73817.fb2
Их и не стоит иметь.
Крыши Парижа
Ты видишь вокруг,
Счастье не в деньгах,
Мой друг!
К нам присоединяются прохожие, образуя круг - символ общения. В карманах пустота, но мы безумно веселы. Все ведь впереди.
К началу 50-х годов, когда я приобрел профессию и задался вопросом: "Что дальше?", из Баку уже начинался великий исход. Почин положили "звезды". Едва загораясь на местном небосклоне, они получали лестные приглашения перебраться в столицу. Потянулись туда, как растиньяки в Париж, честолюбивые юноши и девицы, не чаявшие найти применение своим талантам в родном городе. Это было еще в рамках извечной традиции. Москва, как всякий стольный град, жадно всасывала в себя даровитую молодую поросль вместе с искателями легкой карьеры, просто желающими получше устроиться в жизни или путешествующими, чтобы мир посмотреть, себя показать. "Человеческая дань", которую провинция платит столице, не имея даже возможности предъявить встречный счет, чувствительна, но в конце концов возмещается приростом новых дарований. К тому же часть "искателей", не найдя себе места в мегаполисе с его изматывающим жизненным ритмом, возвращается восвояси.
Словом, в общественном механизме существуют своего рода узлы саморегуляции, более или менее рационально распределяющие мятущуюся людскую стихию. Власть может помогать этому органическому процессу "определения судеб" умными законами, а может и коверкать его. Именно это случилось, когда Багиров и его соратники начали методически выдавливать из республики "инородцев", высвобождать место для выпускников вузов - азербайджанцев. Первыми, кому пришлось "посторониться", стали армяне, русские, евреи и прочие "инородцы", занимавшие командные посты. За ними - служилые среднего звена. А там и рядовые.
Мои дядя и отец были профессионалами. Порядочные люди, подношений от клиентов не требовали, с коллегами жили ладно, перед начальством не заносились. Но вот началась "кампания", их, как и других адвокатов "некоренной национальности", стали выживать, лишая даже скромного заработка. Отец сдался первым, уехал в Краснодар. Дядя еще несколько лет держался, в конце концов против него начали фабриковать дело о взятке. Прямо дали понять: не уедешь посадим. Искать правды было не у кого. Его с семьей приютили родственники в Москве.
Все это, как и финальная операция по "зачистке" от инородцев, было еще впереди. Но предвидеть нечто подобное не составляло труда. В том числе и на моем частном опыте. Добившись в конце 46-го года перевода в родной город, я, боевой офицер, получил здесь назначение заместителем командира батареи к юному лейтенанту-азербайджанцу, только что вышедшему из стен училища. Меня это не слишком трогало, поскольку я не собирался оставаться "в кадрах" и вскоре был отпущен на гражданку. Но еще только подавая документы в университет, решил для себя: здесь мне рассчитывать не на что. А летом 49-го, прочитав в "Правде" объявление о большом наборе аспирантов в академические вузы, решил окончательно: в Москву!
Была еще одна веская причина отряхнуть бакинскую пыль со своих ботинок. В этом городе я встретил свою первую любовь - девушку с головкой, словно послужившей моделью для ангельских голубок французского живописца Ж.Б. Грёза. Два года длился наш роман, было уговорено пожениться, как только мы с ней получим дипломы (она училась в индустриальном). Но в последний момент ее увел сын академика. Я сильно терзался, написал ей, пытаясь удержать:
Ты уйдешь - меня не станет.
Нет, не то что я умру.
Тело жить не перестанет,
Не грозит ничто уму.
Просто я не буду мною
Головешка от огня.
Да и ты совсем иною
Тоже будешь без меня.
Потом успокоился, усмотрев в этом перст судьбы. "Во всяком плохом деле надо видеть хорошее", - изрек Мао Цзэдун, перефразировав по-своему пословицу "нет худа без добра". Поженись мы тогда, я мог, видимо, на годы застрять в Баку в роли следователя или адвоката, по отцовскому примеру.
