Ольгой Ильинской. Самый их гармонический семейный союз не обособлен, в глазах писателя, от заботы о «социальной гармонии» (Ф. Достоевский), так как являет собой этой гармонии миниатюру и модель. К тому же Штольц, как и Ольга, вовсе не равнодушен на страницах романа к несчастью ближнего. Это он не оставляет своей заботой друга Илью, спасая его от ограбления и шантажа, приглашая жить вблизи от них с Ольгой; он же берет на себя воспитание его сына Андрея; он же, встретив нищенствующего Захара, зовет его жить в свой петербургский дом и ехать в деревню (с. 382). Наконец, совсем не исключено, что образом Штольца, как говорилось ранее, вдохновлялись будущие реальные русские предприниматели, патриоты и гуманисты, типа П. Третьякова или барона Штиглица.

Критики и исследователи, не приемлющие Штольца в качестве положительного героя, обычно ссылаются на отзыв самого романиста в его автокритической статье «Лучше поздно, чем никогда»: «Он (образ Штольца. — В.Н.) слаб, бледен — из него слишком голо выглядывает идея» (8, с. 115). Но Гончаров говорит не о смысле данного героя и его роли в произведении, а о своей неудовлетворенности его художественным воплощением. Однако в этом отношении Штольц разделяет судьбу и тургеневского «постепеновца» Василия Соломина из романа «Новь» (1876), и некрасовского Григория Добросклонова из «Кому на Руси жить хорошо», и даже «особенного человека» Рахметова из «Что делать?» Чернышевского — «ригориста» (т. е. человека особо строгих моральных правил) и… опять-таки аскета, ведущего «самый суровый образ жизни» и не позволяющего себе — в виду своего долга перед «общим делом» (т. е. подготовкой крестьянской революции) — любить и быть любимым прекрасной женщиной[119]. Как по этому поводу верно заметил недовольный Штольцем А. Милюков, Гончарову в свой черед не удалось с должной убедительностью «создать вечно неудающийся нам положительный тип»[120].

В целом «образ жизни» Штольца — воплощения «энергии, знания, труда вообще всяческой силы» (8, с. 115) — проникнут идеей творческого отношения к действительности, превращающей и практическую деятельность этого человека в позитивный противовес одновременно и жизни-суете и жизни как безраздельному покою. Если жизненный путь Обломова, свершенный им в романе, графически выражается замкнутым кругом (от беспокойного лежания на Гороховой улице к полному покою в доме Пшеницыной), то шествие по жизни Штольца и Ольги есть по преимуществу движение вперед и вперед, в том числе (об этом — в следующем разделе) и «за житейские грани».

3. «Претрудная школа жизни», или Типология любви, семьи и дома

Не просто составной, но в значительной степени автономной частью в «образы жизни» гончаровских героев (всех трех романов писателя) входит их любовь или по крайней мере те или иные представления о ней, браке-семье и семейном доме. Из всех женских персонажей «Обломова» они отсутствуют лишь у кухарки, позднее птичницы Акулины, а в числе мужских — только у «циника» Тарантьева и отпетого мошенника Исая Затертого, потому что даже главарь этой троицы Иван Мухояров в конце произведения обзаведется женой (предоставившей «себе право вставать поздно, пить три раза кофе, переменять три раза платье в день и наблюдать <…>, чтоб ее юбки были накрахмалены как можно крепче». — С. 377) и детьми, о чем, впрочем, сказано всего в двух строках.

