73618.fb2
Прошло семь месяцев, и она почти утратила надежду, как вдруг ее неожиданно вызвали к прокурору на новый допрос. Теперь уж, наверное, ее выпустят!
Они недолго держали ее в неведении. Допрос был коротким и грубым.
- Вы подумали?
- Да, я подумала.
- Имеете ли вы что-нибудь добавить к вашим прежним показаниям? - Нет, не имею.
- Вот как! Тогда возвращайтесь в вашу камеру. Я сгною вас там.
"Я сгною вас там" - эту стереотипную фразу большинство политических заключенных слышали неоднократно.
На этот раз номер Тридцать девять вернулась в свою камеру не с таким легким сердцем и довольным видом, как после первого допроса. Девушка чувствует себя разбитой и растерянной. Она полна отчаяния и мрачных предчувствий и даже не в состоянии понять, что ее мучает, откуда это? Ах, да. Прокурор. Какая же это змея! И она вспомнила слова, с которыми он отправил ее обратно в камеру: он сгноит ее здесь! Вокруг нее было достаточно доказательств, что это не пустая угроза. Сумасшедшая из камеры тридцать восемь бешено колотит в стену:
- Проклятая! Предательница! Ты ходила доносить на меня! Вот пришел человек с целым мешком голодных крыс! Они сожрут меня! Подлая, подлая - вот ты кто!
У несчастной снова начался один из ее страшных припадков.
Неизъяснимый страх овладевает всем существом бедной девушки.
- Это ужасно! Ужасно! - кричит она. - Неужели я скоро стану такой же?
Месяц следует за месяцем, будто не существует более ни времени, ни даже воспоминаний; в неизменном круговороте сменяются времена года. Когда ее бросили в эту тюрьму, была осень, потом снова пришла и ушла осень, а теперь уже уходит и третья осень, однако она все еще не на воле. Свобода кажется ей еще более далекой, чем прежде. Бедняжка Тридцать девять страшно томится в своей камере, заточение и одиночество так изменили ее, что даже мать вряд ли узнала бы свое дитя.
В конце второго года пребывания в тюрьме узница пережила глубокий кризис. Ее несчастная жизнь в четырех стенах маленькой каморки, невыносимое однообразие - никаких перемен, занятий, никакого общения с людьми, ничего, ничего! - эта жизнь стала для нее совершенно нестерпимой. Ее охватила страстная жажда воздуха, движения, свободы, превратившаяся почти в манию. Пробуждаясь по утрам, она чувствовала, что если не будет свободна сегодня же, то умрет. И ее ничего, ничего больше не ожидало - только тюрьма, всегда тюрьма!
Она засыпала прокурора письмами, умоляла отправить ее в ссылку, на сибирские рудники, приговорить к каторжным работам. Она поедет куда угодно, будет делать что угодно, лишь бы выбраться из этой могилы.
Прокурор несколько раз приходил к ней в камеру.
- Имеете ли вы что-либо добавить к вашим показаниям? - неизменно спрашивал он. - Нет? Очень хорошо. Придется дать вам еще время подумать.
Она умоляла свою мать, чтобы та попыталась добиться ее освобождения на поруки до суда. Но родители ничем не могли ей помочь. На все свои ходатайства они получали лишь один ответ: "Ваша дочь продолжает упорствовать. Посоветуйте ей одуматься. Мы ничего не можем сделать для вас".
Девушка впала в полное отчаяние. Ее стали преследовать мрачные мысли о самоубийстве. Иногда ей казалось, что она сходит с ума. От этого несчастья ее спасла только физическая слабость, убивая в ней жизненные силы и делая менее восприимчивой к страданиям. Поэтому в русских тюрьмах молодые и сильные люди быстрее погибают, а у слабых и хрупких больше шансов выжить.
Недостаток воздуха и движения, скудная и скверная пища оказали свое губительное действие на молодой и еще не окрепший организм. Здоровый румянец давно исчез с некогда столь свежих щек, кожа приняла зеленовато-желтый оттенок, свойственный больным растениям и молодым людям, долго находящимся взаперти. Но она не похудела, наоборот, ее лицо опухло и стало одутловатым вследствие ослабления тканей, вызванного недостатком воздуха и бездействием. Она кажется на шесть лет старше своего возраста. Ее движения медлительны, вялы, автоматичны. Она может оставаться полчаса в том же положении, с глазами, устремленными в одну точку, словно погруженная в глубокую задумчивость. Но она ни о чем не думает. Ее ум стал таким же вялым, как мышцы. В первое время она жадно читала книги, которые мать доставляла ей с разрешения властей. Но теперь ей стало трудно сосредоточиваться, и она не в силах прочесть и двух страниц, не почувствовав крайнего утомления.