Много лет спустя узнал от приезжих бакинцев, что моя несостоявшаяся невеста вскоре развелась и уехала по назначению на работу в Небит-Даг.
Чем дольше я живу, тем сильнее посещающее меня временами желание увидеть из окна железнодорожного вагона огни Баку, пройтись по его центральным улицам (если они еще сохранились!) - Кривой, Торговой, Сураханской, Красноармейской, Видади... Зайти во двор старенького дома, в котором прожиты детские годы, посидеть на скамейке на приморском бульваре и в парке Площади Свободы. Увы, это невозможно. Гейдар Алиев обвинил меня и других армян, близких к Горбачеву, в отторжении Карабаха от Азербайджана. Есть и армяне, упрекающие за недостаточную помощь в обретении Карабахом независимости. Между тем Горбачев и его окружение, независимо от национальной принадлежности, исходили из задачи сохранения единого союзного государства. Этим все сказано.
Говорят, история всех рассудит. Ничего подобного! Остается предметом жарких споров едва ли не каждый значительный ее эпизод. Нет оснований полагать, что в этом случае будет иначе. Надо смириться.
И все-таки жаль, что нельзя посетить Баку еще раз, последний.
В Москве. Учение
Как ни гордился я бакинским "интеллектуальным шармом", столица есть столица, она сразу ставит на место самоуверенных провинциалов.
Устроившись жить у родственника, я без промедления отправился сдавать вступительный экзамен в Институт философии Академии наук. Хотя и окончил юридический факультет, в душе считал себя политологом, а эту науку относил к философии. На орденские ленточки не надеялся, готовился беззаветно, проштудировал "основоположников", почитал Чернышевского, кое-что из Канта с Гегелем, даже полистал диалоги Платона. С тем отправился на Волхонку, не допуская мысли об осечке.
Заносчивость меня и погубила. Не думаю, чтобы юные выпуск-ники московских институтов, получившие в тот день проходной балл, уж очень превосходили меня познаниями и способностью мыслить. Но они были вежливы, а я дерзок. Экзаменатор, тучный рыжий невзрачный очкарик, выслушав без замечаний мой ответ по билету, задал вопрос: "Сколько глав в "Анти-Дюринге"?" Я назвал наугад и промахнулся. Еще пара вопросов по существу, с которыми я легко справился. Тогда он опять подставил подножку: "Сколько у Ленина "Писем из далека"?" Тут уж я взорвался: "Послушайте, я пришел сюда сдавать философию, а не арифметику!" Разозлившись, он стал откровенно меня "сыпать". В итоге - тройка. Сдавать дальше не имело смысла, возвращение в Баку исключено. Решил рискнуть еще раз, вооружившись горьким опытом. Философа из меня не вышло, вдруг повезет на другом поприще. Понес документы в Институт права (теперь - государства и права), благо что с Волхонки до улицы Фрунзе (теперь - Знаменка) рукой подать.
Встретили меня на удивление радушно и предложили завтра же сдавать... философию. Э, нет, это удовольствие лучше оставить на десерт, а начать с английского, поскольку благодаря курсам чувствовал себя уверенно. Правда, Диккенс был мне не по зубам - на одной странице находил до полусотни незнакомых слов, зато Оскара Уайльда читал бегло - вот как надо писать! Короче, своими познаниями я поверг в шок приемную комиссию и получил в зачетной книжке первую пятерку. Дальше подтвердилась формула: деньги к деньгам, пятерки к пятеркам. Сдавая теорию государства и права, я еще малость волновался, а на философии разошелся, начал сыпать цитатами, молодой симпатичный экзаменатор куда-то торопился, в ужасе замахал руками, потребовал зачетку, дружески мне подмигнул и вписал заключительное "отлично".