Что касается персонажей прочих, то их любовные истории или понятия о любви, не ограничиваясь сюжетообразующими и характеристическими функциями, реализуют в романе целый ряд образов-типов этого чувства, в свою очередь на фоне его авторской «нормы». Огромное внимание Гончарова-художника к «процессу разнообразного проявления страсти, т. е. любви» (6, с. 453) определено уверенностью в ее главенствующем положении среди жизненных ценностей и задач человека. Автор знаменитой «трилогии» считает любовь основополагающим началом бытия, при этом не только индивидуально-личного, но и семейно-общественного, наконец, природно-космического. Вот несколько прямых высказываний писателя на этот счет. «Вообще, — констатировал он в статье „Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв““, — меня всюду поражал процесс <…> любви, который, чтобы ни говорили, имеет громадное влияние на судьбу — и людей и людских дел» (6, с. 453). На попытки Чернышевского и Салтыкова-Щедрина сузить или социально детерминировать любовную тему в литературе Гончаров отвечал: «Правду сказать, я не понимаю этой тенденции „новых людей“ лишить роман и вообще всякое художественное произведение чувства любви и заменить его другими чувствами, когда и в самой жизни это чувство занимает так много места, что служит то мотивом, то содержанием, то целью почти всякого стремления, всякой деятельности…» (8, с. 428. Курсив мой. — В.Н.).«…Вы правы, — пишет он в середине 60-х годов С. А. Никитенко, — подозревая меня… в вере во всеобщую, всеобъемлющую любовь и в то, что только эта сила может двигать миром, управлять волей людской и направлять ее к деятельности и прочее. Может быть, я сознательно и бессознательно, а стремился к этому огню, которым греется вся природа…» (8, с. 314. Курсив мой. — В.Н.).

Последнее положение писателя — своего рода прозаический перевод знаменитой формулы любви, завершающей Божественную комедию Данте Алигьери: «Любовь — та сила, / Что движет солнце и другие светила» (перевод А. А. Илюшина). И это, конечно, не случайно. В гончаровской философии любви, фазисы которой суть «фазисы жизни» (с. 186), оригинально преломились в итоговом синтетическом качестве Соломоновская (ветхозаветная) «Песнь песней», учение Платона об идеальной («чистой») небесной первооснове-«половине» человека, тезис И.-В. Гёте о мировом начале «Вечно женственного» («das Ewig Weibliche»), мысль Д. Г. Байрона «В молитве мы восходим к небесам, / В любви же небо сходит к нам», идея немецких романтиков XIX века о любви как «космической силе, объединяющей в одно целое человека и природу, земное и небесное, конечное и бесконечное…»[121]. Все это оплодотворилось христианско-евангельской концепцией любви каритативной (от лат. caritas — «забота», «сострадание»), т. е. на началах участия-спасения и долга к ближнему.

В «Обломове» истиной любви (с. 349), а с нею и семьи и семейного дома станут обладать, но не сразу, а по мере прохождения ее «претрудной школы» (с. 187), только Ольга Ильинская и Андрей Штольц. В уста последнего романист вложит и общее для всех троих «убеждение, что любовь с силою Архимедова рычага движет миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении» (с. 348). Как на фоне этого разумения «отношения обоих полов между собою» (6, с. 455) выглядит любовь прочих персонажей романа?

Знали ли ее обитатели идиллической Обломовки? Всего одной фразой отвечает на этот вопрос романист: «Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; <…> боялись, как огня, увлечения страстей…» (с. 96). Сказанное не означает, что молодые мужчины и женщины «чудного края» вообще не ведали естественного для людей влечения друг к другу в силу основного человеческого инстинкта. Однако не пробудившееся в них духовное начало и в этом влечении заменялось биологическим, а индивидуальная его неповторимость — общеродовой потребностью. Обломовцы, разумеется, женились и выходили замуж но, говоря строго, не из-за любви, а по природному зову продолжения рода и, конечно, при одобрении их выбора родителями и близкими.

Не с отпечатком личностного своеобразия хозяев, а скорее стереотипным было и жилище родителей Обломова, в котором они больше всего стремились не изменить или обновить, а сохранить его унаследованный от предков облик. Читатель романа наверняка обратит внимание на комические эпизоды с давно шатавшейся и в конце концов обрушившейся галереей дома, однако же, так и не замененной новой, а просто подпертой в уцелевшей части «старыми обломками», к полному удовлетворению старшего Обломова («Э! Да галерея-то пойдет опять заново! — сказал старик жене. <…> Вот теперь и хорошо…». — С. 99). Или — с упавшей частью плетня вокруг сада, куда оттого беспрепятственно ходила, портившая деревья скотина: Илья Иванович после долгих разговоров насчет его починки однажды «собственноручно, приподнял, кряхтя и охая, плетень и велел садовнику поставить поскорей две жерди…»; он же оставил в первобытном состоянии и древнее домашнее крыльцо, «сквозь ступеньки» которого «не только кошки, и свиньи пролезали в подвал»; и «крыльцо, говорят, шатается <…> до сих пор и еще не развалилось» (там же).