Большую часть времени она проводит в состоянии полной апатии, тяжелой дремоты, нравственной и физической. У нее нет никакого желания разговаривать или строить планы на будущее. Какой смысл говорить на воздух, мечтать о будущем, когда уже утеряны все надежды? Прежние друзья в ее заточении - добрые, отзывчивые стены, которым она поверяла самые задушевные свои мысли, - теперь почти забыты. Она редко подходит к ним. И сами стены с деликатностью истинной дружбы понимают ее молчание и уважают ее горе и скорбь. Время от времени они говорят ей тихие слова утешения. Но, не получая ответа, умолкают, чтобы не раздражать ее словами, которые в ее состоянии полной безнадежности могут показаться насмешкой. Однако они не перестают тревожиться и нежно о ней заботиться.
- С Тридцать девятой неладно! - сказала одна стена другой.
От стены к стене, от камня к камню бежит дурная весть, и по всему зданию тюрьмы взволнованно звучит сигнал бедствия: "Надо что-то сделать для бедняжки Тридцать девять!"
Наконец голос камней находит выражение в человеческих голосах. Заключенные умоляют надзирателей послать врача в камеру номер тридцать девять.
Их просьба исполняется. Приходит врач, сопровождаемый полицейским. Осмотрев Тридцать девятую, врач находит, что это самый обыкновенный случай - тюремная анемия! Серьезно поражены легкие; совершенно расстроена нервная система. Словом, девушка больна тюремной болезнью.
Этот врач еще недавно служит в тюрьме. Он не чужд гуманных идей, и его сердцу еще доступно чувство жалости. Но он уже настолько привык видеть страдания, что может созерцать их с полным равнодушием. Кроме того, высказывать сострадание к политическому узнику означало бы навлечь на себя подозрение в сочувствии бунтовщикам.
- Ничего нет серьезного, - говорит врач.
Стены выслушали его слова в полном безмолвии. О, как невыносимы муки, как невыразима скорбь, которые повидали эти стены! Но они еще способны чувствовать, и, услышав приговор врача, они вздыхают: "Бедняжка Тридцать девять! Что будет с бедняжкой Тридцать девять?"
Да, что будет с бедняжкой Тридцать девять? О, для нее есть не один исход - возможностей много. Если от какого-нибудь потрясения будут разбужены ее жизненные силы и снова наступит острый кризис, она может удавиться с помощью носового платка или изорванного белья, как это сделал Крутиков. Или она может отравиться, как Стронский. Или перерезать себе горло ножницами, как Запольский, или за неимением ножниц с помощью разбитого стекла, как это сделали Леонтович в Москве и Богомолов в Доме предварительного заключения в Петербурге. Она может сойти с ума, как Бетя Каминская, которую держали в тюрьме еще долго после того, как она лишилась рассудка, и выпустили на волю, когда ее состояние стало уже совсем безнадежным; вскоре по выходе из тюрьмы она отравилась в припадке душевной болезни. Если Тридцать девять будет и дальше терять силы, она умрет от чахотки, как умерли Львов, Трутковский, Лермонтов и десятки других заключенных. Или, смягчившись наконец, когда будет уже поздно, тюремщики могут освободить ее условно, но только затем, чтобы дать ей умереть вне стен тюрьмы, как они сделали с Устюжаниновым, Чернышевым, Носковым, Махеевым и многими другими узниками, погибшими от чахотки спустя несколько дней после того, как условно были отпущены на свободу. Но если в силу необыкновенной стойкости характера, физической крепости или других исключительных обстоятельств девушка доживет до дня суда, то судьи, невзирая на ее молодой возраст и длительное тюремное заключение, сошлют ее на всю жизнь в Сибирь.