Вместе со мной в аспирантуру были приняты еще несколько "партизан", то есть претендентов на свой страх и риск. В большинстве - выпускники московских вузов, явно превосходившие знаниями молодых людей из провинции, а в некоторых случаях и заручившиеся солидной протекцией. Среди них была чемпионка по конькобежному спорту, принятая, по-видимому, чтобы укрепить академическую команду. Вокруг нее постоянно гуртовались лица "кавказской национальности", любители пикантных историй из спортивной жизни. Популярностью пользовался рассказ о том, что каждый раз, когда муж начинает ей надоедать, она пинком отправляет его с кровати к противоположной стене. В под-тверждение предъявлялись железные икры, и желающим дозволялось их пощупать. Через год ее отчислили за несдачу кандидат-ского минимума.
Основную массу свежеиспеченных аспирантов составляли не "партизаны", а приехавшие из республик по "разнарядке". Баллы им натягивали, поскольку за каждым заранее закреплялось место. Отсылали ни с чем разве уж совсем темных, балбесов. Особенно большие группы прибыли из Грузии и Азербайджана. Всего же в тот год было принято в аспирантуру института почти 100 человек. Такие же квоты выделялись и другим гуманитарным институтам, а уж технологическим, надо полагать, как всегда в два-три раза больше.
Вспоминая об этом, не могу не отдать должное предусмотрительности властей. После опустошительной войны, косой прошедшейся и по научным кадрам, восстановить потенциал науки можно было только масштабным вливанием свежей крови. При всех тогдашних тяготах государство не остановилось перед значительными расходами. Аспиранты ведь получали по 780 рублей - такие деньги тогда зарабатывал не каждый специалист на производстве. Понятно, какая-то часть из этого массового "призыва" отсеялась, но большинство все-таки состоялось, оказалось способным переосмыслить неприкасаемую твердь нашего гуманитарного знания, подступить к его капитальному ремонту. Сходя теперь со сцены, оно вынуждено передавать эстафету главным образом внукам по возрасту, так как подготовить должным образом "среднее звено" не позаботились.
* * *
Итак, моим очередным шефом следовало считать директора Института права, члена-корреспондента Академии наук Евгения Александровича Коровина. С большой натяжкой, потому что Институт, как все важные идеологические учреждения, управлялся партийным бюро и находился под неусыпным контролем Киевского райкома КПСС. Кое-какой властью обладал Ученый совет, директор же, если и значил что-либо, умело это скрывал. Европейски образованный человек, свободно изъяснявшийся на нескольких языках, говорили, лучший по тем временам в Союзе знаток международного права, он часто выезжал в зарубежные командировки, а с 57-го года до кончины представлял СССР в Постоянной палате Третейского суда. За все время учебы мне посчастливилось пару раз увидеть его в Институте всегда торопящегося и, несмотря на солидную комплекцию, прыгавшего по лестнице через ступеньку.
Правда, однажды мы его, что называется, "застукали". Мэтр завел интрижку с молоденькой кандидаткой наук и, опасаясь нескромных взоров, выбрал для свидания ресторан "Якорь" на улице Горького (ныне там располагается Палас-отель). Худшего не мог придумать - как раз в этом здании размещался так называемый Дом для приезжающих ученых, в просторечии - аспирант-ское общежитие Академии... Вдобавок подслеповатый академик, а может быть, и не помнящий в лицо подопечных, усадил свою даму и стал с ней флиртовать через столик от нашей компании. Пришлось незаметно ретироваться, чтоб не ввести в конфуз почтенного человека.
Я благодарен судьбе за три аспирантских года. Прежде всего за возможность общаться с людьми, составлявшими цвет российской юриспруденции. Не стану даже их перечислять, скажу только, что все тогдашние крупные теоретики права либо значились сотрудниками Института, либо регулярно в нем бывали, участвуя в заседаниях Ученого совета и различных дискуссиях. Не проходило дня без какого-нибудь знаменательного события. То "сам" Андрей Януарьевич Вышинский пожалует просветить ученую братию. То схватятся два блистательных полемиста, разинув рты, как завороженные, следим за искрометной интеллектуальной дуэлью. То на партийных собраниях, продолжающихся по два-три дня, костят друг друга враждующие группировки и научные "школки", обвиняя в невежестве, догматизме, ревизионизме и прочих смертных грехах.