По образцу отцовских и дедовских велись и отношения в патриархальном семействе обломовцев, где номинальным главою считался, конечно, муж и отец, но, благодаря совсем нечестолюбивым нравам обоих супругов, реальная власть между ними делилась поровну. Муж в весьма покойной манере «руководит» дворней («Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем, что делается на дворе. — Эй, Игнашка! Что несешь, дурак? — Несу ножи точить в людскую, — отвечает тот, не взглянув на барина. — Ну, неси, неси, неси; да хорошенько, смотри, наточи!»), а жена — тоже «сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку <…>, потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев; потом позовет с собой Настасью Ивановну или Степаниду Агафьевну <…> погулять по саду с практической целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уже созрело; там привить, там подрезать и т. п.» (с. 88). Порой жена даже берет верх над главою дома, когда тот допускает ему самому досадный промах в знании обычаев или примет (скажем, что это, если «кончик носа чешется» — «быть покойнику» или «в рюмку смотреть»? — С. 104).

Уже древние греки различали в любви такие разновидности, как легкомысленный лудус, т. е. преходящее половое вожделение, и пылкий эрос — страстное физическое влечение полов друг к другу, спокойно-нежную сторге, т. е. симпатию, уравновешанную духовным началом влюбленных, и рассудочную прагму, иначе говоря, чувство, питаемое иными достоинствами его «предмета», а также любовь-филия, когда любят за какие-то обещания любимого, связанные с ним перспективы и т. п., и любовь-агапэ, под которой разумелось чувство безусловное и совершенно бескорыстное. Гончаровская типология любви в «Обломове» учитывает эту классификацию, но в целом является вполне оригинальной.

Своим пониманием любви характеризуются олицетворяющие светско-чиновничий и журнально-литературный Петербург «визитеры» Ильи Ильича — Волков, Судьбинский и Пенкин (начисто безликий Алексеев и в этом вопросе не имеет никакого мнения). Каково оно? Вот первый из них признается Обломову: «Я… влюблен в Лидию, — прошептал он» и добавляет: «А Миша в Дашеньку влюблен» (с. 18). Волковская любовь — чувство, что называется, за компанию, т. е., как все однотипные страстишки, стандартное. Господин «с сильно потертым лицом» — чиновник Судьбинский о любви не упоминает вовсе, зато о своих матримониальных перспективах повествует Илье Ильичу так: «Деньги нужны: осенью женюсь» (с. 22). И последующим пояснением на обломовское «Что ж, хорошая партия?» убеждает читателя, что «деньги и брак он поставил рядом недаром»: «Да, отец (невесты. — В.Н.) действительный статский советник; десять тысяч дает, квартира казенная (т. е. за счет государства. — В.Н). Он нам целую половину отвел <…>, мебель казенная, отопление, освещение тоже: можно жить…» (там же). Литератор Пенкин о своих нежных чувствах также не поминает, но в восторге от «обличительной поэмы»… «Любовь взяточника к падшей женщине», очевидно, растрогавшей его своей «животрепещущей верностью» (с. 24, 25). В целом «любовь» этих персонажей столь же однолика и банальна, как и представляемые ими «образы жизни» и держится на тщеславии, чувственности или откровенной корысти. Те же рычаги будут, можно не сомневаться, определять и их семейно-домашнее существование.

Видимостью любви при ее фактическом отсутствии представлены в «Обломове» взаимоотношения Ольгиной тетки и барона фон Лангвагена (от нем. — «длинный вагон»). «Она, — сказано повествователем о Марье Михайловне, — ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн… Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат…; они, по-видимому, любят быть вместе <…>; обходится она с ним так же, как с другими: благосклонно, с добротой, но так же ровно и покойно. Злые языки воспользовались было этим и стали намекать на какую-то старинную дружбу <…>; но в отношениях к нему не проглядывало ни тени какой-нибудь затаившейся особенной симпатии, а это бы прорвалось наружу» (с. 173).