Все эти возможности одинаково вероятны для Тридцать девятой. Что постигнет ее, никому не ведомо - это решит ее судьба. Но я не хочу написать в этой книге ничего недостоверного или вымышленного и потому не стану строить догадок. Опустим же занавес и простимся с номером Тридцать девять.
Глава XIV
ЦАРСКИЙ СУД
Как я уже отмечал, совершенно невозможно предсказать, какая участь постигнет царского пленника. И все же, учтя все возможности, основываясь на принципах статистической пауки и на бесспорных фактах, мы получим довольно точное представление о том, что вероятнее всего ожидает того из несчастных, судьба которого нас в данном случае занимает.
На "процессе 193-х", одном из крупнейших процессов семидесятых годов, прокурор Желеховский заявил в своей обвинительной речи, что из всего числа подсудимых заслуживают наказания не более двадцати человек. Тем не менее за время предварительного следствия по этому делу, тянувшегося четыре года, покончили жизнь самоубийством и сошли с ума семьдесят три человека из ста девяноста трех. Это означает, что в четыре раза больше заключенных, чем сам прокурор считал заслуживающими наказания, умерли медленной смертью или их постигла судьба страшнее, чем смерть.
Более того, в число ста девяноста трех входили не все, кто были схвачены полицией и привлечены к суду. Людей, арестованных и брошенных в тюрьму в связи с этим делом, было по крайней мере в семь раз больше - их число достигло тысячи четырехсот человек. Из них семьсот пришлось освободить, продержав их в заключении от нескольких недель до нескольких месяцев. Остальных семьсот арестованных держали за решеткой сроком от одною до четырех лет, а потом они предстали перед судом - одни в качестве подсудимых, другие в качестве свидетелей. Последних, разумеется, было большинство. Особое присутствие Сената, где слушалось "дело 193-х", вынесло приговоры в двух вариантах: одни, условные, были чрезвычайно жестокие, другие, настоящие, были более мягкие, и их в форме ходатайства о помиловании представили императору на одобрение и утверждение. Один из подсудимых был приговорен к каторжным работам, двадцать четыре - к ссылке в Сибирь, пятнадцать - к административной ссылке, и сто пятьдесят три оправданы. Я называю эти приговоры настоящими потому, что ходатайство о помиловании, особенно если оно исходит от Сената, состоящего из высших судей, как правило, не отклоняется императором. Но в этот раз Александр оказался безжалостнее своих судей. Он отменил приговоры собственного Сената и приказал, чтобы условные приговоры, вынесенные Особым присутствием в уверенности, что они не будут проведены в жизнь, были исполнены со всей беспощадностью. Двадцать восемь подсудимых были приговорены к различным срокам каторги, а остальные - к ссылке в Сибирь и в отдаленные губернии России*.
______________
* Не считая тех семисот арестованных, которые были освобождены в течение первого года, а также двадцати человек, приговоренных к пребыванию под полицейским надзором, и людей, высланных полицией впоследствии. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
А если мы, с другой стороны, начислим для каждого из семисот арестованных, первоначально привлеченных к "делу 193-х", всего лишь два года предварительного заключения - а это, безусловно, сильно преуменьшенный срок, - то получим 1400 лет - четырнадцать веков кары куда более гибельной для обреченных, чем сибирская каторга.
Таким образом, жестокости полиции были в двадцать раз бесчеловечнее, чем наказания, наложенные судом за те же провинности, хотя суд всегда доходил до крайнего предела, допускаемого драконовским уголовным кодексом России. Другими словами, чтобы добиться свидетельских показаний для осуждения одного человека, той же каре, как и он, подвергались еще девятнадцать ни в чем не повинных людей. И это не считая семидесяти трех несчастных, умерших во время дознания; их смерть надо прямо отнести к последствиям предварительного заключения, проведенного, как мы знаем, в раздирающем душу одиночном заточении, которое или сводит с ума, или убивает.
Тот факт, что эти семьдесят три человека, в сущности, почти все были убиты, доказывается и цифрами средней смертности в Петербурге; принимая во внимание их возраст, только двое или трое могли умереть естественной смертью.
Такова практика царской инквизиции.
Глава XV
ДОЗНАНИЕ
Инквизиционная система, описанная в предыдущей главе, может быть названа медленной и бесшумной. "Запирающимся" и "упорствующим" дают тихо погибать в каменных мешках в ожидании, что эти плоды рачительности тюремщиков, все еще зеленые, после некоторой поры гниения станут более податливы для клещей инквизиции и тогда возможно будет извлечение скрытых семян.