Бездна эрудиции. На заседании сектора теории историк Галанза мимоходом замечает, что "еще Максим Ковалевский сказал... цитирую по памяти..." Заведующий сектором, любознательный Гаврила Иванович Федькин удивленно вопрошает: "Неужто так и сказал?" Галанза, не отвечая, обращается к одному из аспирантов: "Голубчик, сходите в библиотеку, найдите там работу Ковалевского "От прямого народоправства к представительному", если память мне не изменяет, на такой-то странице должна быть эта мысль". Память ему не изменяет.
Каскады остроумия. Степан Федорович Кечекьян при обсуждении вопроса о происхождении русского государства сочувственно излагает концепцию, согласно которой россы были рабами в каком-то нордическом племени, рассорились с господами, ушли на юг и основали собственное государство. Владимир Покров-ский возмущается: "Что же, мы, русские, по-вашему, происходим от рабов?!" - "Не вижу ничего обидного, - отвечает Кечекьян, - на вашем месте я, как марксист, гордился бы, что не от рабовладельцев".
Вагон желчи. В ходе заседания Ученого совета, переходящего в разбор персональных дел на партбюро, два ведущих специалиста по колхозно-земельному праву, свирепые соперники, обмениваются сначала аргументами, потом инвективами и личными оскорблениями. "Какую еще позицию может занять мой оппонент, если он сын кулака и кулацкий нрав унаследовал по наследству!" - ехидничает один. "Да, я сын кулака, и как только начал понимать это - ушел из семьи. Я был сыном кулака, но никогда не был сукиным сыном, как мой оппонент".
Обоим влепили по строгачу.
Вообще, достаточно было пошататься по коридорам старинного особняка или потолкаться в буфете, чтобы собрать баул оригинальных мыслей, тонких намеков и язвительных шуток. Но мое восхищение блестящими столичными мудрецами достигло апогея, когда в Институте была организована научная конференция по поводу очередной гениальной работы товарища Сталина. Под Новый год вождь, по заведенному обычаю, давал интервью японскому агентству "Киодо Цусин". На вопрос корреспондента: "Можно ли предотвратить новую мировую войну?" (цитирую по памяти) - он ответил: "Да, можно". - "А что для этого надо сделать?" "Надо, чтобы народы взяли дело мира в свои руки и отстаивали его до конца".
Представьте тех же Коровина, Галанзу, Кечекьяна и прочих светил права, выступающих с докладами по этому поводу. Я искренне жалел их и в то же время с любопытством думал, как же они выкрутятся. Никакого смущения. Один за другим выходили на трибуну, произносили обязательный панегирик, а потом говорили что кому нравится. Один поведал, что первым борцом за вечный мир в Европе был чешский просветитель Ян Амос Каменский. Другой - тот самый правовед-аграрник доказывал преимущества коллективной формы землепользования. Третий ударился в разоблачение поджигателей войны.
С тех пор я перестал чему-нибудь удивляться. Раз и навсегда усвоил, что высокому сообществу ученых одинаково подвластны и пытливый поиск истины, и искусство мимикрии. Они, за редкими исключениями, научились переключаться с одного занятия на другое без усилий, как переходят с языка на язык люди, усвоившие оба с детства. А иные виртуозы наловчились соединять их в один "новояз", сопровождая каждую мысль оговоркой. "Я думаю... но, возможно, ошибаюсь". Еще лучше поменять утверждение и опровержение местами: "Возможно, я не прав, но мне кажется...". Догадайся Андрей Платонов заглянуть в наш институт, у него был бы материал для написания второй части "Чевенгура" - на сей раз из научной жизни.