Тетка Ольги и барон предпочитают быть друг с другом оттого, что оба — воплощение светского комильфо, которому принесли в жертву все живые чувства и побуждения. Человек сугубо сословный и эгоистичный, Марья Михайловна не имеет собственных детей, но приютила племянницу; у барона нет и этого. Правда, в начале четвертой части он «вздумал посвататься за Ольгу» (с. 305), но этим обнаружил лишь полное непонимание этой совершенно некастовой и самобытной девушки.

У барского слуги Захара, женившегося не «солдатке» Анисье, не могло быть своего дома, даже в условиях деревни, не только города. Детей с Анисьей они, став супругами в зрелом возрасте, завести опоздали. Но главной причиной этого — во всяком случае для Захара — скорее всего было наличие у последнего своего рода «приемного» дитяти, которым издавна был для него сначала маленький, а потом и взрослый, но все такой же беспомощный Илья Ильич. Что касается любви и тем более страсти между Захаром и Анисьей, то как истинный обломовец Захар мог лишь посмеяться над всяким, кто вздумал бы предложить ему столь нелепую в его глазах идею. В итоге Захар и Анисья, пребывая бок о бок с Обломовым, живут фактически раздельно. В доме Пшеницыной Захар сам оборудовал себе «угол (ср. с „благословенным уголком“ Обломовки) или гнездо», куда не проникали «ни глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая рука Анисьи»: «Комнатка его была без окна, и вечная темнота способствовала к устройству из человеческого жилья темной норы. <…> Анисью, которую он однажды застал там, он обдал таким презрением, погрозил так серьезно локтем в грудь, что она боялась заглядывать к нему» (с. 364–365). В этой своей самоизоляции от умной, догадливой и деликатной к его мужской амбиции Анисье Захар довел до крайности тот постепенный отход Ильи Ильича от требовательной любви Ольги, который свершился в течение третьей части романа. Да и в целом, как уже говорилось, отношения Захара и Анисьи — это комический аналог взаимоотношений главной любовной пары «Обломова». Есть в них и комическая перекличка с парой Илья Ильич — Агафья Матвеевна. Это те локти, которые, полные и красивые у Пшеницыной, восхищали Обломова, а в обхождении Захара с его супругой преобразились в боевой локоть ее суженого.

Пансионная подруга Ольги Сонечка во второй части произведения уже замужем и, видимо, передавая свой матримониальный «опыт», поучает Ильинскую, как вести себя с Обломовым (с. 214, 220). Смысл ее советов не оставляет сомнений — это опыт кокетства и женских хитростей для уловления, а потом удержания супруга, но, разумеется, не опыт подлинной любви. И в понимании последней Сонечка — всего лишь полярная крайность чопорной эгоистки Марьи Михайловны.

* * *

Переходим к разновидностям любви, брака и семейного дома, воплощаемым взаимоотношениями основных персонажей «Обломова». Как разумеют первейшую симпатию людей и что ждут от нее Илья Ильич, Ольга Ильинская, Агафья Пшеницына, Андрей Штольц? С какими результатами прошел каждый из них школу любви!

«Обломову, — говорит романист о заглавном герое периода его жизни на Гороховой улице, — среди ленивого лежанья в ленивых позах <…> и среди вдохновенных порывов, на первом плане всегда грезилась женщина как жена и никогда — как любовница»: «Грезилась ему на губах ее улыбка, не страстная, глаза, не влажные от желаний, а улыбка, симпатичная к нему, к мужу, и снисходительная ко всем другим; взгляд, благосклонный только к нему и стыдливый, даже строгий к другим» (с. 159). У страстных женщин, думал Илья Ильич, «любовники есть»; «а подле гордо-стыдливой, покойной подруги спит беззаботно человек. Он засыпает с уверенностью, проснувшись, встретить тот же кроткий, симпатичный взгляд» (там же). «Да, страсть надо ограничить, задушить и утопить в женитьбе» (с. 160).