Однако, невзирая на явные преимущества, эта система имеет существенный недостаток: она требует времени и терпения. До тех пор пока нигилисты не перешли от слов к делу и ограничивали свою деятельность мирной пропагандой, не было необходимости торопиться. Агитации не боялись. Подозрительных пропагандистов то и дело ловили и после заключения их в тюрьму спокойно выжидали в надежде, обычно тщетной, что их разоблачения дадут возможность составить какой-нибудь чудовищный обвинительный акт по делу о подготовке заговора.
Но когда революционеры, страшно тяготившиеся своим лишь пассивным сопротивлением, взялись за оружие и стали отвечать ударом на удар, власти уже не могли больше мешкать. Чтобы принять самые решительные меры предосторожности против беспощадных актов мщения, которые нигилисты - как власти имели все основания предполагать - готовили вне стен тюрьмы, полиция считала настоятельно необходимым добиваться от арестованных самых полных сведений и в наикратчайший срок. В этих условиях уже не подходила прежняя черепашья система - пусть узники гибнут, пока один или другой не будет готов давать показания. Достигнуть быстрых результатов можно было лишь путем усиления истязаний заключенных. Ничто не останавливало полицию от выполнения этой задачи. Суровый режим предварительного заключения стал еще строже. С присущей им жестокостью тюремщики прежде всего задели самое больное место узников. Их изоляция стала совершенной и абсолютной, никаких поблажек больше не давали, и теперь это воистину стало одиночеством могилы.
Дом предварительного заключения с его сравнительно не столь зверской дисциплиной был предназначен только для менее скомпрометированных арестантов. Серьезных политических преступников отправляли в ту пресловутую зловещую крепость, где жандармы могли поступать со своими жертвами как угодно, беспрепятственно и скрытно от посторонних глаз. В городах, не обладавших, к счастью, подходящими темницами, наскоро соорудили временные арестантские камеры. Не допускалось никакого общения между заключенными, и в смежные камеры помещали обыкновенных уголовников, а иногда жандармов и шпиков, которые, зная язык стен, делали свое грязное дело провокаторов. Не пренебрегали никакими средствами, чтобы сломить волю упорствующих заключенных и превратить их жизнь в ад. Им не разрешалось ни переписываться, ни видеться с друзьями, их лишали перьев, бумаги и книг лишения, которые для активно мыслящего человека сами по себе жестокая пытка. Но зато при малейшем признаке малодушия на труса, дававшего показания, милости сыпались щедрой рукой.
Жестокости, которым подвергались упорствующие, - а большинство политических узников сломить не удавалось - вызывали к жизни страшную форму борьбы - голодовки. Не имея других возможностей отстоять свои права перед исступленными мучителями, узники отказывались от пищи. В некоторых случаях они голодали семь, восемь и даже десять дней, пока не были уже на грани смерти. Только тогда тюремщики, опасаясь совсем лишиться своих жертв, шли на уступки, обещая разрешить читать и писать, совместно выходить на ежедневную прогулку и так далее, - обещания, которые потом часто бесстыдно нарушались. Ольга Любатович голодала семь дней подряд, пока не добилась иголки с ниткой, чтобы женским рукоделием хоть немного скрасить однообразие своей жизни в камере. Нет ни одной тюрьмы в России, где по три-четыре раза не происходили бы голодовки политических.
Но самые изуверские и изощренные формы приняли приемы дознания. Прежде возможности инквизиторов были ограничены не столь страшными карами: ссылка в Сибирь, каторжные работы в мрачных рудниках, одиночное заключение в тюрьме, предварительное содержание под арестом на неопределенный срок - все это, по совести говоря, изрядно суровые наказания, но они не способны были достаточно сильно поразить воображение. Теперь положение совершенно изменилось. Царский прокурор может держать перед глазами своего узника жупел виселицы. Он пытается вынудить признание угрозой казни, внушающей гораздо больший страх, чем ссылка или каторга. Ужас перед смертной казнью, к которой человека могут приговорить за пустячный проступок, придает этим приемам выпытывания признаний особенную силу.