Молодежь, по обычной своей беспечности, позволяла себе иронизировать над духом раболепия, пока не получила предметного урока. Один из аспирантов был арестован за антисоветские высказывания, распространился слух, что это было сделано по доносу Серафима Александровича Покровского. Очень неглупый человек, Покровский имел несчастье вступить в полемику с самим Сталиным, поплатился ссылкой и был там завербован, получив взамен возможность вернуться в Москву. То ли сам вошел во вкус, то ли от него требовали периодических жертвоприношений для выполнения плана борьбы с антисоветчиками (я склоняюсь ко второй версии), не имело принципиального значения. Все осознали, что среди нас стукач; атмосфера в институте омрачилась. Мало кто был посвящен в "догадку", чьих рук это дело. Даже те, кто знал, предпочитали помалкивать: спасая из альтруистических побуждений других, можно нарваться еще на какого-нибудь скрытого доносчика.
Меня предостерег Борис Назаров - добрый малый из состоятельной, по меркам того времени, московской семьи. Отец его был председателем коллегии адвокатов, располагал по роду своих занятий обширными связями и, вероятно, получил сигнал от доброжелателя для передачи сыну-аспиранту. В свою очередь я поторопился поделиться с моим другом Федей Бурлацким, нигде его не нашел и уже собирался идти по своим делам, как наткнулся в коридоре на Покровского. Мы с ним поболтали о том о сем, тут откуда ни возьмись появляется Федор. Вот и принимайте потом за безвкусный вымысел странные совпадения, случающиеся в детективах, когда автор по прихоти сюжета сводит в одно место и час всех нужных персонажей.
Серафим Александрович, милейший мужчина с бородкой а-ля Троцкий, любил общество молодых, говоря, что с ними сам "освежается душой". Зная о стесненном (изысканное определение!) материальном положении аспирантов, он пригласил нас пообедать в Доме журналистов. За обедом поинтересовался нашим мнением о текущих политических событиях. Федя поддался на удочку и начал делиться своими, отнюдь не ортодоксальными воззрениями. Мне пришлось наступить под столом ему на ногу и одновременно перевести разговор на другую тему. Через некоторое время Серафим повторил заход. На этот раз я с такой силой вдавил каблук в ногу Федора, что он вздрогнул и наконец сообразил, в чем дело.
Этот эпизод описан в одной из его книг*, так что желающие могут сверить два изложения. Бурлацкий даже считает, что я тогда спас ему жизнь, а мне порой приходит в голову, что Серафим, выполнив свою "норму", не собирался нас сдавать, а действительно интересовался, как настроена молодежь. Наверняка он оставался в душе оппозиционером и искал хоть какого-то оправдания своей опоганенной жизни. Спустя несколько лет, когда все это выплыло наружу, уверял, что отводил, как мог, удар от самых достойных. Очевидно, это можно было делать, "закладывая" никчемных. Оправданьице.
Но вот что любопытно. При тиране Сталине политическая жизнь была намного интенсивней, чем при милейшем Леониде Ильиче. В 70-е годы на партийных собраниях царила откровенная скука - не было нужды кого-то преследовать и что-то запрещать, поскольку все раз и навсегда согласились, что это не место для "разборок". У партийного актива отбили охоту делиться с товарищами сомнениями, искать их поддержки, рассуждать вслух. Может быть, где-то в глубинке дело обстояло иначе, не спорю, я говорю о партжизни в аппарате ЦК и некоторых академических институтах, где пришлось бывать по долгу службы.
И как же отличались от этого парадного действа, проходившего по заранее заготовленному и утвержденному начальством сценарию, баталии, на которых сановитые ученые вступали в перепалки, полагаю, не менее страстно, чем в периоды борьбы с "рабочей оппозицией", троцкистами, бухаринцами и прочими нечестивцами. Атмосфера особенно накалялась при перевыборах партийного бюро. Ведь тогда это была реальная власть, ни одного приказа директор не мог подписать без согласия партийного секретаря, а на характеристиках, рекомендациях и других важных для самочувствия документах - и "тройки", то есть добавлялся председатель профсоюзной организации. Влиятельные группировки старались протолкнуть "своих" и просто с целью не пропустить "чужих", которые, получи они перевес, могли при случае сильно навредить. В результате голосование затягивалось до поздней ночи, приходилось бесконечно переголосовывать, а иной раз и переносить финал на следующий день.