Как мы помним, именно такая подруга — «как идеал, как воплощение целой жизни и торжественного покоя» (с. 159) — виделась Обломову центром чаемых им «образов жизни» — и по преимуществу дворянско-барского, и «поэтического», в духе западноевропейских и отечественных авторов-сентименталистов.

Между тем, встретив в Ольге Ильинской, как он полагает олицетворение этого идеала, Илья Ильич испытал к ней вовсе не спокойное и ровное, а страстное чувство: «ее взгляд встретился с его взглядом, устремленным не нее <…>; им глядел не Обломов, а страсть» (с. 159).

Вся «поэма изящной любви» со стороны Ильи Ильича, который, по точному наблюдению девушки, не столько любит, сколько «влюблен», проникнута страстью с неизбежными для нее «фейерверком» «огня и дыма», «антонова огня», сомнениями героя (например: «Любить меня, смешного, с сонным видом и дряблыми щеками… Она смеется надо мной…») и как следствием их — драматизмом поединка, комичностью или трагичностью взаимоотношений, «смотря по обстоятельствам, ибо действующие лица (в этом случае. — В.Н.) являются почти всегда с одинаковым характером: мучителя или мучительницы и жертвы» (с. 175, 192, 198, 170, 172).

Если вся Ольгина «женская тактика» в отношениях с любимым «была проникнута нежной симпатией», то «все его стремления поспеть за движениями ее ума дышали страстью» (с. 189). Она приносит Илье Ильичу либо почти физическое стеснение всего организма («Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете ли, мне даже трудно говорить», — сказал он в один из таких моментов Ольге), либо ощущение «невыразимого счастья», как в эпизоде с первым Ольгиным поцелуем, вслед за которым «он испустил радостный вопль и упал в траву к ее ногам» (с. 206, 224).

Страстное чувство Обломова к Ольге пробудило и открыло героине и читателю романа лучшие черты Ильи Ильича: «веру в добро», воистину голубиную нежность («Боже мой! <…> Как он нежен, как нежен!» — поражалась девушка), тонкое понимание одухотворенной женской красоты и преклонение перед ней (ложась у ног любимой, он не сводил «с нее неподвижного, удивленного, восхищенного взгляда»), «уважение к невинности» и собственную нравственную чистоту (подумав однажды, что, долго не предлагая Ольге руку и сердце, он ведет себя, как «соблазнитель, волокита», Обломов «покраснел до ушей» и на следующем же свидании просит ее стать его женой), всякое отсутствие самодовольства, совестливость и способность раскаяться в осознанной вине (с. 214, 188, 216, 218, 222). Ответное чувство Ильинской в свой черед внедрило в душу Ильи Ильича долю ранее неведомой ему решительности. Так, после согласия Ольги на их брак Обломов впервые не спасовал перед хамством Тарантьева, по своему обыкновению обругавшего заочно «немца» Штольца, а поставил его на место («Тарантьев! — крикнул Обломов, стукнув по столу кулаком. — Молчи, чего не понимаешь!» — С. 228). Кажется, всего этого достаточно, чтобы герой полюбил и Ольгино представление о «норме» «отношения <…> полов» и о нераздельном с ней совместном счастье.

Но этого не происходит. На пути главных героев к браку и семейной жизни встали три-четыре природные качества Обломова, оказавшиеся сильнее и его самосознания и самой определенное время всепоглощающей страсти. Это — неверие в счастливую любовь и боязнь ее, как и жизни в целом, весьма слабое чувство долга, чреватое уступкой своему эгоизму, наконец, неодолимое стремление к покою во всем, приведшее к остановке и в развитии «изящного» обломовского чувства.

Мотив неверия в счастливый итог его отношений с Ольгой сопровождает Обломова и в самый разгар их любовной «поэмы». «Верьте же мне <…>, как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а то оно улетит. <…> Не сомневайтесь же…», — призывает Илью Ильича девушка. И слышит в ответ: «Не могу не сомневаться <…>, не требуйте этого. Теперь, при вас, я уверен во всем… <…> Но когда вас нет, начинается такая мучительная игра в сомнения, в вопросы…» (с. 192–193). «У меня счастье (их взаимной любви. — В.Н.) пересиливает боязнь», — замечает Ольга Обломову позднее. — «А вы видите только мрачное впереди… Это <…> не любовь, это… — Эгоизм! — досказал Обломов и не смел взглянуть на Ольгу, не смел говорить, не смел просить прощения» (с. 203). В следующий раз, подметив «боязливое молчание» Ильи Ильича, что-то желавшего сказать ей, девушка резонно выговаривает ему: «Как же ты проповедовал, что „доверенность есть основа взаимного счастья“, что „не должно быть ни одного изгиба в сердце, где бы не читал глаз друга“» (с. 218).

Цитируя в своем «прощальном» письме Ольгу («Жизнь есть жизнь, долг <…> обязанность…»), Обломов добавляет: «а обязанность бывает тяжела» (с. 194). Долг — как перед обществом, подопечными ему крестьянами, самим собой, так и перед их с Ольгой любовью, — стал, однако, для Ильи Ильича не просто тяжелой, а непосильной ношей. Обломов был прав, оставляя чиновничье-бюрократическую службу. Но служить России можно было даже в качестве помещика, от которого зависело благополучие трехсот Захаров с их семьями. Однако Илья Ильич так и не выбрался в свою деревню, где его крестьян обирали и разоряли то их староста по фамилии Вытягушкин, а то и вовсе сторонний им мошенник Затертый.

В любви Обломов искал и ценил ее праздничные стороны и поэтические проявления, которые хотел бы, подобно гётевскому Фаусту, остановить и увековечить, и тяготился сопряженным с ней долгом сохранить ее с переходом в исполненную и забот и труда семейную жизнь: «Ах, если б испытывать только <…> теплоту любви да не испытывать ее тревог! — мечтал он» (с. 187). И искренно удивлялся, какой такой деятельностью необходимо поддерживать и укреплять любовь: «Разве это (т. е. его любовная „поэма“ с Ольгой. — В.Н.) не жизнь? Разве любовь не служба?» (с. 189).

Вскоре после сделанного Ольге предложения руки и сердца Обломов стал «все глубже» задумываться: «Он чувствовал, что светлый, безоблачный праздник любви отошел, что любовь в самом деле становится долгом, что она мешалась со всею жизнью, входила в состав ее обычных отправлений и начинала линять, терять радужные краски» (с. 228). С этого сообщения, сделанного повествователем романа в начале его третьей части, любовь Ильи Ильича все явственнее пошла на убыль. Правда, он еще утешает себя: «Но женитьба, свадьба — все-таки это поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок» (с. 229). Но несколько дней спустя, услышав ужаснувший его вопрос Захара «Стало быть, свадьба-то после Рождества будет?» (с. 250), Обломов совсем в другом свете видит и самую свадьбу: «Он было улыбнулся, вспомнив свой поэтический идеал свадьбы, длинное покрывало, померанцевую ветку, шепот толпы… Но краски были уже не те: тут же, в толпе, был грубый, неопрятный Захар и вся дворня Ильинских, ряд карет, чужие, холодно-любопытные лица. Потом <…> померещилось все такое скучное, страшное…» (с. 251).

Последним препятствием к восприятию Обломовым Ольгиной «нормы» любви стала остановка героя в движении-развитии этого чувства. «А я думал, — размышляет Илья Ильич в десятой главе второй части, — что она (любовь. — В.И.), как знойный полдень, повиснет над любящими и ничто не двигнется и не дохнет в ее атмосфере» (с. 207). Но оказалось, «и в любви нет покоя, и она все меняется, все движется куда-то вперед, вперед…» (там же). Открытие это тем более удручило героя «Обломова», что Ольга как раз не останавливалась в развитии и обогащении ее чувства к нему и, интуитивно угадывая недалекий предел в аналогичном движении чувства Ильи Ильича, предчувствовала неизбежное превращение «сказочного мира любви в какой-то осенний день» и поэтому нарастающую неудовлетворенность ею: «Она искала, отчего происходит эта неполнота, эта неудовлетворенность счастья?» (с. 214). Так обломовское неверие в счастье и небрежение своим любовным долгом вели к застою и в самой высокой из человеческих симпатий, а застой изнутри подтачивал ее жизненную силу.

Любовь к Ольге Ильинской стала для Ильи Ильича испытанием, которого он не выдержал, и школой, которую он оставил, не закончив. «Обломов, — говорит об этом повествователь, — не учился любви, он засыпал в своей сладкой дремоте, о которой некогда мечтал вслух при Штольце. По временам <…> опять ему снилась Обломовка, населенная добрыми, дружескими и беззаботными лицами, сиденье на террасе, раздумье от полноты удовлетворенного счастья» (с. 214). Действительно, новый дом в наследственной деревне, как его и в период любви к Ольге видит Илья Ильич, — «дом семейный, просторный, с двумя балконами», по существу, повторяет жилище из «поэтического» идеала героя. «Тут я, тут Ольга, тут спальня, детская… улыбаясь, думал он. — Но мужики, мужики… — и улыбка слетала, забота морщила ему лоб. Сосед пишет, входит в подробности, говорит о запашке, об умолоте… Экая скука! Да еще предлагает на общий счет проложить дорогу в большое торговое село… А почем я знаю, нужно ли это?…» (с. 208).

Последний вопрос, заданный Обломовым самому себе, похож на риторический, потому что содержит очевидный для читателя ответ — отрицательный. Ведь, представляя свою будущую деревенскую жизнь лишь как эстетически обогащенное житье-бытье своих предков («И вдруг облако исчезло, перед ним распахнулась светлая, как праздник, Обломовка, вся в блеске, в солнечных лучах, с зелеными холмами, с серебряной речкой: он идет с Ольгой задумчиво по длинной аллее, держа ее за талию, сидит в беседке, на террасе…». — С. 215), Илья Ильич тем самым утверждает и ее замкнутость от большого человеческого мира с его «вечным, нескончаемым трудом» (с. 96) и попытками устройства не обособленно-эгоистического, а всеобщего человеческого счастья. От извечного людского стремления к которому, а не только от жизни — суеты Обломов в конечном счете спрячется в дом Агафьи Пшеницыной на полудеревенской окраине Петербурга.

Даровитая исследовательница Гончарова Е. А. Краснощекова называет любовь Обломова и Ольги Ильинской романтической и обреченной на «саморазрушение» ввиду ее несовместимости с «прозаической стороной» бытия, а ведь столкновение с ней «неизбежно при всякой попытке превратить мечту в реальность»[122]. С этим нельзя согласиться уже потому, что Илья Ильич и Ольга любят весьма различно, хотя оба — не романтически. Если романтики видели в любви средство единения человека с человечеством и вселенной (напомним еще раз строки Байрона: «Молитва нас возносит к небесам; В любви же небо сходит к нам…»), то Обломов хотел бы посредством ее всячески обособить свое существование от прочего человеческого мира, включая и близлежащий к нему мужицко-крестьянский. Илья Ильич с удовольствием предавался мечтаниям в своей квартире на Гороховой улице, но с годами жизни у Пшеницыной охладел к этому занятию настолько, что перестал мечтать даже о поездке в Обломовку; иных же, собственно романтических признаков вроде двоемирия, бунтарства и тем более богоборчества не обнаруживал никогда. Его чувство к Ольге, думается, точно определил сам Гончаров. Это любовь «изящная», т. е. с сильным эстетическим и отчасти платоническим (оно мотивировано восприятием Ольги как «божества», «ангела». — С. 170, 187) началами, но которой в то же время «не хватило содержания» (с. 237) — в значении не праздничной, а деятельно-практической ее стороны, ибо жаждущий покоя во всем Обломов оказался к последней не способен.

Это не отменяет того факта, что в совпавший с цветением летней природы период любви Ильи Ильича к Ольге он, по его словам, «что-то добывает» из любимой, «что-то переходит» от нее к нему (с. 156), и «происходит как бы вливание в угасающего человека молодой и духовной силы»[123]. «Недаром, — верно отмечает в этой связи Е. Краснощекова, — герой сравнивает ее (Ольги. — В.Н.) взгляд с солнцем, пробуждающим жизнь и оживляющим застывшую почву: „над ним, как солнце, стоит этот взгляд, жжет его, тревожит, шевелит нервы, кровь“. Так оборачивается к герою ведущий мотив романа — мотив света: он вновь загорается в угасшей душе от „солнца“ — Ольги»[124].

Полюбил ли, и если да, то как, Обломов Агафью Пшеницыну? На этот вопрос прямой и четкий ответ дает в четвертой части романа сам повествователь. «Илья Ильич, — говорит он, — понимал, какое значение внес он в этот уголок (дом Пшеницыной. — В.Н.), начиная с братца и цепной собаки, которая с появлением его начала получать втрое больше костей, но он не понимал, как глубоко пустило корни это значение и какую неожиданную победу он сделал над сердцем хозяйки»; «У Обломова не были открыты глаза на настоящее свойство ее отношений к нему… И чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное, бескорыстное, оставалось тайною для Обломова…» (с. 299).

Агафья Матвеевна, когда Илья Ильич после разрыва с Ольгой лежал в «горячке», «ставила свечку в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтобы он выздоровел, и он никогда не узнал об этом. Сидела она у изголовья его ночью и уходила с зарей, и потом не было разговора о том» (там же). Его отношения к ней были «гораздо проще» — он «каждый день все более дружился с хозяйкой: о любви и в ум ему не приходило, то есть о той любви, которую он недавно перенес…»; «для него в Агафье Матвеевне <…> воплощался идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой кровлей»; «он сближался с Агафьей Матвеевной — как будто подвигался к огню, от которого становится все теплее и теплее, но которого любить нельзя» (там же).

Итак, чувство Обломова к Пшеницыной не имело ничего общего с его любовью-страстью к Ольге Ильинской. Огонь любви жгучей, шевелящей нервы, кровь, душу и одновременно тревожащий мучительными сомнениями, сменился теплом преимущественно физиологического чувства, не индивидуально-неповторимого, а родового, зато ровного и спокойного. В нем было и нечто от чувства ребенка, нуждающегося в постоянной опеке и заботе матери или… похожей на нее участливой и предупредительной хозяйки. Таковой, полагаем, Агафья Матвеевна осталась в глазах Обломова и после женитьбы героя на ней и даже с рождением их общего сына. Разумеется, Обломов никогда не позволил бы себе никакого высокомерия или непочтения к супруге и тем более измены ей. Однако и ответить ей симпатией, равноценной ее чувству, он также не мог. В рамках описанной выше античной классификации видов любви влечение Ильи Ильича к Агафье Пшеницыной ближе всего к любви-филии, когда избранницу (или избранника) любят за те свойства и перспективы, которые наиболее дороги самому «любящему». Это совсем не обязательно любовь своекорыстная, однако же в ней нет и подлинно бескорыстного устремления человека к своему эротическому идеалу.

Не только совершенно бескорыстной, но в немалой степени и идеальной была любовь к Обломову Агафьи Матвеевны. Критик Н. Ахшарумов, воспользовавшись с этой целью парафразой слов Гамлета из одноименной трагедии В. Шекспира (акт V, явление 1), даже утверждал, что Пшеницына Обломова «любит так сильно, как сорок тысяч Ольг не в состоянии полюбить его»[125]. Сравнивать Агафью Матвеевну с Гамлетом вряд ли уместно, поскольку высокоразвитый принц датский имел, вне сомнения, осознанный женский идеал, тогда как «простая» и простодушная Пшеницына до встречи с Ильей Ильичем и не подозревала о своей способности к незаурядному сердечному чувству. Ведь оно и пробудилось далеко не с первого взгляда, хотя — отдадим должное несознаваемому предчувствию Агафьи Матвеевны — она в исходе уже знакомства с Ильей Ильичем заговорила «с несвойственным ей беспокойством», «стараясь как будто голосом удержать Обломова» (с. 235).